Текст книги "Звезды и немного нервно: Мемуарные виньетки"
Автор книги: Александр Жолковский
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 25 страниц)
Нет, я не Пушкин, я – другой
С Сашей Чудаковым я был знаком целых полвека, с первого курса филфака МГУ. Наши личные и профессиональные отношения – долгая история, есть что вспомнить, но здесь я коснусь только его дневников 2005 года, опубликованных после его трагической смерти его вдовой (с которой меня связывают столь же длительные, но еще более сложные отношения) и дочерью[29]29
Александр Чудаков. Дневник последнего года (1 января – 31 августа 2005). Из «Дневника дачной жизни» 2005 года // Тыняновский сборник. Вып. 12: Десятые – Одиннадцатые – Двенадцатые Тыняновские чтения. Исследования. Материалы / Ред. Е. А. Тоддес. М.: Водолей Publishers, 2006. С. 507–568.
[Закрыть].
Несмотря на многочисленные купюры (как сообщают публикаторы, в основном дипломатического свойства), текст это очень длинный и (не исключено, что отчасти вследствие купюр) скучноватый, а так как дневник велся Чудаковым «всю жизнь» (там же), в недалеком будущем можно ожидать выхода в пятьдесят раз более объемистого тома – в несколько тысяч страниц[30]30
Методика порождения подобного текста видна из первого же примечания М. О. Чудаковой: «22 сентября 2005 года на презентации книги В. Аксенова “Зеница ока” в ресторане “Петрович”, когда я, выступив, вернулась к нашему столику, он заносил в тетрадь только что мною сказанное, сделав, как обычно, комплимент по поводу моего выступления (с В. Аксеновым мы в свое время познакомились…)» и т. д. (с. 507).
[Закрыть]. Такую плодовитость естественно списать на графоманство (подстерегающее всякого, кто берется за перо), но графоманство графоманству – рознь. В данном случае, его мотивировкой является неоднократно, в печати и устно, высказывавшаяся обоими супругами мысль о необходимости ведения и сохранения дневников – с целью возможно полной документации эпохи. Такой ракурс – равнение на историю – явственно чувствуется как в авторском выборе записываемых сюжетов[31]31
В какой-то мере эта культурно-историческая самопрезентация может объясняться наивным следованием литературной теории и практике Лидии Гинзбург.
[Закрыть], так и в публикаторском принципе их отбора для печати (в частности, в изъятии всего семейного и личного, кроме взаимных похвал). В сочетании с неутомимой регистрацией происходящего – опять-таки ради грядущих историков, и с программным у Чудакова протоколированием всех производимых им поделок и починок по хозяйству, это определяет размер и стиль, а главное, жанр его сочинения, документального неизбежно лишь по форме.
Но постараюсь судить не выше сапога – только на известном мне личном материале.
Мое имя появляется в тексте трижды и все три раза (с одной, разве что, оговоркой) в доброжелательном свете – невзирая на вышеупомянутые сложности в наших взаимоотношениях. Кого за это благодарить – автора или публикаторов, не знаю (их можно рассматривать как единую авторскую инстанцию), но в любом случае моя реакция не может диктоваться обидой. Объективности это, конечно, не гарантирует, но к сведению может быть принято. Итак:
Казус I. «[Татьяна Толстая р]ассказала, как Алик Жолковский, ухаживая за Ольгой Матич, был вызван ее тогдашним любовником-негром на мордобой. В волненьи [так в тексте – А. Ж.], негр сказал что-то на сомали. Автор книги “Синтаксис сомали” на этом же языке ему ответил. Пораженный негр вместо драки кинулся обниматься» (с. 511).
Эпизод, что и говорить, аппетитный (а для меня лестный, так что опровергать и деконструировать будет жалко). Ну во-первых, отменный name dropping – сразу трое худо-бедно известных персонажей; во-вторых, экзотический, немного аксеновский, антураж – легко угадывающаяся Америка плюс африканские страсти; в-третьих, любовный треугольник с ожидаемым мордобоем; в-четвертых, научно-филологический план – владение языками, составление грамматик, знакомство с литературой; и, last but not least, в-пятых, драматическая развязка с эффектным хэппи-эндом. И притом чистейшая правда, со ссылкой на источники (см. «во-первых»).
Вроде бы по частям все так. Сомали я изучал, книгу о нем написал, за Ольгой ухаживал, негр был, конфликт без драки имел место, и обо всем этом мы с Ольгой могли рассказать Татьяне. Но в целом – откровенный лубок, да еще с густым романтическим налетом: «В волненьи… Пораженный… кинулся обниматься», этакий «Выстрел» (Пушкин здесь поминается не всуе: на мысль о нем наводит и бескровная дуэль, и африканский колорит[32]32
Как говорил мне один настоящий носитель сомали, диктор Московского Радио Мохаммед Хаджи Осман Джир: «Ты ведь знаешь, что Пушкин был сомалиец?»
[Закрыть], и самый прием нанизывания на мифогенную фигуру – мою! – невероятных анекдотов.)
Ну да, конечно, мне виднее – я-то точно знаю, что никаких объятий, а тем более речей на сомали не было. А ему откуда знать? Ему рассказывают, он записывает. Можно, конечно, переспросить – Татьяну, меня (мы всегда оставались on speaking terms), наконец Ольгу. Но для этого в сознание должны закрасться какие-то сомнения относительно головокружительного сюжета, предполагающего, что первый попавшийся американский негр, пусть даже любовник несравненной Ольги Матич, почему-то оказывается носителем редкого африканского языка, как раз известного его сопернику. Сомнения, которых естественно ожидать от специалиста по Чехову при столкновении с изделием типа «Мороз крепчал»[33]33
Напоминаю: «… о том, как молодая, красивая графиня устраивала у себя в деревне школы, больницы, библиотеки и как она полюбила странствующего художника […] о том, чего никогда не бывает в жизни» («Ионыч»).
[Закрыть]. Особенно, если оно слетает с уст такой мастерицы сюжетного коллажа, как Татьяна Толстая (вспомним ее рассказ о Пушкине, недоубитом на дуэли и в дальнейшем палкой вразумляющем юного Володю Ульянова). Но Чудаков настолько поглощен звездностью исторического момента, что думать некогда – надо, не расплескав, донести его до дневника.
Казус II. «Стал записывать свои остроты, как Алик Жолковский. Впрочем, он их не записывает, а помнит до единой и через 40 лет воспроизводит в своих “Виньетках”» (c. 518).
Перед этим Чудаков приводит собственную остроту (неплохую), а меня, нарцисса грешного, привлекает для самооправдания. Но и тут быстро обнаруживается неувязка: он-то свою остроту записывает, а я, как приходится признать, – нет. При этом, мое вымышленное записывание призвано извинить его, а мое реальное запоминание и опубликование – походя слегка заклеймить меня.
На самом же деле, стыдиться, тем более в личном дневнике, записи своих острот очень странно, особенно на фоне регулярного занесения в него похвал от окружающих и собственной жены. Но в том-то и дело, что по сути это не личный, интимный, сокровенный дневник частного лица, а общественный документ, свидетельство очевидца, образ современника исторической эпохи, и образ этот подлежит тщательному ретушированию («Да, записываю остроту, но это дьявол попутал, плохой мальчик подучил»). Вот этого можно бы и постыдиться. А главное – множества собственных не-острот, составляющих основную массу текста. Но их-то, если не записать, не упомнишь[34]34
Остроты – свои и чужие – запоминаются лучше, но тоже не всегда. Недавно, наткнувшись в Интернете на фразу: «За то, что вы читали всего Золя, можно простить вам, что вы написали всего Быкова», приводимую самим Дмитрием Быковым, я пришел в восторг от ее меткости (и его щедрости), а открыв текст, увидел, что автор – я, и тогда только припомнил, где и когда я это изрек. У меня есть и другие примеры забывания и даже свидетели.
[Закрыть].
Казус III. «В черновиках [Чехова] усиление (термин Жолковского) дается при помощи каламбура, в окончательных вариантах он исчезает, каламбур превращается в намек на каламбур» (с. 519).
Наблюдение, вроде, правильное, ссылка на меня – образец корректности, тем более что статья «Об усилении» очень старая (1962 год), моя первая по поэтике, незрелая. Тем не менее, усиление там не просто термин, а понятие, которое к приему, рассматриваемому Чудаковым, отношения не имеет.
И это опять не обида (ах, дескать, как он смеет неправильно применять мои идеи?!), а констатация на хорошо знакомом материале неосновательности предлагаемых нам à la Левий Матвей свидетельств о времени и о себе. Невольно возникает недоверие даже по поводу бесконечных донесений о починке шланга, отшкуривании стен и засыпании болота на дачном участке – кто знает, может, за лепкой своего самообраза в спецовке мастерового он и приписал себе несколько лишних забитых гвоздей?[35]35
В первые постперестроечные годы, когда мы много виделись (ив Лос-Анджелесе, и в Москве), Саша, приобретший электронные наручные часы, иногда просил меня помочь в их настройке на нужный режим. Методом пыра и тыка я кое-как справлялся, и эта моя роль при нем стала у нас дежурной шуткой. Тогда я еще не знал, что его новый конек – видеть себя властелином вещей и инструментов и описывать этот предметный мир как в литературоведческих исследованиях, так и в собственной прозе. Теперь я это знаю и тем яснее вижу, что речь шла о мире, так сказать, низких технологий, заданных поэтикой Толстого, Глеба Успенского и Солженицына, на которую ориентирован его самообраз.
[Закрыть] Как проверишь? А веры на слово уже нет.
От сведущих людей я слышал, что в филологических кругах паника – боятся разоблачений, пока что купированных. По-моему, напрасно. Учитывая качество текста, это будут, в крайнем случае, не разоблачительные факты, а мнения, и не очень проницательные, то есть нестрашные.
На Монмартре
В кулуарах престижного научного сборища в Москве, собственно, уже на фуршете, я перекинулся парой слов с одной коллегой. Мы пикируемся, ссоримся и миримся уже полвека. Я диссидент-эмигрант, она конформистка-патриотка, но меня занимают не столько ее убеждения, сколько то, как они сочетаются с ее профессиональными занятиями, чем далее, тем более гуманитарными и, значит, предполагающими известную дозу авторефлексии.
Патриотизм патриотизмом, но какой же русский не любит заграничной езды? Ее приглашают на конференции (иногда она сама себя приглашает), билеты оплачивает та или иная сторона, а вместо дорогого отеля гостей часто расселяют по хозяевам. Дело обычное, особенно в случае российских ученых, финансовое положение которых мало изменилось с советских времен.
Положение не изменилось, но валить все на советскую власть больше нельзя. Теперь каждый отвечает за себя, идея, что бедность не порок, потеряла свое обаяние, и приходится позиционировать себя как-то по-новому.
Впрочем, в ее идеологической платформе все предсказуемо. Патриотизм-конформизм оформлен как превосходство: духовное – над остальным человечеством, расовое – над третьим миром, культурно-политическое, в союзе с Европой, – над вульгарной и агрессивной Америкой, личное научное – над большинством коллег, в том числе европейских, и особое моральное – надо мной, бездушно осмеивающим все хорошее. В наших спаррингах я, конечно, выигрываю по очкам, поскольку она тягается со мной, так сказать, на равных кухонных правах, а я трактую ее как автор – персонажа, позиция, что бы там ни говорил Бахтин, выгодная. Нокаут, однако, невозможен ввиду завидной цельности персонажа.
На фуршете она уже сказала мне несколько гадостей (мои доклады все хуже и хуже, на эту конференцию меня вообще не взяли), я терпеливо отвечаю, что это не так, а сам удивляюсь ее тактической беспечности, полностью развязывающей мне руки. Но она полагает свою победу окончательной и переходит к закреплению нового статус-кво, меняя тему разговора на приемлемую для обоих – утверждающую ее превосходство, но позволяющую и мне погреться в его лучах.
Она рассказывает, что недавно ездила на конференцию в Париж, а остановилась у местной коллеги в прекрасной квартирке на Монмартре с видом на весь город, в прелестном квартале с уютными кафе и т. д. Коллега звезд с лингвистического неба не хватает, но очень симпатичная, гостеприимная, только странная, помешана на помощи неграм, больным СПИДом, фотографиями которых увешаны все стены. Она привозит их к себе из Африки, собирает для них деньги, лечит – в общем, типичная левачка с заскоками насчет помощи угнетенным. Но в остальном нормальная, симпатичная, к счастью, во время конференции квартирка была свободна, и пожить у нее было одно удовольствие.
– Все понятно, – говорю я, – только почему «но»? Никакого «но», ты для нее была еще одним угнетенным, нуждающимся в помощи, в сущности, бомжом, выражаясь по-французски – клошаром.
Ее ответа не помню, но, конечно, следует очередная ссора, не очень, впрочем, продолжительная, обнаруживаются общие дела и интересы, жизнь продолжается.
O Rus!
Игра в одни ворота
Дмитрий Быков, пригласивший меня сразу по приезде в свою радиопрограмму «Беседы на свободные темы», предложил начать не с филологии, а с первых впечатлений от Москвы. Но против инварианта не попрешь – мои жизненные впечатления оказались филологическими par excellence.
К этому моменту я посмотрел по телевизору две передачи – «К барьеру» Владимира Соловьева и женский финал теннисного кубка «Ролан Гаррос» (2006). Мое внимание привлекли особенности российского теледискурса, в обоих случаях практически одни и те же.
Собственно, сходным был уже формат – подача публичного поединка двух видных соперников через призму комментариев, призванных посредничать между соперниками и зрителем. И соревнование, и медиация строились как подчеркнуто равноправные и объективные, ведущиеся по правилам. Помимо базовой тройки персонажей, демонстрировавшей идеальную симметрию (вплоть до того, что в обоих случаях соревновались женщины), к реализации установки на процедурную корректность привлекались и остальные участники действа – зрители, судьи, секунданты (по два у каждой из дуэлянток).
Незначительные, в сущности, вариации состояли в том что медиатор телешоу присутствовал на сцене и взаимодействовал непосредственно с соперницами, а не комментировал за кадром, как это было в репортаже с теннисного корта; что зрители ток-шоу могли участвовать в голосовании, решающем исход поединка; что судьями словесной дуэли выступали еще и четверо специально приглашенных знаменитостей; ну и, конечно, что один поединок был атлетическим, а другой риторическим. Более значительным оказалось различие в месте и способе проведения встреч (осознанное еще Киплингом), отразившееся, впрочем, только на их исходе, но не на их подаче, каковая в обоих случаях было сугубо восточной. (Кстати, по давней традиции, изучение русской культуры в некоторых европейских университетах остается в ведении кафедр ориенталистики.)
В финале теннисного кубка играли Светлана Кузнецова (Россия) и Жюстин Энен-Арденн (Бельгия), обе чемпионского уровня спортсменки, но бельгийка – более сильная, с большим количеством призов в прошлом, – играла лучше, вела счет и в конце концов победила. Поразительно, однако, было не это, а то, как освещался ход матча. Поразительно, в основном, потому, что перед отлетом из Калифорнии я успел посмотреть ранние раунды кубка, и в ушах у меня еще звучали слова американских комментаторов, а не потому, чтобы услышанное теперь сильно отклонялось от всего известного о стереотипах русской культуры, удивляя разве что их концентрацией на единицу текста.
Стереотипы это такие.
– Пристрастность: комментаторы (мужчина – в меньшей степени, женщина – в большей) откровенно болели за «Свету», рассматривая все происходящее с точки зрения ее шансов на победу и не стесняясь восклицать: «Эх, обидно!», когда она мазала, и т. п.
– Эмоционализм: каждый момент матча, каждый удар, жест и возглас игроков осмыслялись как проявления их душевного состояния, психологического склада, уровня нервного стресса, эмоциональных реакций на происходящее и т. п.
– Утопизм: часто говорилось о том, как хорошо было бы если бы следующий (а то и предыдущий) удар «Светы» был удачным, а удар (отчужденно) «спортсменки из Бельгии» неудачным, не лучше ли «Свете» было бы играть не с Энен-Арден, а с Ким Клийстерс (проигравшей той в полуфинале), и т. д.
– Фатализм: многое в ходе игры объяснялось ссылками на «везение», «спортивное счастье», причем «везло» преимущественно бельгийке, а «не везло» «Свете».
– Паранойя: вина за «Светины» неудачи охотно возлагалась на помехи со стороны ветра, солнца, а главное, недоброжелательного судейства, трактовавшего спорные мячи в пользу противницы.
В общем, «обидно за Свету, ведь если бы она сейчас исполнила кросс справа, а потом выиграла следующий гейм, то она бы сравняла счет, спортивное счастье вернулось бы к ней и перспективы на исход сета, а там и матча, были бы совсем другие, но она, я думаю, не решилась рискнуть, потому что, во-первых, играет против солнца, а во-вторых, все еще переживает, что ее предыдущий удар не был засчитан судьей, хотя, мне кажется, мяч задел линию». Текст вполне в духе русской литературы. Разумеется, комментарии эти делались исключительно для внутреннего российского потребления и на исход международного матча повлиять не могли.
Во многом аналогично, только в еще более сгущенном виде, развивалось ток-шоу Соловьева. В поединке Валерии Новодворской и Натальи Витренко ведущий решительно принял сторону последней, причем как по существу – обращая к Новодворской язвительно-покровительственные речи, так и в процедурном плане – позволяя Витренко говорить дольше и перебивать оппонентку, да и сам часто греша тем же, лишая слова ее секундантов и т. д. Эти наезды были тем удивительнее, что в подтверждение своих полномочий как гаранта корректности он в промежутках между прениями сторон рассказывал истории знаменитых аристократических дуэлей, а в какой-то момент даже сослался на свое еврейское происхождение и, значит, принадлежность к жертвам Холокоста. Но они хорошо согласовались с его сочувствием про-российским, да и просоветским взглядам Витренко и очевидной антипатией к прозападнической позиции Новодворской.
Настоящие дуэли обходятся без рефери – соблюдение кодекса обеспечивают секунданты, но если бы судья и полагался, то вряд ли он мог бы позволить себе, вступив в союз с секундантами одного из соперников, на глазах у множества свидетелей разоружить и связать его противника, после чего они все вместе весело расстреляли бы его из всех имеющихся пистолетов и, для верности проткнув несколько раз еще и шпагами, поздравили бы себя с победой. (Нечто подобное планировал Грушницкий.) В переводе на язык тенниса представим себе соревнование на стадионе в России недалекого будущего, с главным рефери и боковыми судьями, а заодно телеоператорами, телекомментаторами и болельщиками, хватающими кто ракетки, а кто лопаты и со всех сторон забивающими мячи спортсменке из Бельгии, страны, в столице которой как-никак располагается штаб-квартира НАТО.
Преувеличение не большое: жюри проголосовало против Новодворской 3:1, телезрители – в пропорции 7:1. А ведь следовало бы заорать: «Витренко – с поля, Соловьева – на мыло!». Или потребовать переименования шоу: из «К барьеру» – в «К стенке».
Вина • Воды
Увидав его, после многолетнего перерыва, на московской филологической тусовке, я сразу понял, что это кто-то, кого я знаю, но, хотя изменился он сравнительно мало, лишь интенсивным усилием памяти (есть у меня такая техника) смог определить, кто же именно. Мы разговорились, стали вспоминать давние встречи. Оказалось, что он помнил только одну из них, ту, в которой я сыграл главную идиотскую роль, а он был свидетелем, я же помнил и более раннюю, с зеркальным распределением ролей.
В восьмидесятые годы (мое первое десятилетие в Штатах) Майкл Холквист, специалист по Достоевскому, переводчик, биограф и популяризатор Бахтина, был одной из ведущих фигур американской славистики. Но я слыхал о нем еще до отъезда – от моего английского приятеля Пэдди О’Тула, который познакомился с ним в Америке и написал мне, щеголяя русской идиоматикой, что «это наш человек». А увидел я его на первой же славистической конференции, на которую поехал, – в сентябре 1981 года в Асиломаре. Там было по-калифорнийски тепло (а впрочем, недостаточно для купания в океане), по вечерам народ веселился, шныряя с бутылками из одного коттеджа в другой, возникали мимолетные романы (безупречно аллитерированные conference quickies), а утром все бодро шли на очередное заседание.
Калифорния славится открытыми бассейнами; был он и в этом конференционном комплексе. Отыскав его, я надел плавки и собирался нырнуть в воду, когда заметил, что на бортике стоит странный мужчина бомжеватого вида и непонятного возраста, небритый, лохматый, в рваных джинсах и джинсовой куртке. Он то ли похмельно покачивался, то ли колебался в трезвой нерешительности, окружающие (помню среди них Виду Тарановскую, дочку Кирилла Федоровича) подначивали его прыгнуть, и вдруг он, как был, не раздеваясь, рухнул в бассейн.
Этот явно наш человек поплавал, фыркая, вылез и, когда нас познакомили (наверно, Вида), оказался Холквистом. Он был невысокого роста, полноват, с неказистым крестьянским слегка одутловатым лицом и то ли косящими, то ли подслеповатыми глазами. Своей внешностью, гномической в обоих смыслах, он сейчас задним числом напомнил мне Синявского, тоже смотревшегося эдаким фольклорным старичком-боровичком, сатиром, водяным, лешим. Отсюда, кстати, возрастная неопределенность – он уже тогда заранее выглядел, как четверть века спустя.
Таким же хиповым помню его и в следующем году в Израиле, на симпозиуме, созванном Сегалом. Мы шумной компанией поехали на Мертвое море, где я, навеселе и вообще в уверенности, что мне море по колено, проигнорировав развешенные повсюду научные предупреждения, устремился в воду, чтобы поплавать без дураков, но испытал нечто вроде ощущения от водяной кровати (water bed, модной на Западе с 60-х годов): ты как бы барахтаешься на поверхности, но в воду не погружаешься.
К сожалению, сходство было неполным: некоторое погружение все-таки происходило, и в любом случае брызги этой поистине мертвой воды проникали в глаза, уши, а то и рот (как тут не вспомнить бахтинский образ открытого миру тела?) – с самыми печальными последствиями. Я тяжело болел три дня, не мог ни пить, ни есть и лишь под занавес немного пришел в себя.
На прощальном банкете Холквист подошел, похлопал меня по спине и сказал:
– Hey, frankly, I didn’t think you were going to make it, baby! (Ха, честно говоря, я не думал, что ты выкарабкаешься, бэби!)
…С тусовки он вскоре отбыл, а кто-то из знакомых рассказал мне, что он давно вышел на пенсию, купил во Франции виноградники и занимается импортом вин в Штаты. То есть, если держаться архетипической линии, обернулся еще и Дионисом.
Перед восходом солнца
Писатели снятся мне редко. Давным-давно, в 9 классе, приснился Проспер Мериме, с густыми бровями и в круглой меховой шапке. Брови были с портрета в «Литературной энциклопедии», а шапку он, видимо, надел, наслышанный о русских холодах, погубивших Наполеона. Мы всласть наговорились о литературе, особенно о Прусте.
После этого более полувека никого такого не снилось, хоть шаром покати, как вдруг на днях привиделся Дмитрий Александрович Пригов. Или не он мне привиделся, а я ему, а может быть, мы взаимно привиделись друг другу, в общем, я был как бы не Александр Константинович, а Дмитрий Александрович. И уже в качестве Дмитрия Александровича мне приснилось много кой-чего, в том числе несколько писателей.
Так, например, нам приснилось, что мы – Найман, и мы говорим Ахматовой, которая тоже нам снится, что Пушкин в сущности победил Дантеса, потому что даже раненый попал в него, но у того была под мундир поддета кольчужка, и он отделался легким испугом. А Ахматова смеется над нами, то есть над Найманом, и, покручивая усы, но не сталинские или лотмановские, а как у Моны Лизы, говорит, что это он, Найман, то есть мы с Приговым теперь выходит что, поддели бы на дуэль кольчужку, а Пушкин с Дантесом и Гумилевым были настоящие аристократы, богатыри, не вы.
От обиды мы просыпаемся, но тут же опять засыпаем, однако инсинуации насчет кольчужки не дают нам покоя, и нам снится, что мы – Лермонтов и в то же время Казбич, на его свадьбе с Бэлой, и у нас под бешметом кольчужка. Тут входят Максим Максимыч с Печориным, который одновременно Дантес, это видно по эполетам, и, напевая «Дай мне руку, красотка», он уводит Бэлу, которую называет Натальей Ахатовной, на антресоли. Она охотно идет, и томимые то робостью, то ревностью, мы опять просыпаемся.
Но мы снова засыпаем, и нам снится, что мы – то есть Пригов, Найман, Лермонотов, Казбич и Пушкин, – мы еще и Печорин и, значит, Дантес, но уже в старости, причем мы одновременно французский сенатор и немного Леви-Стросс и Миклухо-Маклай, и мы вспоминаем о своих экспедициях к русским, черкесам, папуасам и бора-бора, и радуемся, что никогда не снимали кольчужек, даже в самые интимные моменты с прекрасными туземками, на которых поднимали руку. Как говорится, safe sex in corpore sano iiber alles.
Но вот наступает утро, в окно заглядывает солнце, и я просыпаюсь окончательно, уже безо всякой обиды, потому что понимаю, что в действительности я Зощенко, причем молодой, 29-летний, только что написавший «Аристократку».
Это было написано для «Стенгазеты», где печатались нумерованные «Сны Дмитрия Александровича», в безмятежном духе заигрывания-пародирования. Продолжать приходится уже совершенно всерьез…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.