Текст книги "Эрон"
![](/books_files/covers/thumbs_240/eron-145240.jpg)
Автор книги: Анатолий Королев
Жанр: Эротика и Секс, Дом и Семья
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 32 (всего у книги 68 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]
– Число и подпись.
Ева поставила число и подпись.
Запомним его и мы: 8.08.1977. Четыре змеиных петли на горлышке горлицы.
Руфь жадно взяла лист бумаги, вдруг рассмеялась и, поцеловав ее в лоб, сказала молчащему уже второй час вялому Нинелю:
– А теперь можешь ее изнасиловать, – и вышла из Евиной жизни.
Нинель странно осклабился и, раздраженно открывая дверь, сказал:
– Иди с ней, оближи, и она вернет бумагу.
Руфь зло посмотрела мужу в глаза.
– Как вас понимать? – вспыхнула Ева, не догадываясь, о чем речь, но чувствуя непристойность совета.
Он лишь махнул рукой: а…
Только тут Ева заподозрила, что совершила нечто непоправимое – в ужасе вернувшись на большую дачу, она только-только принялась думать, что делать, как быть, решила дожидаться Филиппа, а скандал уже набрал штормовую силу.
Руфина сразу нанесла визит Виктории Львовне, где показала образчик Евиных откровений на имя Юния Ильича по поводу ее сына и своего мужа.
Руфина не скрывала, что злоупотребила доверием Евы, но лишь затем, чтобы вывести на чистую воду предательскую душонку, показать семье, что на дурочку нельзя положиться, что ее легко заставить стучать на семью, что она не пара не Филиппу, а Дому и Клану.
Виктория Львовна была поражена самым ужасным образом.
– Не думаю, что тебе важны интересы нашей семьи, чего ты добиваешься, Руфина?
Руфина объяснила: разоблачая ненадежность Евы, она хотела только привлечь внимание к отчаянной ситуации с мужем. «Если вы простите слабость Евы, то должны простить и слабость Нинеля, иначе…»
– Что иначе?
– Иначе отношение ко мне и Нинелю – фальшь без всякой моральной подкладки. И мы не будем дальше терпеть унижения от Юния и сносить молчание Афанасия Ильича.
И она ушла, бросив на стол листок с «показаниями».
Приняв успокоительное и собравшись с мыслями, Виктория Львовна позвонила в комнату Евы:
– Ева, зайдите ко мне. – И положила трубку.
– Я сама хотела зайти к вам, – начала Ева, но ее мрачно и страстно перебили.
– Сядьте.
Это обращение на «вы» вместо привычного «ты» сразу выбило Еву из колеи, и горлица опять впала в ступор.
– Вы встречались сегодня с Руфиной Оттовной?
– Вы написали эту мерзость, эти показания сами? Своими собственными руками?
– Да.
– Вас что, пытали, били, принуждали, забивали иголки под ногти?
– Нет, но…
– Я не собираюсь читать вам мораль, что благими намереньями выложена дорога в ад. И дело не в том, что вы проявили слабость…
– Она была в форме! – воскликнула Ева, охваченная стыдом, паникой, ужасом.
– Прошу вас не перебивать. Я выслушаю вас чуть позже. Руфина Оттовна сказала, что разыграла вас… дело не в том, что вы так легко позволили себя обмануть, и даже не в том, что вы согласились, будто «Филипп склонен порицать наш общественный строй».
– Она обманула меня!
– Да, конечно. Ее поступок отвратителен, но понятен, она ищет спасения. Но чего испугались вы? Почему, стоило только погрозить пальцем, и вы так обмарались? Комфорт нашей жизни не значит, что в ней нет своих трудностей. Вы хотели войти в семью, которая живет очень трудной жизнью. Мы на виду очень больших врагов, вот почему надежность для нас первая добродетель. Вы не выдержали экзамен. И я даже благодарна этой дряни! Стоило легко давнуть пальцем, и вы позорно подставили задницу. Ни я, ни Афанасий Ильич, ни Рика, ни Илона Львовна, ни Юний Ильич – мы не сможем больше доверять вам. А первым вам откажет в доверии ваш муж, мой сын Филипп. Оставьте нас. Я не могу вас больше видеть!
Сказанное свекровью казалось Еве диким и несправедливым, ведь ее обманули – и после этого Виктория Львовна принимает сторону подлой твари и не собирается входить в ее, ее обстоятельства.
– Но вы хотели меня выслушать, – у Евы подкашивались ноги: жизнь решается.
– Говорите. Только короче. У меня голова раскалывается.
И Ева не нашла ничего лучше как ляпнуть:
– Но… раз меня можно так обмануть, значит, я не такая дрянь, как Руфина.
А ведь был у нее аргумент, и еще какой… но как раз именно «этим» она из чувства скромности – и гордости – не собиралась «козырять». (Бог-то видит: ведь она – стоящая.)
– Успокойтесь, девочка, – измученно и саркастически усмехнулась Виктория Львовна, – вы хорошая.
И с душевным усилием добавила:
– Вы всегда мне были симпатичны, ведь я поддержала ваш брак. Какие еще доказательства может предъявить мать? Но вы не из нашего теста. За три года вы так и остались чужой. Мне даже не жаль вас, простите. Не жаль, хотя я по натуре человек жалостливый. Если честно, именно это меня больше всего пугает: я ненавижу вас, презираю и не жалею. К счастью, у вас нет детей! Поверьте, если бы я могла найти в себе хоть каплю сочувствия к вам, я бы смирилась. Я бы терпела вас, как терплю Руфину. Но вы же потенциальная сексотка. Вас заставят шпионить за нами. Вас наверняка уже вычисляют. Я теперь даже боюсь вас. Вы даже не понимаете своей вины, вам только стыдно за нас. Вы даже не просите прощения, гордячка, а пытаетесь обороняться. Это какой-то ужас. Я не знаю, чего от вас ждать. Умоляю – уйдите! Иначе я надаю вам пощечин.
Ева, пораженная, вышла: она была опустошена, но просить прощения за то, что ее обманули? Как?
Она вернулась к себе, не зная, что делать. Филипп обещал быть только к полуночи, время шло к ужину, сейчас все должны собраться за общим столом… может быть, выйти?.. или сказаться больной?.. не выходить без всяких объяснений?.. значит, признать себя виноватой… И она вышла… Чувство реальности ей действительно изменило.
В столовой появление Евы вызвало шок – уже все знают! – первой встала Руфина, швырнув на стол салфетку, за ней – Рика и Виктория Львовна с сестрой, которая чуть замешкалась, глаза Илоны были заплаканы, последним нехотя встал Нинель. Но, гримасничая, взял с собой тарелку с ростбифом. Он шел и ел на ходу. За столом остался только Юний Ильич. Билунов-главный ужинал только в воскресенье, потому что в будни никогда не приезжал раньше 23 часов, а в эти дни был с правительственным визитом в Польше.
Ева стояла ни жива ни мертва.
– Садись, – по-деловому кивнул Юний Ильич.
Ева подчинилась, ей было все равно.
Тут она заметила, что тарелка Юния краешком прижимает проклятую бумажку с ее почерком.
Официантка, поколебавшись, принесла Еве холодный омлет с зеленым сыром, хотя утром, читая меню на день, Ева пометила галочкой на ужин суфле.
– Скажи, – Юний Ильич ловко вертел на тарелке отбивную и кромсал мясо серебряным ножиком; раньше он никогда бы не позволил вот так разговаривать с набитым ртом. – Тебя не пытались завербовать на Западе?
– Вы в своем уме? – Ева пыталась тоже есть, чтобы говорить так же мельком, с набитым ртом, но у нее дрожали руки, и она, отложив стукающий нож с лихорадочной вилкой, взяла яблоко.
– Я с молодых лет в своем уме, – отпарировал тот холодно. – Значит, факт вербовки отрицаешь. Прекрасно. Но учти. Теперь я накрою тебя таким колпаком слежки, что ни одна тварь не проскочит. Предупреждаю, ты ничего, абсолютно ничего о нас не знаешь!
Он задрал голос.
– Какие любим книги? Не знаешь. Что едят? Не знаешь. Слабость к спиртному? Не знаю! Привычки, распорядок дня, хобби – не знаю! Ты вообще где прописана? – зевок.
– В Москве.
– А откуда в Москву приехала?
– Это что, допрос? Еще один?
– Ты хоть понимаешь, мышь-глупыш, – рассмеялся полковник, – с каким огнем играешь? По идее, у тебя паспорт надо отнять. Фамилию сменить. Искать меру пресечения. Язык отрезать. Глаза выколоть. Как при Иване Грозном… Но мы люди слабые, – он встал из-за стола, – а значит, будем ждать приказа.
Веселость Юния Ильича могла обмануть только бедную Еву, глаза его были мрачны – сука Руфина пошла ва-банк и выиграла: игра в вербовку члена семьи отменила игру в наказание Нинеля. Придется расставаться по-хорошему, то есть на их условиях.
И он вышел.
Ева в полном одиночестве дожевала проклятое яблоко. Официантка Клавочка, увидев, что омлет не тронут, быстро и молча унесла блюдо. Первыми меняют тон отношений слуги. Сколько напускной заботы было в ее устах еще утром: «Евочка, вам не нравится омлет? Спаржи не желаете? А творожку с клубникой?»
Через полчаса к ней в комнату постучала Рика, она держалась нервно, но вежливо, что при ее своенравности уже было знаком великого стеснения чувств. Шмыгнула носом:
– А у вас тут миленько, – обычно она избегала заходить в эту часть дачи. – Извини, я с половиной носа.
У нее опять шла носом кровь, и в левой ноздре белел кусочек ваты, другой она держала наготове.
– Ева, я не могу быть с тобой откровенной до конца.
– Сейчас это не важно.
– Ты не обидишься, если я скажу немного неприятных вещей? Только дай честное слово.
– Ты что-то знаешь?
– Знаю, что тебе отказано от нашего дома, но почему? – она пожала плечами. – Пойми, ты сама во всем виновата. Ты ну ничегошеньки не понимаешь в нас. Вот кто я, по-твоему? Избалованная маменькина дочка. Вот и неправда, я на самом деле очень глубокая натура. Мне, через себя, со всеми интересно. И хотя ты не одаренный человек – без обид, так? – мы могли бы подружиться. Я бы научила тебя разным светским тайнам, приколам, завела б маленькую плетку и хлестала бы тебя понемногу, зато ты могла бы взять и плюнуть мне в рожу. Ну да ладно… проехали. Скажи мне, почему ты сидишь и нюнишь?
– Рика, оставь этот папочкин тон.
– Но ведь условились – без обид. Можно я лягу на диванчик? У меня опять кровушка закапала.
Рика легла.
– Тебе вот что надо делать. Срочно ищи Филиппа. Он где?
– Не знаю. Обещал быть к 11 вечера. Кажется – у Росциуса.
– Звони немедленно. Ищи. Учти, Юний уже пеленгует его по своим каналам.
– Зачем?
– Затем, чтобы с ним первым поговорить и настроить определенным образом. Это твой последний шанс… хотя, – она задумалась, – все папан будет решать. Мы так, кошки-мышки. Ты ему звонила?
– Зачем?
– Ева! Ты первая, понимаешь, первая должна ему в ноги, нет, ну на шею кинуться: папочка, прости.
– Рика, я никогда не звала его «папочка». Что за дела? И Афанасий Ильич в Польше.
– А сейчас назови… Пока он в Польше – дыши глубже, ах, – она сладко зевнула, – впрочем, чего я завелась? Ты неисправима. Спать хочется. Можно я тут посплю?
– Спи, конечно. Я тебе подушку дам.
– Ну почему ты такая святоша?! Все святые – пресные, скучные, из холодца сделаны. То ли дело Руфина. Какая дрянь! А? Чудо! Сколько в ней подлости, похоти, вранья, кокетства, порока, грязи и шарма. Вот настоящая женщина. Обожаю гадину, обожаю, так бы и укусила в щеку…
Но тут за Рикой пришла врач и увела прочь.
– Борись. Не нюнь… Чао-какао…
Ева вняла наивным советам и сделала несколько звонков Росциусу, Карабану… но Филиппа не нашла.
Она потерянно бродила из угла в угол с алой ваткой, которую подобрала на ковре: наконец она решила сказать Филиппу, что, кажется, беременна. Правда, она еще не была уверена до конца, но…
Так прошло три дня.
Филипп не появлялся и не звонил. Ева сходила с ума, но ни в столовую, ни в парк больше не выходила. Ехать в Москву на поиски Филиппа не решалась. Только один раз вышла в магазин, который видела на повороте к дачам. Там она купила килограмм яблок, два пакета молока, когда шла назад – боялась, что охрана уже не пустит, но все обошлось, даже честь шутливо отдали.
За все это время ни одна официантка из трех не принесла ей перекусить. Даже горничные пропали; никто не убирал две комнаты, не менял полотенца в ванной.
Афанасий Ильич еще не вернулся из Польши.
Только один раз пискнул телефон – это была Майка, Ева ушла от разговора.
На четвертую ночь, под утро, ее грубым толчком разбудил Филипп, он был пьян: «Узнаешь? Это я, твой муж-антисоветчик. Чего ты, дуреха, меня выгораживала? В гэбэ знают, что я антисоветчик. Знают – и молчок! Пока отец в силе, никто не пукнет».
Он был бледен и мертв от гнева, спорить с ним было бесполезно, за три года хотя бы с этим Ева разобралась.
– Ты в следующий раз прямо пиши – Филипп Б. Законченный антисоветчик. Создает террористическую бригаду типа «Рота армиа фракционе». Готовит суд над правящей партийной верхушкой.
Филипп ёрничал – да, но не врал…
– Скажи, что ты решил? Спорить с тобой бесполезно. Рассказывать тоже.
– Что за тон, Ева! Где ты ему научилась? У лесбиянки Руфины? Ты что, с ней трахалась? Нет! Жаль. Слабо манду облизать. Объясни, зачем ты со мной жила? К комфорту ты равнодушна. Власть тебя не щекочет. Меня ты никогда не любила… да, да. Это я любил тебя. Пусть из принципа, но иначе я не умею. Три года я пытаюсь достучаться до твоего мозга. Понять, о чем думает эта маленькая змеиная головка? И вот – полное фиаско. Ты просто спала со мной, что ли? Но ведь ты же фригидна, какой в этом резон. Ты почти никогда не кончала. Ты жила со мной в постели не манюркой, а только ухом. Дети? Но ты бесконечно пихала в себя разную дрянь, жрала таблетки, вела календарик, носилась со своей дырой, как с писаной торбой. Не скрою, в моем браке был вызов нашему кругу. Свадьба с домработницей. Но почему ты ей осталась, Ева? Ты понимаешь, что ты моя жена, что у тебя есть права? И ты не обязана ходить к Руфине, когда она названивает по нашему телефону, это она должна ползать на коленях, чтоб ты хоть плюнула в ее сторону. А ты? Ты опозорила не себя, а меня.
– Прекрати, – простонала Ева. Ее глаза были полны слез.
– Зачем ты выслушивала ее брехню? Кто дал тебе право оправдываться и унижать этим стоном нашу фамилию? Нам подчиняются миллионы людей этой страны. Ты входишь в тысячу самых влиятельных женщин планеты. И пасуешь перед наглой сявкой!
– Меня заперли, и Нинель стоял сзади.
– Никто из них не посмел бы тебя и пальцем тронуть, если бы ты потребовала ключ. Брали на испуг. Раскусили, что ты в душе домработница. Голосом жали на рабство. Надо было побить там на хер всю мебель, зеркала, на пол нассать, только молча. И облом! Ты сама себя изнасиловала морковкой в тыкалку. Я ведь почему напился? Да чтоб тебя не избить. Пьяный – я лучше, добрей, человечней. Ну чего ты молчишь? Скажи хоть что-нибудь стоящее. Только не говори мне, что ты беременна!
Ева вздрогнула и… и не сказала: как можно козырять этим, да еще в такую минуту… и если сама до конца не уверена.
(Это, конечно, не гордость самолюбви, это глубже – это стояние в тайне, настаивание на отсутствии в бытие, нежелание обнаружить себя на свету и признать собственное существование перед другим… Самая характерная черта нашего времени – отбегание от края, и она еще получит свое объяснение.)
– Я хочу знать, что ты решил, – опять солгала Ева.
– Я убью тебя! – заорал Филипп. – Не лги, хотя бы сейчас не лги. Ты жива или уже сдохла, сука! Чего ты сама хочешь, скажи, шевели языком! Ну… хочешь остаться здесь назло всем гадам?
– Нет… здесь нет… я не смогу разговаривать с твоей матерью.
– Да и не надо с ней разговаривать! Тебя никто не заставит. Забудь, что она есть. Почему ты не ходишь в столовую?
– Но они все сразу выходят.
– И черт с ними… пусть выходят. У них здесь много столовых. Официантки обязаны тебя обслужить. Ты что, здесь хлеб ела?
Филипп гневно обнаружил на письменном столе остатки хлеба, пустой пакет из-под молока, огрызки яблок в пепельнице.
– Почему ты – бля! – позволяешь даже вещам себя унижать? – злые слезы сверкнули в его глазах. – Здесь нельзя есть, нельзя. Это не столовая! Ты молодая хозяйка виллы! Новая королева, жена наследника и ешь тайком, как чеховский чиновник на службе! Ну и хер с тобой… ты сама все про себя решила… вали… давай собирай вещи.
Ева… Ева уже собрала их!
– Ха-ха-ха, – расхохотался он, – зачем ты вещи собрала? Скажи…
– От скуки… – неожиданно призналась Ева и тут же добавила: – Ты не поверишь, но я действительно беременна, правда неточно еще…
– Я тебя предупреждал, – разозлился Филипп. – Не говори мне об этом. Поезд ушел, детка. Сначала роди. Едем.
– Куда?
– На вокзал. Вернешься к мамочке. Дам я тебе денег, дам. Они вышли к машине. Ева не смогла сдержать слезы, Филипп был по-прежнему в пароксизме гнева и презрения. Уже почти рассвело. Ночью прошел сильный дождь, и даль над горизонтом была пронзительно ясной. На асфальтовой дорожке ежились лужицы. Вся машина была усеяна крупными тихими кляксами влаги. Ева оглянулась на спящий дом, который черной массой стекол рисовался на фоне летнего небосвода, уже охваченного нежными побегами восхода. В полумраке звуки вырастали в полный рост звучания: шум сбежавшей с неба воды в водостоке, перестук ее туфель, лязганье крышки багажника, куда Филипп запихивал ее сумку… Оглядываясь на дом, пытаясь запомнить все мелочи бегства, она чувствовала, что видит его в последний раз. На их половине окна уютно зажжены и тлеют сквозь зеленые шторы квадратами нежности – Филипп не имел привычки выключать за собой электричество. И дом, и кусты тяжелых гортензий в росе перед подъездом казались облиты слезами, как стекло в самом начале романа: Ева прижалась к вагонному стеклу, и ей показалось, что дождь обливает его слезами. И слезы тоже играли в звуки: шептали, струились, шлепались тяжкими серьгами в дребезги света… пля… кап… кля… о, эта вечная прекрасная тающая наледь надежды на сердце, надежды на бесконечность жизни.
В машине, поборов плач, Ева отказалась ехать на вокзал и просила отвезти ее к Майке. Круг замкнулся. Еще собирая вещи, Ева обнаружила чудом уцелевшее, давно забытое Майкино платьице из гипюра с галстуком, в котором она когда-то покоряла Москву.
Ранняя столица была еще безлюдна. Филипп молчал зло и безжалостно, Ева видела только его затылок да краешек шеи над белой рубашкой, а он, иногда взглядывая в зеркало заднего вида, видел ее белое без кровинки чужое лицо, угольные тени под глазами, покусанные губы. Филиппа душила ярость: она украла три года моей жизни, чтобы в конце концов отдать ее на поругание говнюкам… Еще вчера он позвонил сучке Руфине и сказал, что расплату возьмет только групенсексом с солдатами, где он будет лишь неблагодарным зрителем. Секс для Филиппа всегда был той силой, что, любя, оскорбляет. Вот и сейчас ему хотелось грубо изнасиловать эту женщину прямо в машине, даже не изнасиловать, а сорвать с головы летнюю шляпку, порвать коралловую нитку бус так, чтобы на шее осталась красная полоса, нацедить молочных слюней в глотку… Но и в этой мысленной атаке на тело было свое бессилие – и Филипп знал это, ведь душа ее так и осталась наглухо закрытой.
– О чем ты, еппио мать, думаешь? – взорвался Филипп.
– Ни о чем, – это был абсолютно честный ответ: в дрянные минуты она всегда старалась хотя бы не думать, раз уж невозможно было ничего не чувствовать. Мысли могут увеличить боль.
Пару раз за ними увязывалось ГАИ, Филипп часто шел на красный, но номер машины был ясен как дважды два – сынок! – и милиция отлипала.
Они не сразу нашли логово Майки, Ева давно не была здесь. Поворот. Еще поворот; пока она не узнала дворовую арку, что вела к оранжерее. А вот и воротца в стене, а рядом знакомая ободранная дверь с табличкой «Ботанический отдел».
Филипп прыжком выскочил из машины, поставил сумку на тротуар, саданул крышкой багажника, бегом вернулся к рулю и как-то отчаянно вскинул руку, то ли угрожая, то ли прощаясь.
Страдать от самого себя – вот что такое жребий.
Ева звонила битых полчаса, прежде чем сонная Майка, матюгаясь, открыла дверь: кого несет? На ней нелепая мужская пижама, голые ноги в резиновых сапогах, в которых она вчера сажала рассаду, гавка отвисла.
– Евка! Ты что, ушла, дура?!
– Нет. Меня выбросили, как грязную половую тряпку, – рассмеялась Ева, с ней началась истерика.
– Ой, да у тебя жар!
Еву знобило. Подружка уложила гостью на раскладушку, укутала одеялом. Ева никак не могла согреться. Не могла говорить. И только после горячего чая с медом зубы перестали стучать. Странно, но, оказавшись в драной Майкиной комнате, провалившись почти до пола в изношенной парусине раскладушки, среди всей этой нищеты, неуюта, в окружении уродливых вещичек из пластмасс – в глубине жизни, полной мелких усилий и безнадежности, – Ева вдруг пережила прилив сонного успокоения, все вокруг было знакомо до дыр, ни одна вещь не поражала качеством и красотой… напряжение трех последних лет обмелело, на прибрежной полосе судьбы остались только раскладушка на алюминиевых опорах да одинокая мокрая шляпа утонувшей купальщицы.
2. Скорлупа
Утром ее окружили отвратительные звуки низкой жизни: наглый лязг металла за окном, в котором память распознала звуки помойного ведра, когда его бьют о край мусорного бака, выколачивая слипшийся сор, шумы уличных машин, пускающих газы, урчание воды, бегущей из сливного бачка неисправного унитаза в загаженное жерло… оказывается, комфорт – это не вещи, это, прежде всего, тишина, а если шум – то из коллекции подобранных звуков: пение птиц в парке, музыка из приоткрытой двери на круговую террасу, в которой ухо узнает фортепьянные импровизации Глена Гульда.
Майка, узнав, что Ева беременна, тут же заявила – еще не все потеряно.
«Мотай домой, к матери и рожай. Ребенок – это капкан!»
Но для Евы рожать неизвестно что, не дитя, а какой-то козырь, чтобы припереть к стенке – и кого? Билуновых? – было чем-то несмываемо грязным. А право у зачатья – на душу, у почки – на дерево она, пусть неотчетливо, но все-таки отрицала.
Майка распалялась до визга: «Упустить такой шанс! Иди и удавись».
Она уже нарыла из дорожной Евиной сумки кучу шикарных тряпок – блейзер из черного панбархата с золотой нитью, белые «бермуды» – и щеголяла в обновках. Эти вещи, пропахшие ароматом «Шанели», сводили ее с ума. Какие могут быть аргументы у грязи? Вещи смеялись в лицо над униженными и оскорбленными. Умрите, бедные люди!
Но когда среди россыпи обнаружилось ее собственное старое платье, Майка вдруг разрыдалась.
Как могла, Ева рассказала подруге перипетии случившегося. Та разом сникла: единственное, чего не прощают в таких сферах, – это ненадежность.
Казалось, все кончено, но на третий день, в пятницу, ближе к полудню за Евой приехал один из помощников Афанасия Ильича, он был из новичков, они не были знакомы; и хотя Еве по-прежнему нездоровилось, она собралась быстро и без возражений. Майка вновь испытала приступ завистливой ревности: неужели выкарабкается из ямы, сука? Она никак не могла справиться с собственным сердцем и, оставшись одна, пережила самый острый приступ отчаяния за последний год. Удачи друзей – самые страшные удары судьбы. Даже музыка, две сладкоголосые змеи, впившиеся в уши (она поставила кассету Роллингов, «Леди Джейн»), не спасли от приступа черной тоски. И бутылка дрянного портвейна «Кавказ» по 4 руб. 67 коп. не брала: мама, почему я родилась в семье дураков?
Помощник представился по-простецки: Слава. И передал, что Афанасий Ильич сейчас под Москвой, в Завидово, куда просил срочно доставить Еву. Зачем? Он пожал плечами. Надо отметить, что держал он себя так, словно не видел ни Майкиной берлоги, ни положения, в котором оказалась Ева. Правда, по дороге успел как-то ввинтить, что Нинель получил новое назначение и вчера – с супругой – улетел в Эквадор.
Огромная черная машина с устрашающей скоростью влекла ее в неизвестность. За городом к ним присоединилась машина сопровождения – белая патрульная «Волга» с синей мигалкой на крыше. Она разгоняла плетьями воя встречную мелюзгу. Еву знобило, иногда подташнивало, порой кружилась голова. Душа билась горлицей о стекло. Куда и зачем она едет? Но, боже, какая роскошь – власть над людьми.
Когда дорога свернула к партийному заповеднику, к ним пристроилась еще одна машина сопровождения; только тут помощник и шофер обменялись двумя репликами:
– Что за почести? – спросил назвавшийся Славой. – Неужто сам на охоте?
– Когда вертолеты, всегда сам, – ответил шофер.
Несколько раз над шоссе проносился вертолет. Ева поняла, о ком речь.
У контрольно-пропускного пункта лимузин и машины сопровождения остались возле шлагбаума, а Ева пересела в открытый военный «уазик», который на этот раз ловко вел сам назвавшийся Славой, демонстрируя профессиональную выучку. Несколько раз он переговаривался по радиотелефону, уточняя, на какой базе Афанасий Ильич. Выяснилось – в «шалаше».
Идеальная лента дороги вилась среди изумительно ухоженного смешанного леса. Стоял жаркий августовский день, в небе громоздились громады снежных ветрил. Ленивая тень порой накрывала простор неторопливой сенью, и становилось легче дышать. Лесные поляны пестрели нетронутой высотой разнотравья. Ева держалась рукой за брезентовый бортик и, как ни было тошно на душе, не могла сопротивляться красоте все новых и новых панорам леса, лугов, полян, власти. В воздухе реял неуемный птичий гомон. Дорогу перебежала грациозная стайка пятнистых оленей, похожих на ожившие полянки солнечных зайчиках. В широкой лесной расселине мелькнули кабаны, короткорылые глыбы с лезвиями клыков. Когда дорога выходила к Шошинскому плесу, водное зеркало замутилось от взлета сотен напуганных машиной уток, речных чаек и диких гусей. Было видно, что птица здесь хоть и обильна числом, но пугана и знает, что такое дистанция дальнего боя. И главное – кругом ни души. Глаза наслаждались пустотой огромных живых пространств, полных щебета пичуги, медоносного гула пчелы на лугах, запретных для простых смертных. Семьдесят лет спустя после свержения царизма партийная верхушка училась традициям царской охоты. А на Руси охота всегда была важнее политики: например, охотничий выезд царя Алексея Михайловича включал восемьсот сокольничих, каждый из которых ехал на отборной лошади, украшенной серебром-золотом, а на парчовой рукавице, обшитой соболями, сокольничий держал ловчего сокола. Брежневское Завидово раскинулось в густейшем центральном районе страны поистине царственным оазисом: 125 тысяч гектаров (это больше Голландии), четыре тысячи кабанов, больше тысячи маралов, триста пятнистых оленей, фермы для разведения фазанов и уток, семь резиденций с виллами для правительства СССР и его гостей, пульт космической связи, вертолетная площадка, пруды с форелью. Весь этот запретный рай обслуживают 500 человек и охраняет батальон отборной охраны из войск КГБ. Сегодня будет удачный день охоты на прикормленных кабанов. Самку и самца с молодыми секачами егеря выгонят на прогалину, где устроена засидка для маршала. Курок в левой руке между указательным и средним пальцами. Несколько выстрелов, и кабан завизжит, падая и вертясь на земле, и вот он мертв. Задрано вверх щетинистое рыло, пасть ослабла, показывая клыки, откинут маленький смешной хвостик. Первым бежит к туше генерал Щербаков – убедиться, что зверь убит. Он держит наготове винтовку. Все в порядке: мертвый. Маршал может полюбоваться добычей. Вот, покуривая на ходу папироску, он подходит к туше, толкает бок секача черным ботинком. Четыре пули. Первая пробила живот, две ушли в копчик и только одна (щербаковская) угодила в голову – теперь там еще один глаз, кровавый, маленький, без зрачка, утонувший в шерсти. Его взгляд отрешен. Генсек стряхивает пепел.
Тем временем лес незаметно перешел в ухоженный парк, дорога сузилась, Слава стал строже, впереди внезапно появилась высокая каменная стена. И снова КПП, воинский караул, какие-то звонки. Дальше они шли пешком вдоль великолепного розария к одному из огромных особняков. Не доходя до подъезда, Слава показал рукой вход, сказал, что Афанасий Ильич будет примерно через час, что горничную в холле зовут Валечкой, она предупреждена, а его миссия пока исчерпана. И винтиком повернул обратно.
Ева, робея, как принцесса из сказки, толкнула стеклянную дверь. Вокруг мрамор, резное дерево, масса живых цветов, растущих в земле вдоль прозрачных стен. Валечка оказалась любезной девушкой в белом крахмальном передничке, с таким же белейшим венчиком на голове, но глаза ее были слишком пристальны, нажим зрачков портил улыбку.
Афанасия Ильича не было ни через час, ни через два, ни через три, он вернулся – перед этим на вертолетной площадке сел вертолет – только около полуночи и сразу прошел к Еве. Был он немного пьян, одет по-охотничьи; кожаные штаны заправлены в высокие сапоги, рубашка цвета хаки.
Ева нервно дремала в холле у телевизора.
– Ты извини, что я сюда выдернул, – сказал Афанасий Ильич вполне спокойно, даже дружелюбно, – но дома не дадут поговорить. Что случилось?
– В среду Руфина Оттовна срочно вызвала меня на малую дачу. Объяснила чрезвычайными обстоятельствами… а вам она ничего не говорила?
– Что она говорила, я знаю, хочу знать, что ты скажешь.
– Короче, она меня обманула самым циничным образом. Переоделась в форму, представилась официально работником госбезопасности, сослалась на поручение Юния Ильича, обвинила Филиппа в антисоветских настроениях, заставила дать показания. Я, как дура, Афанасий Ильич, как последняя дура, растерялась, стала его оправдывать… написала там что-то… я ей поверила… испугалась за нас с Филиппом… она так кричала… – Ева расплакалась.
– М-да, – промычал Афанасий Ильич, – спектакль. Но понимаешь, Ева, хорошо, что спектакль, что бумажки эти шутовские у меня в столе. А если бы всерьез? Позвонили, вызвали, машина, мол, уже у подъезда. Гораздо более тонкая провокация могла быть. Без криков, без бумаг. Неужели ты не понимала, что тебя, Билунову, никто, кроме меня, вызвать, дернуть, усадить не может. А тут свистнули, прости, собачку, и она бежит на четырех лапках, язычок высунула, хвостиком виляет и в глаза заглядывает. Тяфкает, смотрите, какая я хорошая. Неужели у тебя не своей, а нашей гордости нет? Выходит, тобой можно помыкать!
– Простите, – с трудом выдавила некую уклончивую интонацию извинения Ева, – я была такая дура…
– Знаешь, я ведь себя тоже дураком чувствую. Вот Рику совсем не понимаю. Сколько в ней вывертов, изломов, скажет одно, думает другое, хочет третьего. А Виктория! Это не жена, а целая кафедра психологии. А Филипп? Я даже не знаю толком, уважает ли он отца. Боится – да, любит – не знаю. Но мне быть дураком можно, входить в психологию я просто не буду. Времени нет разбираться с каждым. Кроме того, они сами себе первыми и изменят. И сами себя не поймут… Деньги и власть позволяют человеку до себя дорасти – у нас копеечной суетой от существа дела не заслониться. На быт не сослаться, заботами не прикрыться. Вот еще почему наши отношения такие острые, мы все доделанные. Короче, с нами характер надо иметь. Свою линию вести насмерть. У тебя этой линии нет, и Руфина сразу нашла самое слабое звено… что ж, спасибо ей, она ведь для нас старалась… Ты пойми, это ведь цветочки. Жизнь – сплошная политика. У меня слишком много врагов, и я не могу себе позволить иметь слабое звено. Ты понимаешь, о чем я?
– Понимаю, – Ева все пыталась сказать о том, что беременна, но никак не могла улучить удобный момент. Впрочем, в ее понимании «удобный момент» – это, например, вопрос Афанасия Ильича: может быть, ты беременна?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?