Текст книги "Эрон"
Автор книги: Анатолий Королев
Жанр: Эротика и Секс, Дом и Семья
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 57 (всего у книги 68 страниц)
И к остальным:
– Послушайте, да он просто дурак. Это скучно, господа, скучно. Повесить его за муде, и баста.
– Разрешите мне, – вызвался судья-Озирис, – просто наш дурашка решил умереть и потому ленится шевелить мозгами.
И он вышел к кафедре.
– Умереть мы тебе, пожалуй, не дадим. Слишком все серьезно закручено, дядя. И как бы ты ни был нынче слаб, окажись на воле, ты бы всех нас, кроме, конечно, сынка, подвел бы под вышку, которую заменят десяткой в лагере строгого режима. Нет, мы тебя искалечим так, что ты будешь долго жить без ног, без рук, без яиц, без языка. Резонно спросить, откуда такая ненависть у суда? Ты мне, дядя, конкретно ничего плохого не сделал. Ты даже мне симпатичен, несмотря на свой пивной живот и жирные ляжки партайгеноссе. Но пора объясниться в любви, дядя. Пора. Признаюсь честно, меня сюда привело всего лишь одно-единственное раздражение – твой баальшой членовоз. Когда топаешь в дождичек в рваной обувке через какой-нибудь паршивый Калининский проспект, а тебя – рраз! – прижимают к обочине из матюгальника, а мимо летят огромные черные «чайки» с машинами сопровождения, а внутри колобком говна свернулся ты, милый, и глазенками своими говенными постреливаешь из-за занавесочки на человеческую мелочь… Не поверишь, тут у меня вся кровь закипает шампанским: доколе, думаю? Почему бы не бросить бомбу в его поганую харю геронтократа? Я что, выбирал тебя в начальники? Разве ты несешь ответственность передо мной как субъектом права? Почему бы тебе, дядя, думал я, не встать на крышу членовоза, не приказать ехать потише, не достать хер из ширинки, свою вялую паспортину, и не ссать нам на головы? Да еще махнуть головкой – аплодируйте, совки – и ведь стерпят! Ненавижу!
Озирис на миг задохнулся от злости.
– Когда наконец ты попал в наши лапки, помнишь? Я плакал от радости, что могу укусить тебя в ухо или дать кулаком по мошонке. Я обожал тебя за то, что ты попался. Помнишь? Я легонько кусал тебя в нос и плакал от глупого счастья.
– Так вот! – судья стал кричать. – Каждый человек рождается свободным для мочеиспускания столько раз, сколько потребуется! Каждый имеет абсолютное право выключить радио или свет тогда, когда ему вздумается. Каждый человек имеет право употреблять информацию отдельно от пищи! Посредственность! Ненавижу! Гениев к власти!
Столь мощная вспышка ярости в незнакомом молодом человеке произвела должное впечатление на подсудимого.
– Твоя ненависть, молодой человек, наивна, – отвечал Афанасий Ильич, – и ненависть не по адресу. Не я изобрел разделение общества на подчиненных и власть имущих. Не я разделил на слабых и сильных. Так устроена жизнь. Да, наверное, это несправедливо изначально. Но общество ищет не справедливости, а управляемости. И деление это было и будет вечно. Разве сейчас, молодой человек, происходит не то же самое? Сегодня ты едешь на меня, а не я. Ты не просто льешь на голову, больше – ты раздел до портков того, кто стал вдруг слабей. Ты запер его в клетку с психопатом. Что изменилось? Ничего! Цель процесса – найти истину, и справедливость разом отменила саму себя. Деление на власть и на жертвы власти осталось… дело во всех нас, а не во мне.
– Что есть истина! – рассмеялся председатель, и в смехе его слышалась горечь.
– Ты прав, дядя, – отвечал судья, – трижды прав. Но сам ты мне отвратителен, а значит, отвратительна твоя правота. И я не принимаю ее.
– Вот видите! – воскликнул напудренный Каин, – я оказался прав! Политизированные обвинения не достают. Он уходит, как рыба под лед. И он прав, говнюк. Мы просто поменялись местами. Сегодня ему не повезло. Словом, политическая цель сразу отменяет самое себя. Обвинять власть за то, что она властвует, так же смешно, как обвинять мой стул, что он стульствует. Но если бы стул не стульничал, как бы я сидел на нем своей задницей? Кто скажет, что нож остер потому, что нож человеконенавистник? Высокий суд, власть и должна властвовать, как несправедливость несправедливствовать. В чем виноват шелкопряд, который устроен так, что прядет свою нить? Или самка термита, которая кладет свои яйца? Ни в чем! Этот сраный обвиняемый – типичная самка власти, которая сносит минута за минутой липкие яйца насилия. И только. Миллион яиц в сутки. Высокий суд, я снова настаиваю на том, что в лице этого подлеца мы должны обвинять не жирную партийную крысу с пивным пузом. Фи, это глупо. Надо брать выше – я обвиняю в нем банальность Господа Бога.
– Папа! Бога не трожь – Фока обидится! – крикнул из клетки палач и истово перекрестился.
Каин продолжил:
– Так вот, я смотрю на это жалкое пузо и думаю о проекте под названием человек. Он неудачен, ничтожен и банален во всех смыслах. Ну хотя бы, почему ему надо жрать? Почему в его желудке плещется желудочный сок, и сок этот жаждет крови? Ради этой ядовитой вонючей лужи человек убивает каждую минуту тысячи милых глазастых, ушастых, хрюкающих, мычащих, поющих зверьков. Ради этой желудочной лужицы из соляной кислоты и пепсина с примесью липазы и химозина самым смехотворным образом существуют история, красота, цивилизация, культура, искусство, время, наконец, и сам Господь, творец времени. Ваше возражение уже висит на кончике языка: не хлебом единым жив человек; не жить, чтобы есть, а есть, чтобы жить. Чепуха! Даже если на миг и согласиться с таким чепуховым ответом, главное проклятие остается – пищеварение уничтожает земное, а вонью своей человек оскорбляет время. Спрашивается, кто виноват? Кто залил нам в желудок жадную лужицу? Кто наполнил кожаные трубки кровью и спермой? Молчи, Фока, молчи! Ты не упрекнешь меня в атеизме. Я не верю ни в мудрость, ни в глупость природы. Природы на свете нет, есть только Творение. Так вот, высокий суд, я обвиняю такое творение. Обвиняю не только целое, но каждую клеточку, каждый атом зловещей плоти; я обвиняю аорты, вены, кишки, трахею, ключицы, легкие, сердце, лобковое сочленение, крестец, мочеточники, почки, брыжейку, диафрагму, грудину, пальцы, глаза, ресницы, волосы, мозжечок, левую и правую половины мозга и… – напудренный Каин поднял руку с распятыми пальцами, – я обвиняю гениталии!
Психопат мигом вскочил с табурета, его лицо – сплошная обида.
– Папа, расслабься. Не обижай. Я сбежал на процесс по идейным причинам, а не физическим, – его глаза стали наливаться кровью.
– Осторожно! – крикнул Нинель, – он вооружен.
– Судья Каин, – властно и спокойно вмешался Филипп, – ты путаешь обвиняемых.
– Нет, я не путаю. Я обвиняю оргазм. Фока, скажи честно, когда ты приканчивал своих оппонентов, ты дрочил малыша?
В тире стало тихо.
Кровь наконец перестала сочиться из ножевой ранки, и обвиняемый смог отнять от шеи красную ладонь.
Психопат задумался, потом вопросительно посмотрел на Филиппа.
– Отвечай, – разрешил председатель суда, – твой ответ разоблачит мир.
– Да, папа, я все скажу… Я видел, как он был возбужден. И мне было стыдно, но…
– Ха! – возликовал Каин. – Что и требовалось доказать. Этот отважный парень сладко поплевывал на жертвы сливками, массируя свой бодец.
– Осторожно! Выбирай выражения, судья. Среди нас девственница, – поднял голос председатель.
Девушка в маске из чулка по-прежнему хранила ледяное молчание.
– Я осторожен, – отрезал напудренный Каин. – Подведем черту. Итак, наш Господь даровал наслаждение оргазма за убийство себе подобного? О какой справедливости проекта можно здесь говорить! В человека встроен механизм услады от убийств. Человек и Господь, слушайте приговор суда. И я приговариваю обоих к смерти!
На миг стало тихо, и снова услышались капли воды из ржавой трубы, весенняя капель по цементу.
– Браво! – зааплодировал Озирис одинокими хлопками, – Эти обвинения невозможно опровергнуть. И они, конечно, будут услышаны.
– От кого это сказано? – спокойно спросил обвиняемый. – От себя ли ты это говоришь, или тебе позволено свыше не только высказать, но и прожить до конца то время, какое ты говоришь это? Но ты же бессилен остановить или ускорить хотя бы самую маленькую секунду, значит, нечто, что сильнее тебя, не только позволяет тебе длиться во времени, не только щедро обеспечивать будущим каждое из твоих проклятий, волит не только отрицать истину, но и быть свободным на всем протяжении своего отрицания. Значит, если ты еще можешь обвинить в бездарности тело, то обвинить в бездарности время ты не смог. Но не может в целокупности мироздания одно быть бездарным, а другое божественным. Это только на первый взгляд плоть кажется не божественной. Но стоит только лишь вдуматься, как замысел разом продемонстрирует свое абсолютное совершенство. Имеющему власть длиться ничего не стоило сделать тело человеческое неуязвимым, но тогда не было б никакого смысла во множестве, ведь уже есть одно вечное, бессмертное и неуязвимое. И создать еще одно такое же и было бы бездарностью повторения. То, что кажется поеданием друг друга, убиванием малых сих или убиванием подобного себе, испражнением другого, проливанием крови и даже наслаждением от проливания крови – на самом деле есть радость любовного оглядывания друг друга, радость касаний, радость возможности услышать и слышать, касаться и обнюхивать, дарить звук и получать в ответ звучание. Вот почему совершенству придана форма несовершенства – иначе нет никакого смысла совершенству впадать в бытие боли. Так, через глазастость творения, через банальность и тварность продляется цель сотворения: богоявление в слабости, потому что сила силе не нужна.
– Но я не желаю твоей уязвимости, – крикнул Каин, – я не желаю хрюкать хером в постели, не хочу испражняться мясом от малых и зерном от малейших, я боюсь боли от ножа психопата и не хочу – не хочу! – умирать.
– Но смертность и боль придают окончательный смысл бытию. Бессмертие миллионов херувимов, порхание тел без желудков и крови в жилах, без спермы, без отчаяния, без страха и скорби было бы всего лишь пародией на творение. У жалких бессмертных эльфов никогда не было бы нужды друг в друге, ни веры, ни надежды. Твое желание – если исполнить его – превратит Дом бытия в дым бытия. Не так ли кружат стеклярусные бабочки-поденки в брачном пиру над водой – без рта, без глаз, без мыслей, брошенные на корм радости. Нет, каждая клеточка мира пронизана величайшим символизмом творения и захватывающим смыслом смертности. Он совершенен и гармоничен даже тогда, когда плоть охвачена мукой отчаяния и тернием боли и шепчет: спасите.
– Будь проклята твоя боль! Совершенство мысли о необходимости боли смердит, как труп козла, забитого камнями. Красота творения кишит червями на трупе изъеденного проказой, и как ни совершенны узоры червей в белизне гноя, я блюю на твое творение, Господи.
– Но без боли и смерти бытие станет только игрой в бытие, пустейшей забавой поденок. О, боль. О, божество боли. Бог сотворил не мир, а боль, и мир только следствие сотворения боли. Бог – это обожествленная Боль. Только боль делает мир людей единым. Без боли не было бы ни сопричастности, ни сострадания, ни любви, ни блага, ни космоса, ни самопожертвования, ни чести, ни достоинства, ни понимания, ни стыда. Стоит хотя бы на миг обезболить творение, обесточить вселенную, как тут же гаснет любовь и творятся неправда, лукавство, блуд, злоба, зависть, обман и убийство.
– Но ведь убийство – благо! Ты противоречишь сам себе! – выкрикнул Озирис.
– Убийство не благо, а смысл боли, и цель этого смысла – подлинность существования. Ибо если я говорю языками человеческими и ангельскими, а боли не имею, кто я – медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчеств, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею боли, то я – ничто. И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а боли не имею, нет мне в том никакой пользы и смысла. Боль долготерпит, милосердствует, боль не завидует, не обольщает, боль не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине, все покрывает, всему верит, всего надеется, все превозносит. Боль никогда не перестанет, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится, и любовь иссякнет.
– Ха! Сделай ему больно, Фока! – рассмеялся Каин.
Психопат немедленно выбил из-под подсудимого стул и стал что есть сил хлестать жертву веревкой по лицу, стараясь содрать кровавую корочку над засохшей раной на шее.
– Протестую, – обратился к председателю Озирис, – допрос обвиняемого не окончен. И суд приговора не вынес.
– Гражданин Фиглин! – обратился к палачу председатель. – Высокий суд запрещает тебе убивать подсудимого до вынесения приговора. Помоги ему сесть.
Психопат усадил Афанасия Ильича на стул. Из раны на шее снова струилась кровь. Председатель был бледен и даже закрыл лицо руками.
– Надеюсь, вам больно? Очень больно? – насмешливо полюбопытствовал судья-Каин.
– Да, очень.
– И в боли не было ни капли обмана?
– Да, ее смысл никак не был умален – ты жив взаправду, и в этом нет никакой фальши.
– Высокий суд. Мой подзащитный теряет рассудок. Вы заметили, за кого он себя выдает? – спросил Нинель.
– За кого? – ответил вопросом на вопрос председатель-Филипп.
– Исуса корчит! – ввинтил судья-Каин.
– И апостола Павла, – добавил судья-Озирис.
– Предлагаю учесть это умопомрачение как смягчающее вину обстоятельство. Мой клиент явно не в себе. Он болен.
– Нет, – возразил председатель, – если он будет настаивать на своем, высокий суд сочтет это удвоение личности отягчающим обстоятельством – обвиняемый хочет переложить свою вину на другого. Списать свои преступления на совершенство мира и безупречность ходов Провидения.
– А я принимаю такой оборот, – возразил Озирис, – и начинаю сомневаться в правоте обвинений… Можно задать пару вопросов?.. Спасибо. Если убийство не благо, а всего лишь смысл боли, чтобы удостоверить, так сказать, смертностью подлинность человеческого существования… Я верно излагаю твой взгляд, дорогой Исус?
– Верно, – ответил подсудимый. Голос его ослаб и срывался на хриплый шепот. Кровь после ударов веревки струилась тонкой ниткой за воротник белой рубашки, и ворот ее стал красным.
– Тогда объясни, какой смысл в человеческой смерти?
– Смысл ее только в предшествующей боли, а в смерти никакого чисто человеческого смысла нет.
– Вот как! – Озирис не смог скрыть изумления.
– Смерть не имеет никакого смысла для человека, потому что смертность – цель чисто божественная. И для сотворения любой смерти требуется вся божественная сила создателя. Ведь он – сама жизнь. И только в Боге и через Бога жизнь может впадать в смертность, то есть становиться временем отсутствия.
– Хорошенькое дело, – деланно изумился судья-Каин, – прожить на карачках длинную глупую жизнь, дотащиться до смерти и сдохнуть. И – на тебе! Оказывается, в смерти нет никакого смысла, как и в той жизни, которую ты влачил, идиот.
– Ты говоришь. Я говорю вовсе другое – смысл жизни у человека, а смысл смерти у Бога.
– Но ведь это я умираю! А не ты, христосик! Ты же воскреснешь на третий день, – рассмеялся судья-Каин, – назло всему синедриону.
– Смерть только для Бога, а не для человека. Для человека ее нет, ты никогда о ней не узнаешь. А Бог намертво запомнил всю твою жизнь. Это и есть судный день. Быть в памяти Бога и не умереть – это, по сути, одно и то же.
– Значит, у каждого есть вечная жизнь?
– Да, поскольку есть Бог, или вечное сотворение смерти.
– Не понимаю!
– Все очень просто, мы временно живы, но вечно смертны. И смертность твоя творится всей силой Творения.
– Высокий суд, я не нахожу в нем никакой вины. И умываю руки. – Озирис откинулся на спинку стула и рассеянно закурил. Больше процесс его не интересовал.
– И не надо преувеличивать свою уязвимость, – продолжал обвиняемый, обращаясь уже к Каину, – не стоит тратить время на то, чтобы проклинать плоть. Все это пустое. Это только кажется, что плоть человеку подвластна. Но ведь как бы ты ни старался, тебе не ускорить обмен импульсов между нейронами и не разорвать ни одну молекулярную цепь.
– Согласен!
– Плоть просто подарена тебе в час рождения, слугой духа. И не ты сделал это. И опять ты ни при чем. Даже убивая себя, ты не получаешь плоть в подчинение, и на осуществление твоей смерти брошено сил не меньше, чем на рождение. И ты опять ни при чем, человек.
– Но если я везде ни при чем, где же я тогда, черт побери!
И Каин обратился к палачу:
– Фока, ты меня еще видишь?
– Отлично вижу, папа. Я ведь отважный парень.
– Человек начинается там, где начинается свобода. Следи за мыслью: поведение тела никак не зависит от человека, ты можешь отрубить себе палец, но ты безвластен отрастить хотя бы один миллиметр своего ногтя. Перед человеком – в виде плоти – абсолютно независимое бытие. Но оно имеет пределы. Неподвластное в сердце тьмы, в бездне делений, вырастая, шаг за шагом, от атома к клетке, из ничто к тому, что есть все, бытие достигает человека, выходя из бездонности в близость касания, на абсолютный уровень свободы. (Напудренный Каин достал платок и стал стирать пудру.) Перед нами бытие в форме человека. Поступая в полное распоряжение человека, оно становится бытием свободы. (Каин отдирает наклеенные ресницы.) Итак, не тело, а свобода обладает человеком. И только свободой, а значит, и уязвимостью свободы, человек может сравняться с подлинностью существования и с подлинностью Бога. Создатель озвучивает соловья. И соловьи его никогда не лгут, а поют в исступлении трели.
Обвиняемый замолчал.
– Браво! – подвел черту судья-Каин. – Я тоже не нахожу в нем вины. И хотя этот гадкий голый толстяк с пивным пузом внушает мне отвращение, а от вида его кровищи на шее меня подташнивает, я умываю руки. Не-ви-но-вен!
– Прекрасный итог, – с фальшивой лестью воскликнул Нинель. – Но если человек свободен как человек, то почему он не свободен как Бог, по образу и подобию которого, говорят, сотворен?
– Это спрошено слишком поспешно, но я отвечу, – сказал обвиняемый.
Председатель в ужасе взглянул на отца.
– Бог свободой ограничивает горизонт бытия человеком и тем самым рискует соучастью вместе с бытием человека впасть в смертность. Бог – честная вечность.
– Так вот ты кто! – закричал судья-Филипп, теряя самообладание. – Это опять ты, фараон!
– Фараон? – удивился защитник. Оба судьи демонстративно хранили молчание, всем видом давая понять, что в процессе уже не участвуют.
– Да! И судить его надо по законам не человеческим. Он покойник! Где египетская «Книга мертвых», Озирис? – кричал председатель, лихорадочно роясь на столе среди всякого хлама: пустых птичьих клеток, книг, шляп, коробок из-под грима, париков… Наконец отыскал нужную стопку листов.
– Вот! Читаем. – Палец истерично побежал по строчкам. – Ты чинил зло людям?
– Нет.
– Чинил!.. Ты творил дурное?
– Нет.
– Творил!.. Ты поднимал руку на слабого?
– Нет.
– Поднимал! Еще как поднимал… Ты угнетал раба перед лицом его господина?
– Нет.
– Угнетал… Ты был причиною слез?
– Нет.
– Был!.. Ты не давил на жизнь?
– Нет.
– Давил!.. Ты не убавлял от аруры?
– Постойте! – перебил защитник. – Что такое арура?
– Арура – это все что угодно.
– Но тогда обвинение лишается адреса. В любом можно обвинить любого.
– Вот именно! Итак, ты не убавлял от аруры?
– Нет.
– Убавлял!.. Ты ловил в силки птицу Богов?
– Нет.
– Ловил!.. Ты не совершал прелюбодеяния?
– Нет.
– Совершал!.. И не раз… Ты не ловил рыбу Богов в прудах ее?
– Нет.
– Ловил!.. Ты не преграждал путь бегущей воде?
– Нет.
– Преграждал!.. Ты не завидовал, не играл, не лицемерил, не святотатствовал, не ворчал попусту, не подслушивал, не пустословил, не угрожал, не гневался, не был глух к правой речи, не был тороплив в сердце своем, не надменничал, не отличал себя от другого?
– Нет.
– Да! Ты завидовал, похищал, лицемерил, святотатствовал, ворчал попусту, подслушивал, пустословил, угрожал, гневался, был глух к правой речи, скрывал, торопился в сердце своем, надменничал и отличал себя от другого!
Председатель суда сделал паузу и отложил «Книгу мертвых» в сторону.
– И что же? Ты не отнимал молока от уст детей?
– Нет. Я чист, я чист, я чист! Чистота моя – чистота великого феникса в Хер-аха, ибо я нос Владыки дыхания, что дарует жизнь, и я знал полноту ока Хора в Гелиополе!
– Нет. Ты не чист, не чист, не чист. Взвешен был, и найден легким, и осужден. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит!
Вновь в тире стало тихо. Слышен только стук капели из проржавевшей трубы о цементный пол.
– Но позвольте, – заикнулся защитник, – к чему приговорен?
– К чему? – Филипп снял парик. – Меру наказания каждый приговоренный выберет себе сам. Не забывайте, приговор вынесен двоим – отцу и сыну. Но прежде чем высокий суд объявит о конце судебного разбирательства, я хотел бы оставить его наедине с совестью.
И, поколебавшись, председатель сказал:
– Отец, – и вздрогнул от звуков, собранных в это слово, – я никогда не хотел быть твоим сыном. Да и ты долго не мог найти время, чтобы стать моим отцом. Но однажды, мне было уже семь лет, ты решил обратить на меня внимание и забрал меня и мать, против всех правил и привычек, в свой личный Эдем, где ты любил бывать в полном одиночестве; купаться нагишом в огромном бассейне в тени пальм, отдав охране приказ убраться с глаз долой. Я был болезненным, хрупким мальчишкой, и ты – громогласный, толстый, густо заросший волосом, с брезгливым недоверием вертел меня в руках, изучал белое незагорелое тельце, как бы сомневаясь, твоя ли это плоть? Действительно ли я твой сын. Ты был настолько груб, что не думал скрывать свои сомнения, и, обзывая соплей и глистом, не раз и не два пытал при мне мать, с кем из охраны она прижила этого слабака. Ты уже почувствовал, что я ненавижу тебя, но знал, что я слишком слаб, чтобы быть для тебя угрозой. Каждое райское утро ты жестокими тычками кулака под ребра будил меня и гнал под холодный душ. Затем – на велогоночный трек, на корт, в бассейн, где тебе доставляло необычайную радость видеть, как я плохо кручу педали, как валюсь с велосипеда, не умею отбить ракеткой волан или барахтаюсь в воде с глазами, полными ужаса. Ты ведь прекрасно знал, что у меня, как у матери, боязнь воды. А это не страх, а болезнь. Но ты был неумолим.
Продолжая подглядывать за мальчишкой, ты наконец нашел самое уязвимое – ты понял, что мальчишка ревнует тебя к матери, и хотя по-детски не понимает еще, что между вами случается ночью, уже воображает какое-то страшное, гадостное дело, где мать, конечно, не соучастница, а безмолвная жертва. Догадавшись про ревность, ты разом отменил спортивный период и взялся калечить мою эротическую невинность. Ты демонстративно тащил меня мыться под душ, где демонстрировал свое отвисшее конское естество, на которое я не мог взглянуть без содрогания. Ной, трезво тычущий голизной в глаза Хаму и Иафету. Ты находил смехотворным мой страшок, но телесная власть так пьянительна. Ты был так коварен, что сумел свести наши отношения к отношениям двух мужчин, и я не смел пожаловаться матери на твое тиранство. Делал вид, что хочу быть сильным, накачать мускулы, забыть страх перед водой. Впрочем, все жалобы были бы напрасны, она тоже боялась тебя.
Наконец, убедившись, что я действительно обожаю мать, а не притворяюсь ради ласк, поцелуев, конфет и прочей душевной прибыли, ты с жестоким цинизмом в припадке глумливой низости решил меня просветить и проорал мне в ухо все унизительные подробности совокупления между мужчиной и женщиной. Ты довел меня до истерики, я рыдал под твой сардонический хохот. Я с отчаянием и верил и не верил тебе, ведь я же боготворил мать, и ближайшей ночью я решился проверить, ложь ли твои слова или все-таки правда. Помнишь? Ты первым заметил, что мальчишка подглядывает, и выдал матери, которая, рыдая, отхлестала меня по щекам: «Не смотри! Никогда не смотри!» И я понял, что меня ненавидят. Помнишь?
Ты добился, чего хотел – теперь я ненавидел вас обоих. От моего обожания матери остались только жалкие угольки. Казалось бы, хватит, но нет, тебе мало было моего грехопадения, отец, ты решил меня напоследок наказать изгнанием из рая. Той же несчастной ночью ты железной рукой потащил меня через сад. Брр. Огромный, мясистый, заросший до глаз волосом голый бог с лунным нимбом над бритым черепом, и сад расступался перед тобой, заснувшие цветы раскрывали в твоем сиянии чашечки, выпуская в лунную ночь проснувшихся бабочек, ползучие гады струились вслед за твоими шагами, самые смелые обвивались вокруг твоих ног, ночные павлины приветствовали тебя криками счастья, вода в бассейне стекала под твоей ногой, не давая и капле замочить ступни, и все эти гады, птицы, жужелицы, цветы, клювы, пальцы щипали меня, кусали и жалили. Дойдя до пограничной черты, ты вручил меня пьяному скоту из охраны и приказал изгнать меня в темноту, в одиночество, в пустыню. А потом ночь кончилась, и наступил рассвет на шоссе, на излете чувств, на излете жизни и смерти.
За что я был наказан, отец? Почему одновременно со мной ты создал еще и чувство вины и запрета?
Для кого создавались эти темные области ожидания жертвы? Ведь я не мог нарушить запрет, если бы не была создана возможность нарушения запрета. Ведь я бы не смог впасть в грех, если бы не было создано пространство греха, открытое любому невинному. И нельзя впасть в вину, если она не попущена свыше. Наконец, отец, сотворив пол, ты обвинил меня в том, что я оказался мужчиной. Выходит, грехопадение подтасовано? А если подтасовано изначальное, то и все последующее не может быть честным. Если сама возможность изгнания из рая создана раньше рая и до человека? В чем тогда смысл изгнания? И зачем все именно так, а не иначе?
– Я отвечу тебе, сын.
– Только никаких аллегорий! – вдруг ожил молчавший до этого в тряпочку судья-Озирис. – Никакой лапши на уши о великой тайне христианской символики, которую не понять мозгами!
– И почему сын говорит «я», отец говорит «я», а не «мы»? – очнулся и судья-Каин. – Ведь вас, кажется, трое? Отец, сын и дух?
– Так точно, – отрапортовал психопат, – они воняют за троих.
И зажал нос двумя пальцами.
– Не дело человека знать времена и сроки, но я отвечу, – продолжил отец. – Ничего не подтасовано, все всерьез. Бог – честная вечность, если говорить о нем по-человечески. Он абсолютно открыт любому вопрошанию и наполняет вопрошающего бытием для отвечания себе же на вопросы, попущенные им же. Мы оба участвуем в сотворении – и тот, кто знает, и тот, кто спрашивает, ведь Бог, впав однажды в бытие, перестал творить сверх уже сотворенного. Законченному творению был положен абсолютный конец.
Это я отвечаю на вопрос о подтасовке изначального и ложности всего, что в результате случается с человеком и миром. После великого Однажды не сотворено ни нового гада, ни другого Адама, ни иной Земли, ни другого неба, ни нового времени. Теперь гад, Адам, земля, небо и время способны сами творить продолжение себя из себя же. То есть, если говорить о Боге, но говорить по-божески, то он, положив себе предел и покинув творящее однажды, – умер. Его нечеловеческая смерть и делает мир абсолютно честным, не имеющим в себе ни грана фиктивного. Ни гад, ни человек, ни земля, ни небо, ни время не подвешены на тяжах за перст сотворения мира. Бытие не марионетствует, не кривляется, не подкрашивает глаза, не прихорашивается перед выходом, оно смертельно всерьез. И гарантией этой подлинности выступает именно смертная предельность Бога, который по-божески мертв, хотя для мира и вечен. Только в страстных объятиях его агонии мир жив. И смерть требует не меньше ежеминутных сил у творения, чем ежеминутная жизнь. Дать возможность клюву клюнуть в висок, а виску проломиться от клюва – это жребий Творца и творения в общей участи смерти.
– Выходит, Бог умер? – расхохотался председательствующий.
– По-человечески нет, но по-божески да. Бог самоизгнал себя… внимание, я отвечаю на вопрос о смысле изгнания… Бог самоизгнал себя из точки творения, из творящего Ничто, в нетворящее Все. Он тоже изгнан из рая, упал из короны Кетер в царство Малкут, и тем самым каждый гад, каждый Адам, каждая земля, и каждое небо, и каждый миг времени снова и снова изгоняются из рая, не падшего в смертность падения. Именно так на деле осуществляется честная подлинность свободы бытия, ведь, впав в бытие, Бог рискует не воскреснуть. Ведь стать свободой для тварного мира и означает впасть в смертность бытия свободой.
– Слишком заумно! – покачал головой судья-Озирис.
– И темно, – добавил судья-Каин.
– Бог говорит тайнами.
– То есть молчит, – крикнули в один голос оба судьи.
– Но где во всем этом откровении моя вина? – спросил сын. – Вина человека в том, что Бог кончился, что отец умер? При чем здесь сын?
– Бог не кончился, а пресекся, и отец не умер. Бог только позволяет сотворенному длиться, но не творит. Точно так отец отцовствует в сыне, делая его сыном, хотя дух его отлетел. Тем самым… внимание, речь дошла до вины… они оба виноваты в порожденном бытии, виноваты как соучастники общей свободы. Цель повинна в средстве, Бог повинен в Адаме, Сущее повинно в свободе, Вечность повинна во времени, но кто посмеет обвинить вину в том, что она Вина? Она есть, и только.
– Я! Я посмею. Я уже посмел, – вскричал сын.
– От себя ли ты это говоришь, или другие сказали тебе это?
– Это мои слова, отец, а не твои. Вся твоя истина постыдно пятится перед правдой несчастного кровавого чувства! Я обвиняю тебя от имени чаши, от ее тихого стояния на престоле из кедра, в тени тишайшего куста иссопа. Зачем ты распахнул ее для прилива крови, зачем ты оставил ее один на один с ненавистью мира? Зачем ты оставил меня? Зачем ты не сам, а бесплотной личиною сына пришел в мир искушения слабых и злых сотворить насилие и смерть над личиной? Зачем ты ввел в искушение детей своих, нищих духом и славой? Ведь если бы ты не пришел и не говорил им, то не имели б греха, а теперь они не имеют даже извинения. Зачем была ночь молитвы, но стал день гнева? Зачем ты пребываешь во мне неуязвимо и бессмертно, когда я должен корчиться в адских муках там, вдали твоего завтра? Зачем мне завтра, когда кончится тень и начнется жара солнцепека? Зачем мне твое время, если оно заострится, как копье, зачем делать чашу для крови, если можно обойтись и без воды, и без крови, и без чаши? Зачем можно сломать копье и на конце его закрепить губку? Зачем твою губку можно пропитать твоим уксусом для меня? Словом, зачем мне твое и мое есть? Да не прославится отец в сыне и да будет он проклят и осужден, аминь!
– Постой, – крикнул осужденный из клетки.
– Молчи! Фока, заткни ему глотку.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.