Текст книги "Эрон"
![](/books_files/covers/thumbs_240/eron-145240.jpg)
Автор книги: Анатолий Королев
Жанр: Эротика и Секс, Дом и Семья
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 34 (всего у книги 68 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]
Глава 17
ВАВИЛОНСКАЯ ЛОДКА
1. Мелисса«Только наказание, каким бы жестоким оно ни было, делает тебя человеком, только кровавое бичевание плоти…» – примерно так рассуждал еще один молодой человек утонувшего времени, в августе 1979 года, умирая в пустыне. Слышно, что имя его Антон Алевдин, но почему-то имя двоится: Антон… Аскилт… В тот август Европа как раз не отметила тысячелетие со дня гибели Помпеи от извержения Везувия в 79 году нашей эры… именно в тот год наш герой оказался в настоящей пустыне, наедине с безжалостным солнцем, в полном одиночестве пустынника-анахорета – но прежде чем застыть в точке кипения, судьба его проделала несколько самых странных кульбитов. И промолчать о них романисту никак нельзя. Череда метаморфоз началась той же холодной весной, когда он влюбился в Мелиссу Маркс. Против всех правил собственного кодекса эготиста: не жалеть, не верить, не любить – только желать. Еще один урон самолюбию, это не он, а она – она – выбрала эгоиста объектом своих опасных забав – тонко-высокая, черноволосая, шикарно-равнодушная к своему же вызову, с агатовой мрачностью глаз и фиолетом отрешенно чувственных губ. Она увела его через час после того, как увидела. Из-за Мелиссы Антон даже раньше положенного тормознул дискотеку. К тому времени он уже оставил опеку Вити Бабова и перекочевал из кемпинга – с помощью всемогущего Ореста – поближе к центру и пониже, чем был прежде, колдуя дисками на третьем этаже пенала «Интуриста» в валютном золотом зале, на звуковом пятачке, среди белых столов с цветами, шампанским в ведерках со льдом, живыми попугаями в клетках и валютными проститутками на десерт. Она, кажется, чуть косила – отвращением взгляда к прямому взору, что придавало ей шарма, и вдобавок это порочное имя: «Я – Мелисса, – представилась она, выливая на голову Антона бокал нарзана, – что ты потерял среди этих уродов?»
Он дрогнул, с ним обращались как с вещью. Попытался отомстить: «Принцесса, вы проститутка?»
– Я невинна, нахал!
– А что это такое?
– Ах ты, сукин сын. Вот тебе мое второе наказание: ты будешь говорить мне Мелисса, вы, а я тебе тыкать, Аскилт.
– Аскилт?
– Это первое наказание: я буду звать тебя Аскилтом и не хочу знать настоящего имени.
Позднее Антон выяснил, что так звали обесчещенного юношу у Петрония в «Сатириконе».
– Подожди, я должна написать тебе письмо, – с этими словами сумасшедшая незнакомка вернулась от диск-жокейского пульта к столу, где сидела сразу среди трех красивых юношей, как оказалось позднее – все трое были сводные братья Мелиссы. И действительно принялась что-то писать. Антон был как-то сразу ошарашен, заморочен, заколдован внезапным нападением косоглазой красавицы в салатовом мини с застежкой под «школьный портфель» от ворота до середины бедра, в шведских колготках цвета мокрого зеленого перламутра и сандалетах из крокодильей кожи. Голова незнакомки украшена венком из пестрых оранжерейных маргариток, а фиолетовый рот – длиннющим янтарным мундштуком с тонкой сигаретой. По столу среди бутылок гуляла морская свинка на поводке, конец которого держал один из хмурых пижонов свиты. Она была громоподобна, и к ней то и дело подлетали мужчины иностранных обличий, но она ни с кем не танцевала и отругивалась по-английски. Писала письмо, поглядывая исподлобья в его сторону.
Вот это письмо: «Негодный Аскилт! Я никогда и никому не писала писем после двенадцати лет. Ты – первый. Гордись, недостойный. Вот твоя судьба – ты уже влюбился, но ничего от меня не добьешься. Ты мне противен, но очень интересен как тип. Твой знак – Водолей. Жизни тебе осталось семь лет, увы, мон шер, ты сойдешь с ума и остаток жизни проведешь дураком – в дурдоме. А я буду стричь тебя, дурака. Словом, ты обречен, и это очень здорово. Я ведь тоже…»
И подпись: Твоя Мелисса.
И приписка: «Мы сейчас уходим. Жду внизу. Номер машины: МОС-21-24. Решайся, трус!»
Письмо было послано с официантом Саней Печень. Оно написано зеленой шариковой ручкой на белой льняной салфетке.
В тот день и опустилась на него ночь греха, которая закончилась лишь полгода спустя на рассвете в песках у кошар под Котурдепе.
И Антон дрогнул – на глазах стукачей-официантов, без объяснений с метрдотелем Ганькой Головлевым он вырубил на час раньше дискотеку – последствия непредсказуемы – и спустился вниз, к машине. Мелисса мрачно представила своих спутников, трех братьев, и спустя полчаса они оказались в самом странном из всех московских жилищ, в каких когда-либо пришлось побывать Алевдину за несколько лет столичных скитаний. Этому и во сне трудно присниться. Представьте себе квартиру из трех этажей, что сочинил для себя сам архитектор, по проекту которого была построена сия громоздкая малая башня в стиле сталинского луи на проспекте Мира; фокус квартиры был в том, что архитектору стала принадлежать вся необъятная крыша этого многоэтажного монстра с двумя аркадами, тремя галереями, четырьмя башенками, в которых разместились его мастерская, сауна, бильярдный зал и библиотека. В каждой из башен имелось по два собственных этажика. На огромной крыше был разбит цветник, сооружены оранжерея, бассейн и солярий; поставлены легкие столики под просторным полосатым тентом, гнутые дачные стулья из плетенки, развешены китайские фонарики на проводах. Компания расположилась именно здесь, на крыше, на апрельском ветру, не снимая пальто, плащей, шляп и перчаток, кутаясь в шарфы. Братья – они были постарше – бесстрастно молчали, а если говорили, то исключительно по-английски, пижоны. Они были великолепны. Красивы, молоды, но за Антоном следили с холодной враждебностью опекунов. Они пили куцыми глотками коньяк, кофе, курили плоские турецкие сигары. Говорила только Мелисса. Антону еще ни разу не доводилось видеть в одном месте столь равно красивых и равно тревожных людей. Но Мелисса!.. Древняя восточная кровь в очередной раз открывала подлунному миру молодость Суламифи: о, глаза твои голубиные под кудрями твоими; волосы твои – как стадо коз, сходящих с горы Галаадской; зубы твои – как стадо выстриженных овец, выходящих из купальни, из которых у каждой пара ягнят, и бесплодных нет между ними; как лента алые губы твои, и уста твои любезны; как половинки гранатового яблока – ланиты твои под кудрями твоими; шея твоя – как столп Давидов, сооруженный для оружий, тысяча щитов висит на нем – все щиты сильных; два сосца твоих – как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями. Вся ты прекрасна, возлюбленная моя, и пятна нет на тебе!
Мелисса показывала Антону апартаменты, – один из братьев неотступно следовал за ними, не давая гостю возможности влепить даже крохотный поцелуйчик в ее губки и – конечно – получить в ответ пощечину. Антон был ошеломлен: с четырех сторон, из аркад или с высоты башенок, на крыши которых вели винтовые лесенки, открывалась угрюмая панорама на ночную Москву, которая отсюда, из-за череды мощных колонн, из-под стрельчатых арок или из-за декоративных зубцов цветного гранита казалась чуть ли не Багдадом, декорациями Кублахана, самим Вавилоном Семирамиды, но уж никак не советской столицей брежневских времен. Над Москвой стояло твердое полуночное апрельское небо, уже по-летнему высокое, но задернутое местами серым венозным и тучным занавесом с тремя внезапными глубокими ранами до ребер на востоке. И сквозь них сочился в ночь безумный шафранный дым светопреставления. На севере рисовались льдистые очертания обелиска в честь покорителей космоса – допотопная ракета на стальном хвосте ласточки; там же мраморные сласти ВДНХ, шприц телебашни в ожерелье дурных злых огней. На востоке, среди черных окаменелостей спящей утробы, за дождливой полосой Яузы белел снежный городок монастыря: зубчатое перышко, озаренное дымком яичного пламени из небесной прорехи и утопленное отражением в глубокой воде; а на юге – глаза Мелиссы, как изнанка речных раковин на дне быстрого ручья – а на юге Москва шла пологим ночным склоном тьмы вверх к небесам, вонзаясь в горизонт трезубцем МГУ; и только на западе глаз отдыхал от вавилонских зазубрин, пьянея от легких просторов мрака, убегающих в плоскую даль египетской тьмы. И город этот молча внушал только одно: здесь будет забросан камнями Рима любой полуголый апостол, здесь, Спаситель, поделят не одежды твои, но кровь твою поделят.
– Аскилт! Целуй мои руки.
От нее шли эротические толчки. Не раз и не два Антон ловил себя на желании немедленно овладеть Мелиссой.
«Только попробуй», – угрожал глазами первый страж.
Жизнь вокруг Мелиссы казалась сплошной загадкой: где это все происходит? и почему? откуда такая роскошь? кто она, наконец?.. Но у Антона хватало ума не задавать никаких вопросов и, пожалуй, без всякой принужденности легко и свободно поддерживать взятый тон ироничного блеска, свободы всех чувств.
– Аскилт, ты понял – здесь нет запретов.
– Будет глупо верить Мелиссе, – тут же вставлял на русском один из братьев, – именно здесь ничего не позволено. И никому.
– Не слушай, они ревнуют. Ты первый чужак в нашем доме.
– Признайтесь, вы людоеды? – спрашивал Алевдин после третьей рюмки коньяка.
В небе раздулась ветром звездная гладь, и на черную льдину тут же вступила молодая луна, сияя огромным латунным зеркалом в ажурных руках над головой.
Необычность всегда его возбуждала: экзотичная мраморная кошка с грацией арабеска, крыша мира, опасные братья-ревнивцы, коньячная ночь на ветру, перистые тени на белой коже лилейного лица и открытых холодку плеч; хулиганствуя, Мелисса разрисовала лбы и щеки милых братцев губной помадой, которая оставляла почти черные следы: цветы, кресты, звезды… и они терпели!.. около трех часов ночи появилась, видимо, мать Мелиссы – эдакое крупное телодвижение с подсурьмленным лицом, которое украшали стоячие глаза и большой порочный рот. Ее зрелая спелая яркость соблазна тут же вступила в соперничество с красотой Мелиссы. Дочери? И странное дело – эротическая тяга Антона с ее приходом раздвоилась, и он стал порывами вожделеть и Мелиссанду, эту смачную телесность самки, закутанную в невообразимую царскую парчу, эти холодные равнодушные пальцы, унизанные кольцами и украшенные багровыми клювами петушиных ногтей; вожделеть рот, полный тяжелого зубного золота, где верхняя губа была усажена перистыми усиками. Мелиссанде было около пятидесяти лет, но она держала себя с вызовом молодости и, открыв умопомрачительных размеров декольте, покуривая, стерегла каждое движение гостя махровыми цветами глаз-ноготков в брызгах золотой пыльцы. Если эротика Мелиссы была тронута пером Бердслея и залита едкой тушью теней, то сладострастность Мелиссанды – матери? – начиналась скорее в стылых ужасах Беркли, где текучая плоть красоты обладает энергией отвратительной плазмы.
С приходом Мелиссанды странные братцы разом встали и ушли, оставив Антона наедине с двумя фуриями.
– Ма! Мне нравится Аскилт. Посмотри – он так же обречен, как я. И он похож на Христа из плохих фильмов.
Все-таки мать?
– Вы хорошо воспитаны? – мать, причмокивая, курила крутые «Житан», вставляя ствол сигареты аккуратно в самую середину рта: была в этой невинности курильщицы тень неприличного. У нее низкий мужской и бессердечный голос и неряшливость в жестах: она восхитительно вульгарна…
– Плохо, – дерзил Алевдин.
– Вот видишь! – торжествовала Мелисса. – Он обязательно попытается меня изнасиловать.
– Вот именно, – мрачнела мать, – пусть лучше он изнасилует меня… Имейте в виду, мальчик, Мелисса помолвлена. И не верьте своим ушам и глазам. Она исключительно нравственное создание и вам не по зубам. Я – иное дело. Пижоны в моем меню всегда.
– Ма, твои комплименты, – злилась Мелисса, – хуже ругани. Пора перестать навязываться в матери…
И Антону: «Эта женщина выдает себя за мою мать. И я подаю ей мелочь».
Он провел на крыше всю ночь, утром его отвели в комнату для гостей, днем вся семья уехала на дачу, довольно далеко от Москвы, где Мелисса продолжала свою гипнотическую игру и… Аскилт… да, Аскилт! – ей подчинился. Так Алевдин потерял сначала свое имя. Он стал чем-то вроде нового члена семьи, где, с одной стороны, его дразнила чувственная геометрия Мелиссы, с другой – каждый его шаг караулили молчаливые братья, и, наконец, стерегла пьянящая ночь лунной Мелиссанды; он чувствовал, что сможет добиться от нее всего, что захочет. Стиснуть ногами эти мощные бедра. Он по-прежнему мудро не задавал никаких вопросов: кто они? откуда? чем занимаются? если есть якобы мать, то где отец? с кем помолвлена Мелисса? где жених? Аскилт брел по мелководью вожделения, в ожидании, когда, наконец, его чресла затопит глубина. Он как-то почти забыл себя; унизился до онанизма, чтобы снять дурное напряжение; однажды, позвонив Вите Бабову, узнал, что изгнан Орестом с работы, что в золотом зале пилит музыку другой человек, что номер его в гостинице аннулировали. Он снова стал бездомным. Пропал. Потерялся. И был рад такому повороту событий. Забыть себя – это же счастье.
Мелисса!
На десятую ночь она прокралась к нему в башенку для гостей – абсолютно голая, с венецианской жемчужной сеткой Джульетты на голове, гибкая, смуглая, с крохотными острыми сосцами суки, плоским животом и по-азиатски выбритым до синевы лоном. Но она была зла: «Лежать, Аскилт!»
Но тот и не подумал послушаться, а, наоборот, предпринял самый решительный штурм и получил страшный удар по голове. В пылу атаки он не заметил, как в комнату влетел один из братьев. Когда он пришел в себя, то обнаружил, что наг, положен спиной вниз на палас, что руки его привязаны к ножкам кровати, а ноги – к ножкам массивного столика с мраморной столешницей, и что при этом насилии и боли в затылке фаллос его бесстыдно возбужден.
Мелисса с отвращением рассматривала венозный мужской побег, увенчанный змеиной головкой слепой гадюки: бренность не оставляла никаких надежд. Пол ошеломлял неприступностью.
– Тихо, Аскилт! – Мелисса приложила палец к губам и уселась прямо ему на грудь. Она была разгоряченной, и тело ее издавало приятный запах духов, цветов, благовоний. В левой руке у нее был пузырек с йодом, в правой – ватный тампон, которым она притронулась к его голове. Там краснела глубокая ранка. Аскилт застонал от жжения. – Как отвратителен всякий мужчина! – воскликнула Мелисса, капая на грудь йодом и рисуя коричневым пальцем йодные узоры. – Неужели любовь для тебя – это тыканье маленькой кишки в полую трубку? Как это гадко. Ты какое животное, Аскилт?
– Нас такими создал Бог, – с трудом слепил слова потерявший имя Антон.
– Бог! – вскочила Мелисса, как ужаленная. – Какая чушь! Адам и Ева любили глазами, слухом, ноздрями. У них не было рук, и они не касались друг друга. Дыру в Еве проел змий, а свой хвост оставил Адаму: люби хвостом, хам! Голый, гадкий, слепой, скользкий хвост. Хочешь…
Она метнулась к трюмо, там отразилась вторая Мелисса, и, выдвинув с грохотом ящичек, выхватила острые длинные ножницы.
– Хочешь, – ее ноздри раздулись от возбуждения, – хус отрежу?
И ножницы страшно зевнули в воздухе пылающими лезвиями.
Холодный пот окатил Аскилта, Мелисса была сама ярость священного, и – о ужас! – фаллос настаивал на своем исступлении. Мелисса присела на корточки и провела кончиком ножниц по животу от пупка – чертой – вниз. Острый холодок обжигал. А затем больно кольнула в мошонку. – Боже, какой урод! Я никогда не видела так близко свое будущее… – Она с брезгливостью жрицы взяла бодец в смуглую ручку и, резко обнажив головку гада, осторожно вставила стальное лезвие в нежную ямку. Аскилт вскрикнул. Но страх не оборвал вожделения. Мелисса расхохоталась.
Здесь в комнату спокойно вошла Мелиссанда – с вечной сигареткой в зубах, в ночном пеньюаре.
– Мелисса! – вскрикнула она… – Отдай.
Дочь покорно отдала ножницы и получила пощечину.
– Иди к себе, дрянь.
– Отвяжите меня.
– Терпи…
И они вышли.
Потерявший имя лежал в унизительной голизне и думал о том, что сутью фурии-девственницы оказалась тяга к оскоплению. Мелисса-оскопительница! И по-прежнему, несмотря на пережитый ужас и лед лезвия, уд Аскилта продолжал вожделеть. Не без страха человек открывал в себе такую сосущую глубину похоти.
Тут вернулась Мелиссанда, ее лицо под густым слоем ночного крема было бесстрастно. На миг остановившись над ним, она выпростала из-под края пеньюара голую сверкающую ногу в косматой дымке адских ресниц и легонько пнула краем лакированных ногтей в мужской срам. И в ответ на отвращение уд, благодарно слабея, расстрелял молочное семя на пегую изнанку мраморной столешницы.
– Самец! – вынув из губ сигаретку, Мелиссанда с нежной злостью прижгла кожу на груди Аскилта.
Человек бессильно закрыл глаза, – пол настаивал на плоти, отрицая всякое человеческое.
Полчаса спустя братья освободили его от пут, почти молча, насмешливо, равнодушно.
– Спорим, что она отрежет ему хер, – сказал один из них, кажется, Герман.
Но ему никто не ответил.
А утром за завтраком все вели себя так, словно ночью ничего не случилось: мила и обворожительна Мелисса, иронична и спокойна Мелиссанда; а братья свято блюли бесстрастность свидетелей, но никак не участников того, что происходит перед глазами. Казалось, их вообще трудно чем-либо смутить, но через неделю Аскилт убедился, что в них не меньше бестиального, чем в сестре-оскопительнице. К тому времени они все впятером оказались далеко от Москвы, в сосновом перелеске вдоль песчаных пляжей близ Юрмалы, в компании ленинградских нудистов. В редком лесочке на заветной полянке стояло несколько палаток плюс два автоприцепа и полдесятка машин; нудистов набралось тринадцать человек: шесть девушек, два близнеца-шведа, Мелисса с братьями и одинокий рабствующий Аскилт.
Каким ленивым блаженством был полон июньский день: голубизна небес в тенетах перистых облачков, нежгучее солнце, тихо льющее на мир пестрое золото легких лучей, горячий чистый песок, охваченное сном стеклянистое море, которое подавало признаки жизни только в трех шагах от края балтийской чаши, где вдруг загибалось хрустально-плещущим валиком глади. Волна наката была так мала, что не могла замочить хвосты чаек, стоящих на малиновых ножках вдали от берега снежным лукоморьем. Загорали нагишом в шезлонгах или закрывались от солнца круглыми зонтами из полосатой парусины, которые глубоко втыкались в песок. Мелисса и здесь, танцующей голизной поджарого тела, грацией локтей и ключиц, черносливом грудей, игрой лопаток, бедер, колен, яростью смоляной гривы перещеголяла и переплюнула прочих голых девиц, хотя все они были как на подбор: стройные, сисястые, раскованные. Она была нагой, они – раздетыми. День был отдан лени, воде, неге, тусклому пеклу муарного солнца, коротким фразам, подделке; подлинное начиналось ночью, когда около полуночи разжигался пьяный костер и, насосавшись вина, покурив травки, нудисты переходили к пляскам, эротическим игрищам, прыжкам через огонь и свальному греху. Но принцип свободы соблюдался неукоснительно, и Мелисса легко сохраняла свою дьявольскую непорочность.
В ночных стихийных соитиях Аскилт не видел никакого греха, наоборот, под луной царили ажурная красота, свобода, любовь, братство обнажения, нежность исступления – колдовская атмосфера сна в летнюю ночь, пунцовые поцелуи волшебного цветка Оберона, покусывание фей, щипки эльфов, щекотка венчиков гиацинта по чуткой коже бедра. И все это сладко объято светом луны, что круглится среди маскарадных звезд одинокой медной грудью амазонки. Как счастливо было бежать пьяным голым в лунных тенях за обнаженной Ирмой или Натальей, каким легким был бег босых ног по траве, или песку, или по теплой мелкой воде жидких зеркал, или под сенью низкого балтийского леса. Спина бегущей уже близка, рука, уже играя, достает ее волосы, лопатки, холодные ягодицы в узорчатых тенях папоротника, цветок туманного Пэка брызжет в лицо духом преображений, ты уже не человек. Но вот бег обрывается. Женщина встает на четвереньки в пещере ночной зелени. Навстречу желанию оборачивается лицо, распускаются чашечки глаз Гермии, проклевываются на белых пятнах грудей бутоны синих сосков, раскрывается теплая глотка греха. Плоть плотно вонзается в плоть. Ночь поймана млечной сеткой слюны. А сзади торс обнимают еще одни женские руки, ты сам был жертвой погони, теперь вас трое, затем четверо. Нагие, холодные от ветерка тела сплетаются в дивную готическую розетку цветка мандрагоры, где один лепесток, изгибаясь, ласкает острием сердцевину цветка, а другой оплетает вьюном стебель; где розовый язычок соцветия – площадка для колючих жал насекомых; где царствует глубина зева; где на изнанке желаний проступает клейкий наркотический сок дурмана, на который слетаются из подлунных чащоб щекотливые эльфы, стрекозы, мушки и прочая светлая нечисть из свиты Титании; призрачным и сладострастным роем они облепляют цветок мандрагоры, караулят каждое содрогание кайфа. Ночь зачатья. Ни слова. Только звук поцелуев, шепот, восклицания и бессвязные клики нарушают сон летней ночи… когда от прохлады Аскилт открывает глаза, он видит, что дремлет еще в объятиях Германа, одного из братьев Мелиссы, и находит свой палец в ямке мужского пупка. Ночь еще длится, но уже бледнеет стена идущего рассвета. Потерявшему имя кажется, что он многорукое тело, что его голизна растеклась по траве четырьмя ручьями полусонной плоти, что один ручей кончается не рукой, а кустом лесного орешника, на котором спят блеклые цветы анемона, что нога его не имеет стопы, а наливается плодами дикой яблони, а грудь круглится густой гривой. Аскилт враждебен рассвету, между ног его сонно дышит губастый зацелованный рот Лизандра в фиолетовых синяках, а выше, на ветвях дубка, голова магического осла с душой метаморфоз каплет на кожу любви брызгами света, стуком черных жуков, каплями крови со стрекозиными крылышками.
Чья-то тень заслоняет луну.
Мелисса!
Не без злости, хотя и смеясь, она хлещет тело лежащего юноши веткой дикой розы в шипах. Грудь и руки Аскилта тотчас покрываются мелкими ранками. Фурия целит занозами в пах. Бьет, прикрывая левой рукой близкое лоно. Только вода унимает боль… проплавав с час, потерявший имя Антон опрокидывается на спину на отмели и лежит в потоках восхода так неподвижно, что обманутая чайка с шумом садится в самое изголовье миража и, оправляя заломленное крыло, сеет на лицо человека мелкие брызги. Плоть рассеянно обегает глазами небосвод, в поисках точки, куда уходит другой конец той пуповины, что начинается между мужских ног – вот она! – пуповина срама уходит в зенит.
Сны в летнюю ночь кончились самым гадким образом. В один прекрасный день их лагерь окружила рижская милиция. Нудисты подняли было хай, но все точки над «i» расставил обыск палаток с помощью натренированной на ханку собаки. Маленький юркий терьер обнаружил наркоту. Всех погнали в спецавтобус и повезли в Ригу на анализ крови. Латыши ведут себя корректно, но без капли снисхождения: у троих, в том числе у Антона, анализ показал след употребления наркотиков… а ведь он только курил и не прикасался к игле. Вдобавок у него не было с собой никаких документов. В результате именно он был задержан для выяснения личности и провел в камере предварительного заключения десять суток в компании румынских цыган, которые ни слова не говорили по-русски. Казалось, грозит следствие, но внезапно его вежливо выгнали, сославшись на важнейший звонок из Москвы, и Аскилт вернулся в заветный лесок – никого! – кроме следов от машин, пепелищ от костра… при свете дня вид отвратительный: мусор, обломы кустов, изнасилованная трава и земля. Аскилта бросили, как жестянку из-под пива.
На этом злоба судьбы не закончилась, в Москве он обнаружил: дверь в царство Мелиссы закрыта и на звонки – бесконечные, истеричные – никто не выходит. Узнать что-либо у соседей он тоже не мог: на площадке четырнадцатого этажа это была единственная дверь, обитая сталью. Двое суток раб спал у двери в ожидании хозяев – напрасно. Странную картину являл из себя мятый молодой человек с волосами до плеч, в рубашке из песочного шелка, в пиджаке из сизого бархата, в брюках от Cherish и вишневых туфлях ручной работы, поместившийся на случайной телогрейке на полу у неприступной двери с круглым глазком.
Да, его бросили, как ветошь! Даже Уокмен в ушах с музыкой Мессиана – как раз в те дни он открыл для себя эту планету – не спасал!
Наконец на третью ночь – небритый, грязный, униженный и оскорбленный – Аскилт-Антон появился у кого? Да, конечно, у проклятого Фоки Фиглина, которого он не видел почти два года и которого не без труда нашел в жуткой коммунальной квартире, где Фиглин-сутенер с двумя блядями занимал комнату с антресолями размером в 100 квадратных метров, видимо, бывший парадный зал буржуазного логова. Кроме Фиглина, в этой дурной квартире из двадцати пяти комнат жили 48 человек, на которых имелись всего один сортир, одна кухня и один умывальник с холодной водой. Фиглин пользовался ночным горшком, который был установлен в украденной с улицы будке телефона-автомата, стоявшей в углу.
– Вот мой ватерклозет! – это было первое, что показал Фиглин незваному гостю, придирчиво выедая глазами лицо Антона, – ты, брат, молодеешь, что ли! – воскликнул он с неприязнью, – и на Христа похож, пес!
Фиглин еще больше растолстел, и глаза на жирном лице имели в себе нечто от вареных вкрутую яиц. Губы же приобрели яркую пунцовость фавна – словом, вид исчадья.
– Молчи, мудила, – огрызнулся Антон; он мечтал о воде, о ванне, чтобы смыть двухнедельную грязь рижской КПЗ и московской подворотни. Фиглин предложил ванну по-фиглински: в кошмарной зале нашлось место и для нее – рядом с гипсовым памятником Пушкину, украденным из школы искусств – цинковая ванна стояла прямо на полу, посреди плешивого ковра, куда Антон встал голышом, а Фока принялся поливать его горячей водой из шланга от газовой колонки. Это было грубо, но действенно. Поливая водой красивое мускулистое тело синеглазого Иисуса, Фиглин вновь вернулся на тропку привычных размышлений, связанных с Антоном. «М-да», – мрачно размышлял он, Фиглин еще кольнет немытой вилкой в нос кролика-альбиноса… будет он у меня есть какашки! При этом к ясному чувству неприязни льнуло неявное чувство прежней влюбленности. Антон ловил воду ртом, к нему возвращалась память о некоем Алевдине, когда-то они были вместе. Как назло, в комнату ввалились две пьяненькие блядешки – Рая и Роза – молодые потаскухи-страшилки, и Фиглин торжественно перепоручил резиновую кишку своим сучкам. Роза мигом влезла нагишом в ванну к красивому мальчику, где принялась намыливать его чресла поролоновой губкой, а Рая пьяно поливала водой. Фиглин тоже полез под воду – театр для себя! – в обуви, брюках, черненькой маечке с мордой льва на спине. Его раздели. Теперь их стало трое. Грубые прикосновения дешевой проститутки, потный живот Фоки – все вызывало тошноту, и Антон выбрался на диван, в изголовье которого стояло битое молью чучело северного оленя. Он лежал на потертой коже, завернувшись в банное полотенце; он думал о прекрасной Мелиссе, о красоте ночных чистых тел под пологом леса, о том, что Мелисса права в своем девственном отвращении к той форме любви с торчащей между ног трубкой, которую могла ей предложить власть мужчин… надо было начинать снова жить, но Фиглин жить не позволил, а объявил июль 1979 года месяцем хождения в преисподнюю, себя – Вергилием, Антона – Дантом: «Я покажу тебе Рим времен позднего упадка! За мной, мудак!» На глазах его блистали слезы патетики, и… и Алевдин вдруг, если не увлекся, то проявил интерес к этой идее познать жизнь через задницу; давно пора было либо отказаться от всяких иллюзий о человеке, либо укрепиться в них. Жить до сумасшествия оставалось семь лет – Мелисса, конечно, права, она медиум. И он со смехом шагнул в птичью тень искушения. А началом первого московского адского круга и стала та душная ночь с двумя проститутками Раей и Розой, на пару с Фиглиным. Они с мясом раздирали идею плоти: грубый вульгарный перост, водка с пивом, заталкивание селедки в Раин зад, бой колесниц, когда одуревшие от бесстыдства Фока и Антон, усадив себе на плечи затраханных сучек, осатанело изображали коней, прыгали, заливисто ржали, пытались сбить друг друга с ног: павший конь должен быть щедро обоссан победителем. Голый грудастый Фиглин был страшен в своем телесном уродстве – с огромным животом, пахом сатира и бычьим фаллосом, украшенным ленточкой от торта; при этом его живот, женские груди, поросшие звериным волосом, вислое причинное место были не менее ужасны в своей брутальности, чем красивость Антона, стройность которого, чистые линии мужественных рук и бедер, бледность благородного лица в обрамлении белых волос, плотная синева глаз, ангельский лоб внушали страх именно падшей святостью черт… Утром следующего дня Фиглин послал блядей за башлями. Он умел властвовать, и Роза с Раей, почистив перышки, покорно пошли на панель. Сам же Фиглин повел Антона в «пункт наблюдения за развратом», наверх по металлической лестнице, что вела на антресоли, за дырявую китайскую ширму из шафранного шелка, где оба устроились в покойных креслах с пивком и обломками лещика.
– Пол – наше проклятье! – радуясь, восклицал Фока, облачившись в засаленный китайский же халат с голубыми драконами и водрузив на голову театральный лавровый венок, тоже краденый, и, надо признать, этот маскарад шел ему, превращая тестоподобного фавна в римского патриция с брюзгливым лицом знатока телесных утех, в Тримальхиона, любителя принять рвотное после обильного обеда, дабы освободить желудок для новой потравы… и надо же!
И надо же. Роза и Рая привели не мужика, как ожидалось, а старую иностранную даму в накладном шиньоне и с маленькой голокожей безволосой собачкой на руках. Дама с собачкой оказалась отчаянной лесбиянкой. По-русски она знала только одно слово: карашо. Но и этого ей вполне хватило, чтобы объясниться. Она привязала собачку к дверной ручке. Затем все трое разделись. Клиентка сняла шиньон и натянула на стриженый череп тесную шапочку с вуалеткой. Фиглин давился от мертвого хохота. Желтое тело старой дамы расплылось на кушетке… Картины лесбийской любви вызывали у Антона вопросы не к человеку, не к жизни, а к Богу: если и это позволено телу, его анатомией позволено, и больше того, это якобы извращение вознаграждается чувством восторга и насыщения, как при святом зачатии дитя, с той же щедростью исступления и оргазма, – в чем же тогда грех человеческий? Да и есть ли он вообще, раз телоустройству дано право на извращение? Свыше дано? И не анатомия ли первый аргумент против воплей якобы совести? Единственное, что все-таки и безусловно коробило в этой гадкой картине утех, была явная некрасивость: задранные лошадиные ноги мадамы в гольфах, скучные рожи проституток. А кончилось все неожиданным спуртом, когда дама призвала к своим чреслам собачку, и Роза и Рая, перемигиваясь, принялись ублажать дурость иностранки с помощью собачей морды – и надо же! – голокожая дрянь оказалась натренированным кобельком. Только тут старая тварь принялась кричать от наслаждения, раздирать пальцами синюшный анус. Фиглин, рыдая от смеха, зарыл лицо в диванную подушку, глаза его были сыры от подлых слез… м-да, только некрасивость грешна и вульгарна.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?