Текст книги "Эрон"
Автор книги: Анатолий Королев
Жанр: Эротика и Секс, Дом и Семья
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 31 (всего у книги 68 страниц)
Дверь была заперта изнутри, но в широкую щель видна была глупость крючка. Надин пошарила глазами в поисках чего-нибудь.
– Вот, – сказал слепой юноша, протягивая школьную линейку.
– Ты видишь, что ли?
– Я все слышу.
Надя поняла, что юноша слабоумный.
Поддетый линейкой крючок упал. Надя вбежала в желтенькую комнату. Голый до пояса Франц покоился на низкой железной кровати и редко и страшно зевал. Пустыми мертвыми глотками жажды. Глаза его были полузакрыты, только полоской света под дверью белел тусклый белок. На губах скопилась легкая пена. Но он был еще жив. И будет снова жить, если захочет она. Густота его сна достигла ночной черноты, вот почему она сначала сдернула с зашторенного окна гадкую тряпку и впустила в комнату пусть слабый, зимний, но все-таки свет, а потом, отодрав задубевшую форточку, – морозный воздух и звуки: шум идущей за окном электрички. Сорвала с веревки майку и лифчик, кинула в таз и задвинула пинком под стол. Сорвала с мерзких гвоздиков лица Пресли, Хемингуэя и неизвестного. Все трое – самоубийцы. Завернув углами клеенку на столе, сдернула всю скотскую груду грязных, как обувь, тарелок и сковородку. «Все предметы здесь – источник страдания и стыда: столик у окна, два стула, полочка на стене с книгами, дешевый гардероб с дешевыми вещами, икона из тех, что держат на кухне» (Пазолини). Она населила его слух звуками уборки, Франц любил порядок и ненавидел грязь. Куль с посудой она выставила за дверь. Принесла с кухни кастрюльку чистой продрогшей воды. Слепой молодой человек у стенки опять на миг включил свет, и только тут она узнала его – это был прохожий спаситель в солдатской шинели.
– Эй, – тихо сказала она, – ты кто?
Слабоумный молчал.
– Ты свои глаза отдал?
В ответ ни слова. Обозналась.
Опуская руку в кастрюльку, Надя холодной нежной ладонью обтерла спящее лицо Франца. Он перестал страшно зевать, шея его чуть ослабла, и лицо отвернулось налево, профилем легло на подушку. Тогда она достала из сумочки свои любимые Шанель № 5, это был тот запах, по которому ее узнавал Франц, и, капнув граммулечку неги в руку, втерла свой запах в кожу, в шею, в плечи и грудь несчастного Бюзинга. Аромат скажет ноздрям, что она здесь, рядышком. На горизонте ночи забрезжит рассвет. Потом разделась и легла рядом, голизной ног, холодком коленок, мягкостью рук, шелком рубашки она…
3. Тело (Фавна)…взывала прежде всего к телу Фавна, которое вызволит, высвистит ноздрями и губами струйку Франца из чар небытия. Она крепко-крепко обняла мужа, шепча в ухо слова любви, погружаясь в странное состояние полусна-полуяви, провидческого транса, и со стоном увидела, что дура-Любка в поисках телефона-автомата напоролась на милицию и попала в «уазик», где бранью усугубила свое положение, а отходить от Франца теперь нельзя ни на шаг, он и умирал, и просыпался: проступали кошмарные, но такие прекрасные, залитые моцартианским светом глубины сознания. Обнимая полуживого, Надин тяжко всасывала порами кожи его темноту и все сильней сливалась с другим телом и роком, куда втекала сейчас судьба Франца. Это была тяжесть, роковая тяжесть огромного рыхлого тела. Оно весит сто двадцать килограммов и лежит на спине, на исполинской кровати из червонного золота. Распухшее тело по имени Элвис исколото под лопатками до синевы черной оспы – здесь, в этом жарком мороке плоти, надо отыскать младенца Франца, ягненка с алым ротиком фавна, в котором прячется острый язычок змеи. Охранник стаскивает с тулова рока голубую нейлоновую пижаму, вскрывает маленький желтый конверт, в котором хранились три капсулы для инъекций и одиннадцать пилюль антидепрессантов. Пилюли из маленькой руки телохранителя впихиваются в пасть короля рока. Вот зубы разжаты, рот изнасилован, губы измяты. Затем тело Элвиса мертвым движением плоти приподнимается, король хрипит, опираясь сначала на живот, затем на руки и колени. Телохранитель быстро делает инъекции демерола пластмассовыми одноразовыми шприцами. Франц всего лишь число в этом голубом тумане грез над розовым гладким солнцем. Число равняется 16. Время похоже на август. А год несет в себе две косы смерти, две семерки (1977). Элвис, не открывая глаз – он тоже слепец – торопится отужинать, хотя на часах еще вчерашняя ночь. Меню вечно одно и то же: три огромных чизбургера и блюдо с бананами. Он должен успеть съесть всю жратву раньше, чем наркотики окажут свое действие – иначе рискует заснуть с набитым ртом и умереть от удушья. И точно – он погружается в сон, телохранитель рукой вытаскивает куски бананов изо рта, море Элвиса засыпает… и Надя легким толчком сновидения впускает тело короля рок-н-ролла Элвиса Пресли в обросшую морозом форточку. В теле короля павлиньими хвостами распускаются цветы злобы, демерол зарницей услад озаряет пещеры душевного мрака и непогоды любви. В одной из зубастых нор наливается кровью сердце бедного Франца, зреет для двух укусов. Телохранитель в голубых шузах бредет по колено вдоль моря Элвиса, разгоняя с отмели стаи сирен, поющих «All you need is love…». Франц стонет в лицо Надин, она клюет его мрак поце луями света, вздрагивает – и Элвис-море становится телом, Рок начинает пошевеливать пальцами. Хотя он так накачан наркотиками, что не может говорить, его жесты давно известны: он хочет в туалет. Телохранитель Дэвид Стенли взваливает на плечи страшную тяжесть туши и, шатаясь, несет Элвиса в туалет – вот оно, лежбище смерти! Пол в голубую с белым шашечку. Мочевой пузырь опорожнен, спящий Пресли укладывается обратно на кровать, концентрация наркотиков падает, отлив кайфа обнажает страшные рваные раны, Элвис дергает рубаху, его рот полон мрака, а жесты вызубрены охраной назубок: вторая атака демерола! Дэвид Стенли вскрывает второй желтый конверт – 11 пилюль с костяным стуком детских черепов высыпаются в руку хозяина, а под обе лопатки – жало ищет свободное живое местечко среди роковой сыпи – вонзаются еще две иглы одноразовых шприцов. Прилив божественной пены немедля заливает глубокие раны голубой чешуей кайфа, сквозь трещины черепа слюнная влага просачивается в мозг, где расцветают бесшумные взрывы свободы, творчества, счастья, любви. Ooh! My Soul… миллиард херувимов слетается пить мед и амброзию в голубых извилинах мозга, они пьют, щебечут, щекочут, кусают, и укусы сладко сочатся сукровицей и музыкой. От брызг крылатой возни все тело фавна покрывается муравчатой оспиной голосов, где каждая ранка, каждый укол голосят – орут в микрофон, поют, молятся, но дивное озарение крови гаснет с быстротой задутой грозы, и в права все сильней вступает изнанка счастья – низкое, падшее, оно пятнами мглы всплывает на лицо, покрывает ожогами веки, змеится во рту, истекает из ушных раковин… Надин различает наконец и темное лицо бедного Франца, он тоже фаллос, плюющий шанкром отчаяния. Надя процеживает сквозь пальцы прибой Элвиса, но темнеет все безнадежней, по-адски, грудь короля Франца покрывается потом, из сосцов на груди вылезают головы змей, текут томатные нити отчаяния, змеи по-птичьи кусают бананы, в иссиня-черных ручьях тонут личики херувимов, одно за другим, над лунным океаническим блеском проступают звездочки ужаса. We Sail at Midnight… Все смолкает. О Боже, в темноте бредет по колено в песке телохранитель ночи, освещая путь мочой огнемета, и в этом струистом огне сгорают ночные птицы, он ищет рот Элвиса, как Надин ищет пульс Франца. Элвис содрогается от боли, по мирозданию проходит катастрофический гул. Рука спящего мертвеца делает еще один знак охране – жест понятен: третья атака! – треск вскрываемого – третьего – конверта, третья инъекция демерола. Но что и какая сила влечет это поющее тело и душу великого счастливца в безмолвие, где никогда не разжать рта? Телохранитель копирует голос и жест короля: я предпочитаю находиться без сознания, чем чувствовать себя несчастным. Дух распахнул в нем ворота для боли, а победа проделала множество дыр, куда бессменным прибоем входит-выходит мирская юдоль. Он стал гласом адамской юдоли, самой верхней из верхних ангельских трубок, поднятых к господу. Вот снова и снова из бездны нового Мемфиса он кричит на коленях, и телохранитель его гробницы Дэвид Стенли (и Надя) слышит: «Господи, сжалься! Прости меня, помоги мне! Я больше не могу так!» И Бог-демерол приходит на помощь. В небесный купол вонзаются персты Саваофа, от точки укола по небосводу начинают кружить радужные водовороты. Они заливают весь мир бешеным вращением света, молнии раздирают египетскую тьму, над мертвым телом вспыхивает рассвет. На пустыню льются водопады рая, трескается камень гробницы, безмолвный Мемфис омывается Нилом сияния, мумии разматывают пелены, роняя скарабеев на днища гробов, в высоте прощения проступают сакральные знаки триады, это троица демерола. Sweet Kill! Телохранитель отдергивает штору, дневной свет безжалостно заливает тело короля, в его ноздрях белеют ватные тампоны, пропитанные жидким кокаином. Франц просыпается, Надя не верит своим глазам: легко поднявшись с постели, он берет со стола томик Хайдеггера и идет в ванную комнату: «Дорогая, я пойду почитаю немного». «Окей, – отвечает она, – только не засни». Но почему Франц зовет ее Джинджер? Она знает, что спать ей нельзя, но запыпает, а проснувшись – ровно в 14.30 16 августа 1977 года в имении «Грейсленд» в Мемфисе – идет искать его. Боже! Он лежит скрюченным на полу ванной комнаты с книгой в руке. Его не удается разбудить, а лицо его по-адски багрово от прилива крови. Джинджер зовет на помощь. На крики сбегаются члены королевской семьи, телохранители. Все безуспешно пытаются вернуть Элвиса к жизни. Тщетно! На полу валяются сразу три желтых конверта, три полупустых шприца и шесть ампул: суточная норма принята одним махом. Тело короля-самоубийцы в Бэпптист Мемориал Хоспитале разрезают от горла до низа живота исполинским разрезом славы, вот он, последний поющий отверстый рот певца. Play it Again, Blues! В желудке мясники рока найдут гремучую смесь. Вот имена священных богов: Морфий и Кодеин, Валиум, Нембутал и Демерол, Диазепам и богиня Этинамат, Пласидил, Амобарбитал и Пентобарбитал… всего 22 имени в зените забвения. Бога Бюзинга среди них нет, потому что он умер, почти умер, в его ноздрях две ватки, пропитанные ее Шанелью, обнимая, Надин чувствует, как холодеет его сердце. «Проснись! Проснись, гад! – Надя лупит его по щекам, кусает в уши, языком ласкает стиснутые веки, целует, кажется, они вздрагивают, – не умирай, родимый!» Франц гаснет. Тогда она ложится на Бюзинга голым телом, грудью на грудь, лоном к лону, она насыщает поры своим касанием, Франц слабо стонет, через ярусы полусмерти доходят слабые токи желания; рука бродит вдоль бедра, пальцы-агнцы погружаются в курчавое облачко, бредут к млечной расселине и вздрагивают от холода – это же железо, ниже-выше, вверх-вниз простирается бесконечный ствол винчестера, ружье целится в рот, кончики пальцев начинают чуять нозрями овна запах близкого пороха. Губы все сильней лобзают железо, они ищут точку входа, и вот одновременно холодный ствол мягко погружается в рот, касается нёба – там за нежной алой изнанкой и перистой костью прячется облако, нежный сиреневый мозг, а большой палец правой босой ноги блаженно нащупывает курок – ружье прочно поставлено на пол террасы, и все залито моцартианским потоком света. Надин пытается сбросить с себя провидческий кошмар новой смерти, чей бородатый герой увековечен на снимках в комнате мужа и куда неумолимо начинает вливаться душа Франца, она тащит его изо всех сил, сжимает бедрами холодную ногу, но Франц безобразно стар, изношен, он горек, потен, склизок, как дохлая рыба, его фаллос – тот самый большой палец на правой ноге, который нащупал курок и мягко давит на запятую из стали. Последний знак препинания жизни. Сейчас будет поставлена точка. И снова Надин одна в океане, как в блаженные дни одиночества в мае 1972 года, одинокая пловчиха в прибое новой смерти, борясь с волной, она ищет утопленника, но вокруг уже июль – ветреный, смердящий рыбой берег 1961 года, но небо зимней античной трагедии поет имя нового самоубийцы, оно тоже начинается с «Э»: Элвис-Эрнест. Франц заворожен чарами и этой гибели тоже, он погружается в теплые воды другого океана, уже не голубого, а зеленовато-сизого, и Надя напрасно пытается отыскать своего мужа, любовника, немца, несчастного мальчика в зеленых пятнах смерти. Тщетно! Смешно… бесстрастный тунец бороздит чужое отчаяние, а перед ним вылетают из глуби веера летучих рыбешек. И если в Элвисе еще была надежда спастись, то в Эрнесте нет – над безучастным океаном участи бесстрастно отливает небосвод атеизма, брак неба и моря беспол и безобразен. Прав, трижды прав Гайсмар: проклятый самоубийца осудил на смерть в глубинах Гольфстрима все то, что заставляет человека пылать красотой, озарять душой закоулки бренности, плакать, любить, молиться, с жестяным цинизмом он заблевал лицо времени птичьим калом отчаяния. Вот волны этого кредо: «Если ты совсем молодым отбыл повинность обществу демократии и прочему и, не давая себя больше вербовать, признаешь ответственность только перед самим собой, на смену приятному ударяющему в нос запаху товарищества к тебе приходит нечто другое, ощутимое лишь тогда, когда человек бывает один. Я еще не могу дать этому точное определение, но такое чувство возникает… когда на море ты на один с ним видишь Гольфстрим, с которым ты сжился, который ты знаешь, и вновь познаешь, и всегда любишь, течет, как тек он с тех пор, когда не было человека, и омывает этот длинный, прекрасный и злополучный остров с незапамятных времен, до того как Колумб увидел его берега, и все, что ты можешь узнать о Гольфстриме и о том, что живет в его глубинах, – все это непреходяще и ценно, ибо поток его будет течь и после того, как все индейцы, все испанцы, англичане, американцы и все кубинцы и все формы правления, богатство и нищета (Франц! Где ты?), муки, жертвы, продажность, жестокость – все уплывет, исчезнет, как груз баржи, на которой вывозят отбросы в море – дурнопахнущее, всех цветов радуги вперемешку с белым – и, кренясь на бок, она вываливает это в голубую воду, и на глубину в двадцать-двадцать пять футов вода становится бледно-зеленой, и все тонущее идет ко дну, а на поверхности всплывают пальмовые ветви, бутылки, пробки, перегоревшие электролампочки (Франц, отзовись!), изредка презерватив, набрякший корсет, листки из ученической тетрадки, собака со вздутым брюхом (Кто-то стучит в дверь, лупит женскими кулачками: открой, бля!), дохлая крыса, полуразложившаяся кошка; и тряпичники, не уступающие историкам в заинтересованности, проницательности и точности, кружат вокруг на лодках, выуживая добычу длинными шестами. У них своя точка зрения: и когда в Гаване дела идут хорошо, Гольфстрим, в котором не различить течения, принимает пять порций такого груза ежедневно, а миль на десять дальше вдоль побережья вода в нем такая же прозрачная, голубая и спокойная, как и до встречи с буксиром, волочащим баржу; и пальмовые ветви наших побед, перегоревшие лампочки наших открытий и использованные презервативы наших пылких любовей плывут, такие маленькие, ничтожные на волне единственно непреходящего – потока Гольфстрима». Презерватив! Он прилипает к руке измотанной пловчихи, которая из последних сил плывет – наискось, – через лужи мусора, разлившиеся на поверхности океана. Ее руки отталкивают лампочки, ветки побед, хлам поражений и, хотя каждое прикосновение вызывает чувство брезгливости, все это ничто по сравнению с отвращением, когда волна плюхает по щеке тельцем сдохнувшей крысы. Франц! Он где-то здесь, среди обломков жизни, маленький резиновый пловец в радужной пленке отбросов. Фра-а-а-а-нц! Вскочив с постели, Надя стаскивает за собой безжизненное тело и, навалив на себя, начинает танцевать с полумертвым, танцевать и орать: облади-облада…
И они оба падают на пол.
Надя вся в бисерной мороси пота – неужели все кончено? День смерти лучше, чем день рождения; неужели? Она разрыдалась – голая наяда среди трех самоубийств. И вывод отныне один: не доверять правде! Но Бог возвращает отца Мовочки к жизни, ему снится, что мать нежно моет его, младенца, в резиновой ванночке с теплой чистой водой, ангел выносит безжизненное тело из бездны и бросает на мокрый песок, вдали очередная баржа тщеты на буксире смерти опрокидывает в Гольфстрим мусор поживы, и лодочки мусорщиков расклевывают потроха бытия. Надя горстями соленой воды обмывает грязное тело от сора, смывает песок, волосы, презервативы, клочки бумаги, снимает со лба голый крысиный хвост. И вот утопленник чист и умащен благовониями. Франц тяжело открывает глаза и заходится в кашле – морская вода хлещет из горла, он продрог на ветру, он закрывает лицо ладонью от солнца, он хочет курить, он видит вымотанную Надин. Прошло 7 часов борьбы! И с трудом открывая липкие губы, как проклятие своему кумиру покойнику Мартину Хайдеггеру, выдыхает:
– Смерть – это тоже не жизнь…
Глава 16
КРОВАВЫЙ ЗАКАТ ТЕЛЬЦА
1. ПаутинаКатастрофа грянула в августе – Ева наконец угодила в ловушку…
Но давно пора раскрыть подлинную пружину поведенияРуфины и те бытийные обстоятельства клана Билуновых, в которые попала Ева в момент внезапного переезда с московской квартиры в семейное гнездо. О подлинном здесь было принято только догадываться, но почти никогда не обсуждать. Эта установка на умолчание была результатом титанической и жесточайшей внутрипартийной карьеры Афанасия Ильича, где продвижение наверх часто зависело от полуслова, даже от жеста, от звериного чутья на правила игры и верных шахматных ходов в почти кровавой карьерной борьбе. Словом, Билуновы умели молчать.
Так вот, переезд молодой четы в семейное логово был результатом двух обстоятельств – Ева о них ничего не знала – Афанасий Ильич вернулся к первой жене, матери своих детей, и оставил Варавскую – «задницу-Тину». Резонно спросить: каким образом предельная осторожность партийного аппаратчика могла сочетаться со столь пылким увлечением на стороне? Во многом это шло от характера Афанасия Ильича – он был человеком крупных страстей, мог работать по 18 часов в сутки, спать по 3–4 часа – и ему было достаточно, тем более он мог проявить силу и характер в собственной страсти. Конечно, о его «шалостях» было известно на макушке Олимпа, но генсек любил приближенных с подмоченной репутацией бытовых разложенцев, а безгрешных чистюль-праведников он боялся, вот еще почему была так важна роль скопца от марксизма тов. С. Он грифом на падали следил не только за идеологией, но и за моралью. Во-вторых, шалость допускалась потому, что брак не был расторгнут официально, это категорически не допускалось, а жена шалуна с жалобами на мужа не обращалась. Только она одна могла дать ход делу – еще одно неписаное правило номенклатурной элиты. Афанасий Ильич грубо вручил свою карьеру Виктории Львовне: хочешь – руби, поеду в Казахстан директором завода. И стал жить на два дома. Тут расчет был на детей – Филиппа и Рику, падение отца закрывало им все виды на жизнь элиты. Но, подчеркнем, Афанасия Ильича затянуло в водоворот страстей подлинное чувство стареющего мужика. Виктория Львовна на разрыв, разумеется, не пошла. И вот Афанасий вернулся. Впрочем, жена слишком хорошо знала собственного мужа: у всех его бурных влечений есть предел – насыщение. Вернувшись, Афанасий Ильич сразу повернулся лицом к судьбе молодых: ему нравилась Ева и он хотел помочь ей создать семью. Патриархальные правила Билунова-старшего гласили, что молодым жить вдали от старших не должно. Можно себе представить, как была бы удивлена Ева, если б ей кто-нибудь втолковал, что вечно враждебная седая муха цеце с батистовым язычком, старшая сестра ее свекрови Илона Львовна была самой пылкой ее сторонницей и всегда брала перед сестрой под защиту ее скованность ли, провинциальность или наивность на грани глупости. «Вика, она честная девочка, в ней нет ни капли расчета!» А вот блистательная Руфина – злейший враг. Виктория Львовна была сразу смущена внезапной дружбой Евы и Руфины. Ей тут черт знает что мерещилось. И не зря мерещилось, не зря. Дело в том, что пасынок Афанасия Ильича Нинель, сын его первой покойной жены, был самым больным местом билуновского клана. Афанасий Ильич потерял свою жену еще в годы учебы, на четвертый год после женитьбы, это была легендарная для партии пора тридцатых годов, годы первого опьянения властью, и это была власть молодых людей – Афанасий очень любил свою подругу судьбы, Катюшу Прямкову, она досталась ему непросто, была уже замужем за политкаторжанином Паскиным, но в атаке первого чувства Афанасий был неотразим, ради него она оставила дом, забрала с собой малолетнего сына. Ее нелепая гибель была, пожалуй, единственным ударом в его судьбе, и всю любовь он перенес на ее мальчика Ленина (Нинель – Ленин, если читать с конца; модное имя среди ранних партийцев). Он избаловал пасынка чудовищно и бесповоротно, напичкал поблажками, задарил игрушками, властью своей перекормил, наконец. Одинокая мужская рука не знает удержу. Партийный барчонок вырос в прихотливое брезгливо-чистоплотное существо с капризным ротиком сладкоежки, колоссальным самолюбием, безвольным подбородком – живой укор отчиму, но вместе с тем человек вовсе не глупый, язвительный и отчего-то любимец красивых женщин. Руфина была одним из последних призов сластены на пиршестве жизни. Всю молодость и зрелые годы он провел за границей, кайфуя на разных ничтожных, но сладких должностях в посольствах, в торгпредствах, консульствах – в основном в Европе, и надо же, вдруг был безупречно завербован одной из западных разведок. И скорее не деньги тут были причиной, а некое извращенное следствие морального безволия, мозговой болтовни, желания напакостить любимой отчизне и великому отчиму, власть которого Нинель так презирал и которую так унизительно клянчил. Шкодливость пасынка носила скорее характер самолюбивой карточный игры, чем серьезного расчета. Служить он не хотел никому, зато напакостить – всем. И уже через пару месяцев, после каких-то марионеточных встреч со связными, после пародийных донесений – Нинель опасно комиковал, и только, он покаянно сообщил органам о своем пародийном падении. Впервые карьера Афанасия Ильича, да что там карьера – жизнь! – оказалась в его слабых руках. А ведь это желание и было тайной пружиной истеричной интриги капризного эгоиста. Он хотел что-нибудь да значить, всерьез. Над судьбой Билунова-главного навис дамоклов меч, и только исключительный случай позволил его брату Юнию, полковнику КГБ, курировавшему совсем другое подразделение, сначала узнать о роковом зигзаге Нинеля Паскина, а затем прикрыть информацию, подать ее как спецоперацию против разведок НАТО (пусть провальную, пусть!) и взять дело падшего пасынка под неусыпный личный контроль. Надо сказать, что Юний терпеть не мог чистоплюя, папиного сыночка… Нинель с Руфиной в 24 часа были спешно доставлены в СССР. Роль Руфины, как тщательно выяснил Юний Ильич, была в этом шпионском дельце весьма своеобразной. Она имела огромное влияние на мужа и если бы захотела, ни о какой даже издевательской вербовке и речи б не было, ведь Нинель ничего не скрывал от нее, даже свои маленькие неверности, на что она ему отвечала немедленною изменой. Это был их стиль. Как выяснилось, она приняла самое активное участие в интриге против «священной коровы» – отчима. Именно через нее вышла на Нинеля некая Аис Робелльер, сотрудник …ской разведки. Руфина не мешала их бурному роману, напротив, по некоторым сведениям, сама имела с Аис противоестественную связь. Словом, из этого тройного любовного клубка и родилась циничная фальшивая карикатура на шпионство длиною в два месяца. Юний Ильич был особенно возмущен цинизмом этой волевой проницательной бестии. Посвящая брата в тонкости раскрытой интриги, Юний не раз подчеркивал двусмысленную роль порочной сводни-жены. Наблюдательное дело на Руфину в КГБ было хотя и необширное, но весьма красноречивое. Руфина свою роль напрочь отрицала, она знала: прямых улик против нее нет. И психологически рассчитала свою оборону. Афанасий Ильич всю жизнь винился перед пасынком: настояв на приезде Катюши на Кавказ, где он застрял с проверкой партбилетов и чисткой партийных рядов, он оказался виноват в том, что она погибла в автомобильной аварии на горной дороге, причем трехлетний Нинель сидел у нее на коленях и стал свидетелем смерти матери. Так вот, Афанасий Ильич был одновременно в ярости против пасынка и тут же искал в своем сердце оправданий его поступку. Сам Нинель был скомкан, он достиг границ своеволия. Юний категорически требовал от брата полного разрыва с пасынком, а Виктория Львовна считала, что надо удалить из семьи дрянь-Руфину… Ева и Филипп появились на даче спустя полгода после первых шагов тайного скандала. И вот – драма еще практически стоит на точке кипения, а молодая невестка обнаруживает самую пылкую дружбу с Руфиной! При этом никто, решительно никто не может сказать Еве, что эта дружба недопустима. Тайна возвращения Нинеля детям неизвестна, для Филиппа и Рики он проштрафился на каких-то махинациях с валютой. Если бы Ева не была немножко гордячкой, она бы поняла, что мелькнувшее как-то удивление свекрови ее дружеством с Руфиной – уже крайний знак недовольства, но она не принимала намеков, потому что считала достойным жить без недомолвок. Более экспансивная, чем Виктория, седая сестрица Илона Львовна вдруг набросилась: «Не дружи с ней. Не дружи! Она дрянь…» Но мы уже говорили, что именно злую открытость Илоны Ева воспринимала как враждебность. А щипок против Руфины восприняла как попытку заставить плясать под свою дудку. Дудки, назло тебе буду сильней дружить с ней. Филипп, который, конечно, не верил, что Нинель вылетел из Австрии из-за махинаций с валютой и сидел без дел на скамье штрафников, не собирался ни разбираться, ни тем более предостерегать Еву. Ему как раз было по душе, что она дружит с Руфиной, несмотря на кислые гримаски матери. Он сам жил с вызовом против всяких правил. Рика была слишком юна, чтобы войти в проблемы Евы, кроме того, обе считали друг друга глупышками… Ева же в силу своей чистой натуры – плюс несведущая провинциальная святость – принимала внешний тон отношений к Руфине за чистую монету и недоумевала про себя, чем та могла так злить старую хрычовку Илону Львовну.
Словом, Ева была почти обречена.
Для Руфины появление в билуновском клане дурочки Евы было сущей находкой. Вот уж кто беззастенчиво злоупотребил ее неискушенной порядочностью: через нее она по крупицам узнавала жизнь главной дачи, ситуацию с Филиппом, отношения свекрови к невестке – и держала свой коготок на темечке Билуновых. Задача ее была проста – добиться прощения себе и Нинелю в глазах Афанасия Ильича. Для этого надо было скомпрометировать в глазах брата позиции кагебиста Юния Ильича, показать, что «дело Нинеля» – его грязная интрига, фу-фу, которое не стоит выеденного яйца, и добиться для мужа в качестве извинения за моральный ущерб нового и более престижного назначения за кордон. Ей было понятно, что в ход можно пустить только дурочку, но как?.. Будучи изначально врагом Евы по обстоятельствам дела, сама Руфина испытывала к ней симпатию, даже была склонна полюбить ее, по-своему. Но злосчастная поездка в автомашине Юния на балет в Большой – все изменила. Ева стала свидетелем того, как беспардонно Юний унижал и оскорблял ее мужа, а тот только ожесточенно и молча терпел бичевание. Это было еще полбеды, но Ева, сама возмущенная непонятной злобой полковника против Нинеля, имела неосторожность посочувствовать ему. Его – царя Эго – жалели! Его униженность посмели заметить! Руфина была в не меньшей ярости, чем муж. Чтобы выйти из унижения, Нинель в припадке задетого самолюбия стал признаваться Еве в любви. Это ёрничанье, этот театр для себя Ева, опять проявив грубость чувств, приняла за чистую монету и в ответной брезгливости выдала тайну их соитий: тягу фетишиста Нинеля к женскому белью. О, вот тут-то Руфина и поклялась ее уничтожить. Бестия в силу собственной испорченности и предположить не могла, что Ева не посмеется над ними вместе с Филиппом, что промолчит. Впрочем, ни прежняя симпатия, ни внезапная ненависть никогда не отражались на поведении Руфины: она стала с Евой еще нежней. Заступаясь за Еву, надо заметить, что Руфина была одной из самых опасных женщин Москвы того времени, ее превосходство в чувстве интриги было вне конкуренции. Влюбленно балуя Еву мелкими подарками, разными женскими тайнами, она холодно платила валютой своему циничному сыну за то, чтобы тот изображал влюбленность в Еву и злил Филиппа, а дневник его «любови» написала сама Руфина чуть измененным почерком.
В одно августовское утро она пошла ва-банк. Позвонила Еве и попросила тревожным голосом срочно зайти. Встревоженная Ева прошла на малую дачу, где ее почему-то встретил Нинель, усадил в глубокое кресло и вдруг запер дверь поворотом ключа. Ева только хотела возмутиться, как из столовой вышла Руфина в форме капитана внутренних войск с четырьмя звездочками на погонах! Нинель тут же встал сзади жертвы. Эта форма ошеломила Еву. Где ей было знать, что у парочки имеется целый гардероб подобных нарядов, расхожее на Западе средство среднего класса держать на уровне манкости постылый семейный секс. Руфь бесстрастно представилась Еве капитаном Комитета госбезопасности, сказала, что говорит с ней по заданию Юния Ильича, и потребовала рассказать все, что ей известно об «антисоветских взглядах и высказываниях, порочащих государственный и общественный строй СССР» ее мужа Филиппа Афанасьевича Билунова. О, Руфина хорошо подготовилась и знала, куда ударить. Частые антисоветские пассажи Филиппа всегда заставляли Еву вздрагивать. Так, любимой телефонной присказкой была фраза: ну пока, еду взрывать Кремль… Ошеломленная Ева принялась отрицать «обвинения». Ей бы встать и уйти, раскрыть окно и звать на помощь, драться, наконец, а она – дурочка! – только куковала в ответ на жестокие вопросы эсэсовки о невинности Филиппа, ходячий бытовой треп которого был в семье больным местом. Наконец, после двухчасового яростного спора-допроса, выяснения слов, обстоятельств, телефонных звонков, Руфина сменила показной гнев на «милость» и попросила Еву кратко написать объяснение-заявление в КГБ, полковнику государственной безопасности Ю. И. Билунову «о том, что такие-то слова и фразы Филиппа – всего лишь неосторожная болтовня», что антисоветизм Билунова Ф. А. «неглубок и носит поверхностный характер» и т. д. и т. п.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.