Текст книги "Эрон"
Автор книги: Анатолий Королев
Жанр: Эротика и Секс, Дом и Семья
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 44 (всего у книги 68 страниц)
– И все же я смертен, черт побери! И это сказано возмущенным тоном. Почему?
– Человек смертен, да. Но это не значит, что смертен порядок его бывания. Ты неизбежен, это важнее твоей смертности. Следи за мыслью, сейчас появится твое любимое слово – несправедливость. Так вот, вспомним Анаксимандра, его изречение, которое справедливо считается древнейшим изречением вашего западного мышления. Вот оно. Откуда вещи берут свое происхождение, туда же должны они сойти по необходимости; ибо должны они платить пени и быть осуждены за свою несправедливость-бесчинство сообразно порядку времени. Так, выступившая сию минуту в ясность предъявления, истина открывает нам глаза на то, что несправедливы вещи, но не бытие, но несправедливы не в твоем смысле вины перед человеком, а вины друг перед другом за бесчинство, за нарушения чина и установленного порядка. Ведь смысл существования вещей именно в том, чтобы придавать чин друг другу и тем самым – угоду одно другому в преодолении бесчинства, беспорядка. Человек, будучи неким учиняющим и чинящим чин чину сущим, также имеет место пребывать в вещи и злоупотреблять собственной свободой для бесчинства. Вот почему он платит пени и сходит по необходимости туда, откуда вещи берут свое происхождение, – в сокрытость сущего. Но сокрытость сущего не есть ничто и полная гибель, она расположена к бытию особым образом расположения, а именно – постоянством своего прилива. И такое вот настаивание сущего на открытости, его сотворение своего пребывания в бытии и есть время – протяжение сущего к краю настоящего. Но откуда протягивается это прибывающее пребывание? Разве сущее находится в прошлом? Разве оно оставило бытие на произвол беспорядка? Конечно, нет, оно обеспечило будущее бытия тем, что само помещено в будущем. К этому утверждению нужно отнестись со всей осторожностью высказывания. Это нужно понимать как намек на истину, но только как намек. И мы намекаем здесь на то, что сущее расположено так по отношению к бытию, что уже этим как-то становится его всегдашним завтра. И что же? Стоит нам только поместить исток и гарантию выступания сущего туда, где оно и находится как гарант, – в будущее – и мы разом почувствуем, что нашли опору и корень. Бездна исчезла.
Скажем теперь о смертности отдельного человека. Точнее, представим самой смертности высказаться перед нашим настойчивым вопрошанием.
Разве ты был жив, к примеру, во времена фараонов? Нет. Но сказать о том, что ты не назревал – нельзя. Нет, ты мерещился в приливе сущего как абсолютная возможность. Тебя как бы еще не было, но твое существование прочно укоренялось в будущем, и потому твоя зреющая в дали сокрытого жизнь была свернута до состояния потаенной до времени потенциальности есть. Есть – очень важное понятие в нашем разговоре, есть – значит не столько быть живым в данный момент бытия, есть – значит бывать всегда в бытии сущего, которое прекрасно знает, видит, слышит и понимает смысл твоего выступания из мрака в свет, видит место твоего укоренения в тезисно-антитезисной плоскости бытия, где ты только аргумент «за» или «против» смысла твоего призвания в свет жизни; наконец, слышит твое вечное откликание, твое звучание, тональность отзыва, даже рыдание твоего голоса.
Итак, ты еще не рожден, хотя потенциально есть. Ты свернут до состояния частной сокрытости в сокровенной сокрытости бытия сущего, свернут до точки отправления, до семени, до споры, то звука, до завязи, но ты не есть ничто. Не из смерти смерти восстаешь к жизни, а из жизни жизни. Слушай внимательно дальше… Когда край настоящего наконец обежал по кругу малую вселенную твоей завязи и воззвал ее к быванию, когда будущее вплотную приступило приступом оклика к отправной точке твоего есть, приступило не с пустыми руками, а с местом для жизни, приступило к твоей завязи с даром давания, давая тебе место и время рождения, когда наконец пустота, впустив в свет, развернула в плод твое связанное есть до полноты актуальности, до несокрытости, до полноты твоего звучания, до крика, до человека – тогда ты родился, выступив из сокрытости в несокрытое, как феномен не столько плоти, сколько свободы.
– Свобода! Пустой звук в мире твоих тезисов, где все предопределено свыше…
– Еще одна опрометчивость мнения… Да, повторю я, – не плоти, а свободы. Человек есть вещь, впавшая в свободу. Человек есть камень, освободившийся от каменности в чаше, он есть дерево, освободившееся от деревянности до орлиного взлета, он есть и орел, освободившийся от птичности до фараона. В человеке свобода вещи обретает власть сущего. В человеке свобода вещи становится негодной для употребления провидением наперекор собственному призванию в жизнь. Негодной здесь означает – неугождающей сущему, которое раскрывается в бытие именно в силу угоды последнему, а не наперекор ему. Спрашивается – каким же образом свобода воли человека согласуется с тем, что в бытии явно и тотально присутствует наличие сущего как провидения, но провидения – это очень важно – которое несвободно от себя и в этом смысле не имеет человеческой свободы произвола. Ведь для провидения свобода означает только одно – отказаться от отклика на оклик вещей и не быть бытием; бытием оно принуждается к быванию, стоит только провидению отказать принуждению быть и отвернуться от собственного наличия, вернуться в сокрытость, как мир исчезнет. Но мир налицо, он есть, и сущее в нем – как бытие – несвободно. Итак, прибывание, прилив, гнет сущего не противоречат феномену человеческой свободы перечить, негодить, бесчинствовать чину учиняющего гнет провидения. Но как это происходит? Пожалуй, этот гордиев узел можно разрубить следующим коротким отвечанием: не человек обладает свободой, а свобода владеет им. Слушай внимательно… Сущее, раскрываясь в присутствии бытия, впадает не только в несокрытость, но еще и в свободу. Но как это согласуется с тем, что мы только что сказали: сущее несвободно? А так – будучи изначально свободным, в бытии сущее несвободно, как чин и причина всех причин: орел должен взлетать, камень падать, вода наполнять чашу, но орел не может наполнять чашу, камень взлетать, а вода становиться чашей. В то же время сущее свободно от своей собственной изначальной свободы, как часть – от цельности целого: орел отделен от полета, камень отделен от тяжести всей горы, чаша свободна быть пустой или наполненной мимо призвания чашечности.
Итак, свобода является частью раскрытия – в несвободе – сущего как такового и впадает в человека, обладает им, высвобождает в нем самое себя для бесчинства чину. Свобода как гнет, как эманация сущего, как провидение предоставляет человеку только лишь выбор возможного и предлагает ему необходимое. Но и возможное, и необходимое есть две стороны одного и того же, то есть сущего. Тем самым человек приговорен выбирать между сущим и… сущим. Словом, человеческая воля не располагает свободой. Мы обитаем в событии бытия. Человек свободен в этом обитании, но он не свободен, чтобы не быть событием. Зато свобода свободно располагает человеком, и в этом смысле человек – это абсолютное выражение свободы. Человек есть свойство свободы. В этом гораздо больше свободной свободы, чем ежели человек действительно обладал бы свободой воли от себя самого. Сущее свободой ограничивает горизонт человеческого бытия. Это есть свобода по чину сущего: человек свободен потому, что сущее связано. Одной человеческой воли для подлинной свободы по чину сущего слишком недостаточно.
– Ты забыл о смерти. Ведь я уже родился. Я перестал быть отправной точкой, завязью, и теперь не будущее ждет меня, а будущая смерть. Она, она поджидает меня!
– Лучше бы взять эти поспешные слова обратно… Но свобода владеет тобой, а ты до конца захвачен своей свободой… Так вот, мы все время – никуда не сворачивая – идем к вопросу о смерти. И к ответу, который она сама даст нам на наше вопрошание. Итак, свобода в человеке впадает в бесчинство, а человек – через свободу – впадает в бесчеловечность или зло. Бесчинство и бесчеловечность означают, что человек как вещь, как принадлежность бытия учиняет беспорядок неугоды порядку вещей, а человек как место свободы бытия предъявляет иск сущему, допустившему бытие к свободе, и требует пени и уплаты. Беспорядок вещи, так же, как иск поведения, имеют положенный предел бесчинства и аргументации против угодной сосущности одного порядка к другому, чинности одной вещи к другой, против угоды сущего. Ведь сказано: откуда вещи берут свое происхождение, туда же должны сойти они по необходимости. По необходимости исчерпанности смысла данной свободы… Кстати, возможность быть человеком еще далеко не означает стать сущностью в смысле бытия, быть не значит, что ты есть для сущего. До отклика на зов бытия в самом себе человеку еще необходимо дотянуться, иначе он немо погружается в бездну, не огласив суть своего призвания. Так вот, однажды неминуемо наступает пора платить пени и пора отлучения от оклика, пора осуждения за свою несправедливость. Следует неизбежное свертывание жизни человека в прежнее исходное состояние отправной точки, в отлив сокрытости. Заметь эти оттенки смысла: точка только отправная, а сокрытость отливна, то есть и приливна тоже. Это сворачивание свободы, конечно же, гибельно и для вещи, и для самого человека, но оно – прерывание времени бывания – не имеет ничего общего с падением в ничто. Отливом сущего ты втянут в его извечное местоположение по отношению к бытию, то есть в будущее же. Ты продолжаешь быть в довостребованности, ты продолжаешь зреть, звучать и мерещиться в вечном приступе и приливе сущего в просвет бытия. Любое будущее всего любого гарантировано любовным выступанием сущего в угоду бытия. А будущее всегда впереди, как причина причин, а не позади бытия. Ты снова спора в веках фараона. Спора смысла, зреющая для нового спора с замыслом сущего.
– Но я не знаю ни себя, ни сути этого спора! Что же мне остается?
– Остается больше, чем ты думаешь. Остается припомнить себя и понять смысл своего нового окликающего присутствия в приливе бытия для возражения уже не просто сущему, а еще и тезе своей прежней свободы. И не суть важно: был ты уже или будешь еще, раз ты всегда и вечно есть в сокровенной сокрытости будущего. И твое есть взывает к отклику сущего.
– Значит сущее – это Бог?
– Вопрос слишком опрометчив… И ответ, пожалуй, возможен только в сослагательном тоне – наверное, нет… Наверное, сущее так повернуто к бытию лицевой выступающей стороной. Речь наша полна намеков на истину, но не истинна… Сущее развернуто к бытию, ко всей его совокупности таким образом, что оно лицом, приливом присутствия выступает в несокровенность и тем самым, наверное, «видит» человека, его замысел, удел, участь и призвание в оклик. Это видящее, внимающее, взыскующее лицо сущего, наверное, и можно назвать Богом. Видимо, Бог – это расположение к участи смертного, любящее участие в его бессмертности, вектор сущего и цель вектора, протяжение через время в дельность просвета бытия, дар бытию сладкой угоды выступания из тьмы сокрытого, схватывание и очерчивание человека божественной свободой. Если Бог раскрыт пониманию человека, то сущее, возможно, открыто только Богу. Бог есть актуальность сущего, без Бога сущее пребывает в потенции. Сама же сущность сущего – этой величайшей загадки – убегает от выказывания. Но вполне возможно, что сущее может как бы отвернуться лицом выступания от бывания, может уклониться от страстного оклика вещей и впасть в состояние абсолютной сокрытости ничто. Тогда и только тогда можно будет помыслить о том, что Бог перестал быть. Но кому придет тогда такая мысль? Если ей некуда будет прийти?.. Поэтому лишь одно сущее может помыслить о себе в том смысле, что оно перестало быть Богом. Словом, смерть дана только Богу.
Но даже и в этом случае сущее все равно будет находиться там, где единственно и может располагаться, а именно – в будущем, потому что сущее и есть будущее или возможность всех вещей. То есть и в этом случае твое личное есть и есть Бога гарантированы… Если это не так, то в бытии сущего, которое Богом выступает из бездны сокрытого, нет никакого смысла, и тогда имя ему: напрасно. И мы ни к чему…
– Кто это мы? Если я не могу толком тебя рассмотреть? Я с трудом различаю что-то похожее на глаза. Кажется, вижу очертание головы, похожей на рог. А вот тут мне мерещится грива. Кто ты, наконец? И что это за слабые стоны, которые доносятся в пещеру как бы издалека?
– Это не стоны, а крики ибисов в зарослях нильского папируса. На фоне красного заката их силуэты кажутся мне черными иероглифами. Кто я? Я тоже охотник. В моих руках тяжелый лук из белого дерева Ха, инкрустированный слоновой костью. Тетива натянута, и мои пальцы держат оперение легкой острой стрелы. Она целит в тебя, человек. Мои ноги в золотых сандалиях прочно стоят на двух ручных крокодилах, которые легко влекут меня по зеркальному закатному Нилу, я ищу цепь, и я нашел ее. Это ты. Небосвод моей охоты на суть сложен из тысяч летящих диких уток. Берег моей охоты на цель – из туш гиппопотамов. Русло моей охоты на смысл – огненное дрожание золотой дорожки от заходящего Ра. Дно моей охоты на жизнь – царство подземного Анубиса. Дыхание моей охоты на смерть – дыхание бегущего леопарда. Зрение моей охоты на тебя – острое и тонкое, как свет звезды Сотис над идеальным горизонтом разлива воды. Время моей охоты на себя – пять тысяч лет до твоего рождения, время Среднего царства. Мое имя для человека – Единорог, для бытия – фараон, для сущего – ничто… Чтобы видеть прямо, нужно отвернуться. Отвернись! Что ты видишь теперь?
– Ничего похожего на то, что ты сказал.
– Странно. Я вижу огромного льва с лицом из желтого камня. Через его слепые глаза и разбитый нос перетекает горячий песок. Теперь мое имя для человека – лев Хефрен или Сфинкс, перед загадкой которого ты поставлен. Поставлен для суда и выплаты пени. Поскольку европейская мысль зло присвоила право судить нас, постольку египетская мысль имеет право не зло, но ответно осудить и окружить вас египетской мыслью. Но моя мысль озвучена твоим голосом, охотник на тщетное. И голоса моей мысли создают тебя как Рэ в имени своем Хэпрер. Ты восходишь к ним как Рэ в своем имени Рэ. Ты исчезнешь перед их лицом как Рэ в имени своем Атум. Отвернись до конца от мира, чтобы увидеть цель смысла, охотник на бренное.
– Зачем? Неужели не ясно, что в истине нет никакого человеческого смысла? Все объяснения смерти ни на йоту не уменьшают остроту ее боли. Все переливы чужого интеллекта не утоляют ни одной из жажд моего вопрошания. Скажем, зачем нужен «я», если я сам не нужен себе? Или: если я не мог хотеть своего появления на свет, почему я обречен платить пени за веление сущего? А если я хотел своего появления на свет, почему мне не дано в меру и силу моего хотения, после того как я стал? Или: если я не располагаю свободой, а наоборот, свобода располагает мной, зачем мне быть только свидетелем и соучастником ее воли? Ее преступлений? Или: почему больно не твоей свободе, а моему телу? Если я потерпел полное фиаско в жизни, зачем мне припоминать свое раннее бытие, чтобы понять сокровенный смысл поражения сейчас? Не хочу! Это спор Бога с самим собой, в котором я либо тезис, либо антитезис в перекатах вечности, и мне трудно даже ввернуть небу свое матерное словечко. И почему мир так непонятен, ей-ей, в этом есть какая-то подлость… Берегись отвечать! Иначе я просто пальну между глаз, чтобы просто отделаться от тебя. Учти, я говорил без всякой надежды на ответы.
– Лучше бы взять все эти поспешные слова обратно. Они слишком опрометчивы… так вот, знай, у человека есть возможность никогда не рождаться, но не умереть, а это разные вещи. Он волен молчать и не окликать сущее в жажде взывания. Он вполне волен быть только спорой в вечном приливе сокровенного будущего в несокровенность дольнего, в бренность присутствия…
– Черт побери! Говори понятней, охотник на ибисов.
– Что значит понятней, если цель высказывания не понятность, а истинность? Мы должны ждать выявления истины, совершенно не зная, насколько понятной она выступает перед вопрошанием! Увы, нам придется отказаться от требований непосредственной понятности. Поэтому неудивительно, что эти страницы оттолкнут большинство читателей. Разве сущность мышления в охоте за понятным? Разве мы должны прекратить охоту, увидев неожиданную непонятность цели? Что за бессовестная привычка знать все за бытие и вместо бытия? Что значит слово единорог? Меньше всего это зверь! Это текст, который ты должен заставить себя прочитать и опознать в нем контуры проблемы самого себя. Не вертись, человек. Отвернувшись от тела, ты поворачиваешься к истине, отвернувшись от света – к тьме. Отвернуться вообще – невозможно. Ты должен открыто и настойчиво, как сервал в низкой траве, стоять в своем существе перед бытием, а не отталкиваться от его сложности дулом винтовки. Стоять – значит быть и настаивать на своем существе перед идеальным откосом сущего! А неузнавание священного животного, то есть текста, охотник на ящериц, и его позорная случайная гибель от руки профана – любимая тема всех легенд о единороге.
Ты хочешь отсутствия или присутствия в бытие сущего?.. Но я принял тебя за охотника за сущим. У тебя вид охотника и повадки охоты за истиной. Выходит, я ошибся? И не надо сетовать на припоминание. Просто думать – значит вспоминать забытое знание. Ведь истина не вне тебя, а не в тебе только.
Если ты настоящий охотник, значит, ты должен добиться утоления своего вопрошания. И не обязательно вопрошает мысль. Чаще всего вопрошает твое поведение, тон, судьба, вся целиком твоя участь без остатка, и сейчас твое поведение охвачено именно такого рода вопрошанием, хотя непонятность ответов и вызывает твое отвращение.
Смирись, человек! Ты умолял о рождении, охотник! Ожидай в засаде бытия неизвестное и непредставимое. Только ожидая, мы оставляем открытым то, чего ждем. Потому что наше выжидание впускается в само открытое, в простор дальнего, в чьей близости оно находит свое время, в котором оно остается. Но, оставаясь, оно возвращается. Это открытое и есть край, сущность которого – собирать, как если бы ничего не происходило, всякое ко всякому и все друг к другу в покоящемся пребывании в самом себе.
– Хватит! Скоро я уже совсем перестану понимать, где я и кто я такой.
– Не спеши поднимать ружье! Этого не знаем мы все, как только перестаем себя обманывать.
– Но ты же назвался?
– Я позволил имени назвать себя.
– Это одно и то же! Пора подводить черту: между человеком и истиной остается трагический просвет сокрытости. Трагический для человека. Он не может, да и не хочет ее искать.
– А если мое настоящее имя – Бог?
– Тем хуже для тебя, раз ты вверил себя и бытие человеку. Смотри сюда и учись.
– А если мое имя – ты?
– Что ж, тем хуже для меня.
– Погоди стрелять. Позволь мне хотя бы докончить мысль, я знаю, что ты парень не промах… так вот…
– Считаю до трех.
– Так вот… крайствование – это собирание и вновь укрытие для просторного покоения всего в течение отпущенного времени ему.
– Тебе отпущено немного. Раз.
– Словом, само открытое и есть край…
– Два. Туши свет…
– …в который мы, ждущие, впущены, когда мы мыслим. Тогда мышление – это вхождение в близость дальнего.
– Три!
– И последнее: мы принадлежим тому, чего мы ждем.
– Огонь!
Выстрел карабина так ударил в уши, словно Филипп стрелял в тесном каменном мешке. И действительно: словно очнувшись, он обнаружил над своей головой низкий свод из благородных мраморных глыб. Сзади – и довольно далеко – зияло солнечное пятно входа, а он был в пещере и стоял на косо уходящем в глубь земли песчаном полу, на котором с трудом разглядел какую-то сизую массу воздуха – в ее очертаниях не было ничего ни человеческого, ни звериного. В убитом? – в упавшем? – в сгустившемся? – была заметна некая жизнь: масса клубилась, явно принимая осмысленные очертания, пока вдруг охотник – с изумлением и ненавистью – не обнаружил, что перед ним на земле пестреет шелковое тело пятнистой кошки в той самой позе, в которой ее настигла пуля Хоскея. Забыто отброшенный хвост, поджатые в судороге к брюху лапы, янтарный блеск стекленеющих глаз, обугленная кровью пасть. Проклятый сервал! Филипп сделал шаг назад, но заметил, что морда зверя как бы дымится. Преодолевая страшок, он наклонился вперед, вглядываясь в странное брожение цвета света и тени. Прошла томительная минута, прежде чем обнаружилось, что метаморфозы продолжаются, они охватили уже все тело убитой кошки, плоть которой вновь приобрела консистенцию воздуха и, клубясь, на глазах отливала чернотой, пока не сгустилась таким образом, что Филипп отшатнулся. Перед ним на животе, чуть подтянув голые ноги в струпьях, лежал проклятый пегий предсказатель несчастий, но струпья и пятна отливали красотой радужных глазков из оперенья павлина. И вообще труп урода играл чистотой драгоценности: антрацитовым блеском отполированной черноты, гладкостью слоновой кости на изнанке рук и ступней, инкрустацией рта из снежных зубов в овале пурпурных аметистов. Но и тут – в черноте камня – бурлили световые роднички нового преображения: чернота светлела, плоть разрывалась на клочки, словно небо над пейзажем. Вдруг зрение человека снова перевернулось, взор упал в глубину, в дымке трупа распахнулась перспектива со стереоскопическим видом на пылящий песчаный вихрь в песчаной же пустыне; и в сухом паре самума стала мелькать, приближаясь, голова Сфинкса, пока наконец она не выступила из земли колоссальным приливом обезображенного камня, где ноги охотника оказались погружены по щиколотки в песок, покрывший циклопические каменные губы. Охотник сделал шаг вперед, выбираясь на щербатую площадку подносья, и оказался над огромной яминой отколотого носа, полной кружения песчаных завитков. Слева и справа мерещились каменные глазницы исполина, мертво глядящие в небо. Между тем горячий ветер усилился, песчаные змеи с тихим воем потекли с лица Сфинкса в сторону; звука как бы не хватало. Вместе с песком стали уноситься черты лица, величие лба, невозмутимость взгляда поверх любой вечности, стал гаснуть палящий свет солнца на гранитных скулах, пока вихрь метаморфоз не принял вид откровенного переливания всех прежних форм и намеков: легкость пятнистой шкуры сервала отливалась в тяжесть эбеновой руки африканца, которая, в свою очередь, приобретала мягкость пестрого хвоста хищной кошки; тьма падала на четыре лапы и распалялась жаром янтарных глаз злобы, леопардовый бок раздувался ветром солнечных пятен до ярости солнцепека, на котором алмазно мерцал вдали ледяной рог единорога, увенчавший лицо с заплаканными глазами, и блеск той заплаканности нарастал, и по дну пустыни забарабанили капли дождя, они раскрывались в песке пятнами леопарда; звук воды усиливался, и вот уже весь вид на даль дали и вся почва под ногами охотника задернуты струистым муаром ливня, дождь кончился так же внезапно, как и начался, но заплаканность мира осталась. Она талым блеском усеяла мир. Земля отливала водными бликами, это уже была одна сплошная вода – прозрачное нежное мелководье, сквозь журчащую ткань которого проступил наконец последний вид на цепь метаморфоз – вид на тело, лежащее на нильском песке лицом вверх; близко-близко от поверхности тихо бегущей воды. Это был фараон. Совсем еще мальчик, почти дитя с хмурым лицом, охваченным жарким пыланием короны Нижнего царства – с золотым пером коршуна и царским уреем – головой кобры из кованых пластин красного золота. Глаза его бесстрастно открыты. Движение нильского потока теребит складки полосатого клафта – головного платка египетских фараонов. Мальчику придан вид Озириса: знаки священного коршуна Нехебт и сакральной змеи Буто усилены искусственной бородой Ра из чистого золота и лазурного стекла; борода подвязана к нежному подбородку, на шее фараона – тройное ожерелье из дискообразных бусин желтого, белого, красного золота и синего фаянса; на груди – крыльями птицы Ба – распахнут драгоценный пектораль, на котором чернеет божественный скарабей с хвостом сокола, что соколиными лапами удерживает над головой диск Луны. В скрещенных руках фараона стиснуты плеть Озириса и его крючконосый жезл, на ногах – золотые сандалии.
В горле краснеет пулевое отверстие, из него по воде тянется алая дымная лента красного голоса: мне смерть представляется ныне забывающим благовонием мирры, молчанием в тени паруса, полного направляющим ветром. Мне смерть вспоминается ныне, как забытое в запахе мирры. Она есть мое сидение в тени паруса, полного направляющим ветром заботы и защищающим мое молчание от солнца.
В пещере потемнело.
Лицо фараона как бы нахмурилось.
Вода побежала быстрей. Вдруг ветер дернул так сильно, что сорвал с речного мелководья всю водную пленку и оставил тело, что одиноко и мокро – золотою слезой – сверкало на нильском песке.
А что остается нам?
Нам остается цепляться за текст, чтобы не погибнуть перед истиной.
Солнечный вход в пещеру погас, потемнел. Снаружи донесся грозовой грохот. Пещера ответила грому оглушающим эхом. Прилив вечности сменился быстрым отливом, по фараону побежала пятнистая тьма угасания. Золото стало тонуть в бездне будущего. Филипп бросился к выходу. Снаружи все было мрак и вихрь. Небо, солнце и горизонт – все было накрыто грозовой горой горы Камерун, тяжкие облака змеились огнем молний. Филипп бросился бегом в сторону охотничьего домика, но не успел пробежать и двух минут, как грянул тропический ливень. Оглянувшись, он увидел, как из зева пещеры вытекает, сверкая, рука фараона в золотой перчатке и божественным каскадом воды низвергается с края террасы. Страшные удары грома следовали один за другим. Где-то в лесу были слышны злые крики шимпанзе, недовольных погодой. Сбылось и последнее проклятие жреца: пойдет дождь, и с охотой все будет кончено.
Филипп бежал изо всех сил, понимая, что водопады с макушки Нга-Али вот-вот затопят террасу… рядом, при вспышках молний, мерещилась огнистая тень бегущей пятнистой кошки, бег призрачной твари был полон силы и блеска.
Переходя вброд ручей, который уже превратился в поток – до пояса глубиной, Филипп выпустил из рук карабин. Он больше не охотник! Его чуть не сбило с ног вырванное с корнем дерево. В потоке неслись обломки веток, мусор, листва, чашки тропических цветов – и надо же! – хлестнул по лицу хвостом убитый варан, которого вертела вода.
Слава Богу, в бунгало он застал носильщиков, которых вождь послал за Хоскея. В этом аду нельзя было оставаться ни минуты. Домик грозило смыть. Маленький караван – Хоскея уложен на рваный брезент и поднят на уровень плеч – бегом пустился с горы. Злые духи Ю-Ю с хохотом гнали с макушки носорожьего черепа потоки воды. Макушка Нга-Али представляла собой фантастическую картину сплошных водопадов. Африканцы спускались вниз по откосам, порою переползая от камня к камню, волоча беспомощного Хоскея прямо по земле. Этот кошмар длился не меньше часа, пока они не добрались до туманного леса. И надо же! – ливень разом кончился. Переводя дыхание, люди старались обсохнуть и обогреться в сырой колоннаде, в звучном лепете тропической крупной капели. Только тут в одном из носильщиков Филипп узнал безобразного пегого предсказателя. Но он так устал, что уже ничему не удивлялся, как не удивился тому, что, обтирая руками лицо, обнаружил в собственном горле неглубокую ранку, из которой на ладонь выпала красная пуля. И ему было ясно, что решить после этого вопрос, жив он или мертв, – зависит только от него. Он уже был согласен с тем, что смерть – это тоже жизнь, что смерть – это способ быть, который принимает здесь бытие, поскольку оно есть и поскольку оно может сказать о самом этом бытии. Смерть, конечно же, феномен жизни. Есть – не имеет кончины. Значит, страх перед смертью – это страх перед подлинностью. Перед подлиннейшей и непреодолимой возможностью бытия.
Но Филипп ни о чем не жалел. Бог должен ответить за все, кроме потери ружья.
Когда караван вышел из леса, небо над Нга-Али было абсолютно безоблачным. В прозрачном воздухе вершина горы круглилась совершенством камня и отливала розовеющим светом скал. И как бы ни было далеко расстояние до поднебесного водопада, он все же мерещился на виске носорожьего черепа мокрым блеском полноводного Нила с золотым камешком фараона в сердцевине потока.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.