Текст книги "Эрон"
Автор книги: Анатолий Королев
Жанр: Эротика и Секс, Дом и Семья
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 66 (всего у книги 68 страниц)
Но дождь испаряется в мгновение ока, полёт к терновому кусту неопалимой купины на макушке холма протекает над жаркой пустыней упавшего в Москву-реку гада с закинутым лицом прекрасного юноши. От прикосновения к раскаленному телу речная вода шипит змеиным шипом. Как бесконечна опрокинутая грудь поразительного гада: безводная марсианская Фарсида в поземке красного песка вокруг двух сосков – это вулкан Олимп и яма кратера Юти в долине Хриса. Только тут Надин замечает, что несокрушимый полет ангела Аггела сопровождает сонм земных летуний – наглых пестрянок, лилейных зорек, девственных крушинниц. Порхание бренности у порога вечности. Никто из мотыльков не долетит до горла упавшего гада, до его радужного кадыка, их жизнь слишком коротка, она короче мысли, которая потребовалась для их существования. И Аггел один пролетает над ощеренной пастью в мраморных скалах зубов, покрытых зеленой слизью, над кровью кротких, льющей из набухших десен. Рот Коцита полон прекрасных русских купальщиц в резиновых шапочках фабрики «Красный треугольник», они звонко смеются, играют в водное поло, черпают ладонями, кубками, снятыми шапочками эликсир молодости. Чем ближе к центру бассейна «Москва», тем больше молодых глянцевых тел, чем ближе к бортикам и дальше от центра, тем страшнее картина – весь край кафельных десен бассейна полон гадких, вислых, голых, косматых старух, жадно спешащих в фонтан молодости. Гад содрогается, и в центре водного зеркала вскипает и взлетает холодное жидкое стрекало, кончик алмазной струи облицован алым перламутром; струя держит напором крохотный шарик, облетая который, Надин с ужасом видит, что это сама Земля, космический глобус в разрывах клочковатого мрака – абрис Аравии, контур Сомалийского побережья с гористым клинком мыса Рас-Хуфун в пенных набегах Индийского океана. Взмах, взмах, движение чувства. Полет над необъятностью гада продолжается, особенно долгим кажется перелет над его густеющим глазом, над бычьим белком, в котором видны слюнки крови, над чешуйчатым зрачком глубочайшей змеи, зраком абсолютной злобы. Их ангельский полет сопровождает хоровод загипнотизированных птиц. Перышки птах – ласточек, стрижей и голубок – трепещут от ужаса, кругленькие глазки умоляют о пощаде, клювы – о пище. Когда в прибрежном тумане появляется голый скалистый берег рептилий, Надин невольно переводит дыхание. «Земля, это земля», – возражает ей Аггел словом, сказанным прямо в сердце. «Но что все это значит?» – спрашивает окрыленная пленница.
– Это шестой ангельский взгляд на непостижимость мироздания. Его нельзя до конца объяснить ни целиком, ни в частностях. Но это и не нужно. Его вполне можно представить, ясно, прекрасно и верно видеть и охватить чувством благоговения. Почему кровь краснеет? Почему гад обнимает подножие Боровицкого холма? Почему имя его Коцит? Почему кромешный рот мрака полон купальщиц? Почему никому не спастись от взгляда злобы? Смысл только в том, что задается вопрос. Ответ не имеет значения. Важно не знать, а участвовать в сотворении мира, вот почему мысли отказано понимать до конца. Окончательное в истине сразу свернет мир в состояние ничто, потому что не может быть двух подобий. Но мысли не отказано воображать истину, придумывать истинное, впадать в заблуждение, вопрошать, молить, преклоняться и тем самым сотворчествовать Творцу, который все сотворенное претворяет в реальность. Глаз гада стал велик потому, что ты увеличила его своим страхом, для меня он был всего лишь зеркальным плевком.
– Я не понимаю тебя, Аггел! – отчаянно воскликнула Надя.
– Тут нечего понимать. Все очень просто – мы застаем мир с поличным, на месте преступления в миги жизни.
– А шарик на кончике фонтана? Хотя бы шарик! Что это?
– Это мысль о том, что напор жизни так силен, что им нельзя наполнить ни одну отдельную чашу – она всегда будет пуста. Водопад не зачерпнуть.
– О, о, о…
– Твое маленькое «о» мне кажется не тоскливым, а всего лишь смешным. К счастью, тебе не дано видеть то, что видится мне. На самом деле тот мерзкий Коцит с бассейном крови во рту сам, в свою очередь, стиснут клювом мерзейшего Абраксаса. У него голова петуха на человеческой шее, его голое тулово уходит в щель преисподней. Каждая из его ног оканчивается змеей злобы, которые оплетают подножие мировой чаши.
– Брр… какая гадость ваша, твоя вечность, Аггел.
– Не забывай, что это всего лишь мой ангельский взгляд, он глубже, но ничуть не лучше твоего взгляда. По сути, все это – лишь гримасы божественной игры; рябь на поверхности Абсолюта; тени творящего слова «Аминь»…
Полет над телом бескрайнего гада кончился над узким руслом спящей руки над дельтой вытекающих из ладони пальцев, кончился над пятью радужными ручьями, беззвучно уходящими в землю, у откоса ветхозаветной неопалимой купины. Боже мой, какой птичий концерт гремел в терновых окрестностях. Птицы, охваченные пламенем нетления, пели на все голоса о том, что мир неподсуден, что зло свято, а убийство благословенно и только теплое проклято. Будешь теплым, и изблюю тебя. «В часы уныния, – шепчет Аггел, читая с листа и шелестя страницей романа, – когда я особенно ясно осознаю всю бессмысленность своего существования, всю тщету всех ангелов-хранителей, когда звуки всякой музыки кажутся мне беспомощными, а кровь кротких – бездонной, я, потеряв крылья, бреду сюда, на истинное лицо музыки, то нежное перистое лицо музыки, что скрыто в лесах, полях, горах или на морском побережье, я иду на пение птиц».
Глаза Аггела и Надин сладко различили в легком шафране пылания пернатые драгоценности: черного дрозда, пунцовую малиновку, серого соловья, верткую горихвостку, пылкого зяблика, соню-камышевку, славную славку и божественную медногласую иволгу. С неслыханной щедростью хор пылающих птиц славил слепую злую щедрость Творца, ведь только ярость может боготворить! Без божественной злобы нет совершенства. Три щекастые флейты, два глубоких гобоя, английский губастый рожок, сухая челеста и плоский звонкий ксилофон; согласные содрогания на цыпочках пружинистых лапок, сладкое затворение глаз, вибрация горлышек, бесконечное разнообразие тембров и ритмических педалей, невесомая капель восторга, летящая на свежие зеленые листья – все охвачено радостью вечного умирания в неопалимом огне. Гимн вибраций славит великого младенца и несовершенное совершенство мира. По спинке соловья пробегает рябь от фиоритур, иволга слепнет от соловьиного свиста, зяблик рыдает от счастья. «Будь славен, день грехопадения, – свято поют птицы, – утро грехопадения и вечер проклятия. Аллилуйя! Осанна иголкам света, летнему вечеру, скромности Бога и змеиным ручьям на ветках Эдема…» «Но это же святотатственно, разве не так?» – изумляется Надин про себя.
– Нет, – отвечает Аггел, – это восьмой ангельский взгляд на суть происходящего, вид на музыку, которая прямо и страстно заявляет, что в мире не найти ни одной улики против Творца.
– А помет? – восклицает Надин, с отвращением показывая ангелу свои пестрые руки, загаженные по локоть поющими птицами.
– Он уравновешен красками полевых лилий. Знак всеобщей гармонии, и только.
И липкие капли становятся глазками на крылышках бабочек, они тесно усаживают женские руки – складываются, снова раскрываются. И вдруг – пырх! – мелкие летуньи срываются с рук.
Аггел – с двумя Надин в зрачках – устремляет полет прямо в соловьиное горлышко, и несколько оглушительных красноватых секунд они проводят в самом эпицентре трелей, в окружении ликующих пленок, в припадочных силках голосящей крови. И ясно, что соловей на ветке – певчая бездна. Из соловьиного сердца полет ангела направлен во мрак могильной земли, где становится ясно, что поющий птицами куст огня венчает исполинский гребень рукотворной горы Мавсол, горней полумертвой громады из миллионов сот, пещер, черепов, глазниц, барочных лестниц, триумфальных арок, колоннад, фигур на фронтонах, чаш изобилия, эскалаторов, амфитеатров и фасадов. Мерцая сукровицей, исполинское капище стало бесшумно разворачиваться перед летящими – откосами грандиозного Молоха, по пилястрам, фронтонам и акведукам которого лилась, струилась и пенилась светлая водопадная кровь кротких. Вид Мавсола был так ужасен, высота его арок и контрфорсов так головокружительна, блеск гробницы так ослепителен, а крики детей так пронзительны, что Надин закрыла глаза, но… «Но ангельские глаза не закрываются, – сказал Аггел, – ведь давно сказано, что у Бога нет век». Ей оставалось только заслониться от кровищи слезами, и вместе с блеском слез в глаза хлынуло бесконечное пространство освобождения от кошмара… Они взмыли над временем, закатный Аггел летел над бескрайними волнами утреннего океана, летел так низко, что Надин – в его зрачках – видела, как его голой груди касаются гребешки волн, овеянных пассатом, сотни мокрых соловьиных язычков, ждущих только знака, чтобы заголосить. Так, без единого звука и слова, в абсолютной тишине они летели, наверное, час, а может быть, и год в постоянстве рассветного освещения. Гребень каждой волны отливал мигающим золотом, Аггел отражался в воде необъятнойвоздушной тучей крыльев, буквой Алеф из первых слов книги Бытия и блеском голого торса, в каждой волне, встающей навстречу, тлели отражения его глаз, и этот лет был не просто прямолинейным движением, а еще и вращением вокруг осевой линии мира, притом, что сама Надин кружила всего лишь вокруг ресницы над ангельским глазом. Но бог мой! Оттого, что свет так подвластен, оттого, что победная сила полета совершенно неутолима, на сердце ее лежали печаль и уныние: оказывается, непобедимость бесцельна.
– Поэтому Творец и умален в играющее дитя, – сказал Аггел, – чтобы мир был божественно ребячлив, уязвим и абсурден, только так он может оставаться живым, неправильным и несправедливым.
При этих словах налетающий от горизонта океан стал поворачиваться на оси вечности и вставать перед летящими прозрачной жидкой стеной до небес, в которой стали видны очертания безбрежной кошмарной рыбы Левиафана, которая была так тяжела, что погрузилась на самое дно Вселенной, но плоть ее была так грандиозна, что спиной морская глыба касалась океанской поверхности. Человеческий глаз легко различал, как там – на дне вечности – колышутся паруса рыбьих жабр, как на миг высыхают черные островки всплывшей кожи-чешуи и снова покрываются рябью тонкого мелководья… «Я устала, я отказываюсь что-либо понимать», – подумала Надя и тут же обнаружила себя на ресторанной террасе гостиницы «Москва», за столиком под свежей накрахмаленной скатертью, с надкушенным яблоком в руке. Аггел сидел напротив и имел вид совершенно не ангельский – знакомую внешность молодого мужчины с голубыми глазами. «Тсс…» – он приложил палец к губам.
– Как прекрасна банальная жизнь! – Надя с блаженством слушала гневный шум машин, бегущих по Манежной площади, болтовню двух проституток за соседним столиком, с детским упоением разглядывала, как в сердцевине надкушенного яблока чернеют остренькие косточки, глупо нюхала свои пальцы, от которых слабо пахло жасмином любимых духов, она даже в приступе осязания сладко покусывала кончики пальцев, наслаждаясь тем, как гладко скользят зубы по ногтям. На ней классический женский костюм из черного шелка с прямой юбкой, с мужской рубашкой лимонного цвета. Словом – жива.
– Какая гадость – ваша вечность, – повторила она сказанное прежде, жадновато отпивая вино: какое счастье – пьянеть.
– От нее всегда можно отдохнуть в бренном.
– Надеюсь, мы в сентябре 1988-го? Моя девочка жива и здорова? И мне тридцать три года? – глоток вина был так глубок, что она разом опьянела.
– Да, – Аггел показал наручные часы с датой: 24.09.1988.
– Признаться, кружить вокруг вашей ресницы – жуткое дело. Она была высотой с дерево, а я – меньше божьей коровки.
– Пойми, мы на равных творим вечность, и твой полет над моим глазом, и ресница ростом в кипарис – дело твоих рук. Точнее, мыслей.
– А где ваши замечательные крылья?
– При мне. Просто ты не хочешь их видеть.
– М-да… у вас на все есть ответы?
– Я говорю гораздо больше, но ты озвучиваешь почти половину моих слов.
– Только!
– Не гримасничай. Ты гениально одарена, в этом Вавилоне ты одна-единственная слышишь меня. И это ты, а не я, усадила нас за столик и одела меня в какой-то пижонский наряд. Кстати, свободный столик – тоже твоя работа…
Действительно, Аггел в куртке из сизого бархата с манжетами из меха имел вид то ли буффона, то ли голубого.
– Выходит, мы на том свете? И все вокруг видимость?
– Никакого того света нет. То, что называется «тот свет», спокойно находится в середине любого этого света, – и Аггел кивнул на скатерть, где Навратилова с удивлением заметила кавалькаду каких-то пестрых всадников, скачущих из кофейной чашки по крахмальным холмам на штурм вазочки с мороженым, где на шоколадных холмах уместился целый сарацинский городок…
– Что это?
– Это одиннадцатый ангельский взгляд на шествие волхвов к Вифлеему. Не забывай, что твой мир озвучен евангельским словом и существует исключительно в его силовом натиске. Первым на черном коне в рубиновой тиаре скачет Мельхиор, за ним верхом на иволге – Балтасар в белой мантии, а на слоне в резном домике из слоновой кости чернеет Гаспар в царской короне. Они спешат на свет вифлеемской звезды.
И точно – над чашей мороженого брызгала двойным светом изумрудная звезда.
Подошедший официант поставил еще одну бутылку вина прямо на кавалькаду, но никто из крохотулек не был раздавлен, только скакуны – вороной конь, иволга и слон – сменили свой цвет на винно-красный. А звезда угодила в центр передвинутого бокала и окрасила винные воды лимонной дорожкой.
– Мир играет. И тебе дано видеть божественную игру.
– Да, сейчас он забавен и мил. Но почему там – в истинном свете – он так страшен? Что означает та кошмарная рыбина в океане? Он был ей тесен!
– Это всего лишь Левиафан. Вид на звук мысли об основании всех оснований. С одной стороны, он пример непостижимости мироздания путем умственного оглядывания, с другой стороны, Левиафан означает, что в основании малейшей былинки жизни заложен тысячекратный камень опоры, что корень мельчайшего и слабейшего уходит в бездну и неуязвим. Ведь чудовище погружено на дно бездны весом всего лишь одной пылинки… на вульгарном языке вашей квантовой физики Левиафан есть протон, срок распада которого намного превосходит время существования твоей Вселенной.
Надин чуть боязливо поставила ребро ладони на пути мерцающей кавалькады и убедилась, что процессия даров легко прошла сквозь плоть, оставив в руке лишь ощущение сквознячка, притом сквознячка как бы музыкального.
– Идея Дара – самая кардинальная идея мира, – заметил Аггел, – она прожигает насквозь любое препятствие, она та алмазная ось, вокруг которой вращается вся галактика человека. По сути, все вокруг нас есть те или иные формы Дара и ступени его раскрывания.
Надин не слушала, отвернувшись к балюстраде, она смотрела с высоты на оживленную площадь столицы: автобусы, арбузы в кузовах грузовых машин, разномастный люд… неужели изнанка столь мирного вида – кошмарный молох в морозной дымке космоса, исполинское здание Мавсола с фонтанными чашами в гейзерах крови кротких? И кровь подсвечена иллюминацией на фронтонах…
– Не стоит отчаиваться, – заметил Аггел, – это всего лишь тринадцатый ангельский взгляд на хор детского плача. Можно взглянуть иначе и увидеть лишь хрустальный завиток водоворота на муаре Вселенной. У водоворота звук английского рожка. Он славит боль, и только.
– Ты подглядываешь мои мысли? – возмутилась Надин.
– Но и ты видишь то, что не дано никому другому!
Тем временем стихия игры на ресторанном столике весьма расшалилась: над скатертью взошла бронзовая луна, а кавалькада волхвов завязла в лужице овечьего стада пастухов вифлеемских. Блеяние овнов и стук сотен копытец были настолько громки, что даже проститутки навострили уши и бросили пару-тройку непонимающих взглядов.
– А если бросить ангельский взгляд на мою жизнь? – помедлив, спросила Надя, и сердце ее забилось.
– Нужно только решиться, набраться отваги и расплатиться за ужин. Счет, пожалуйста!
И счет был тут же предъявлен.
2. Бег ЭронаНа край времени Иисуса
Крохотные ручки легли ей на глаза, раздался злой детский смех. Навратилова, содрав с лица цепкие пальчики, опять обнаружила себя в пустой заброшенной комнате: она лежала на больничной кровати, под колючим больничным одеялом. Крашенная синим лампочка мертвенным операционным светом освещала голые стены, где мутно рисовались очертания умывальника, полного мусора, контур чемодана под ним у стены и белый мазок врачебного халата на одиноком гвозде. Пахло зеленкой и йодом. Тишина. Никого. Она поискала глазами насмешника. Пусто. И все же кто-то явно прятался поблизости: она чувствовала чей-то потный запах и слышала слабое дыхание. Шутника выдал гадкий смешок. С трудом повернув тяжелую голову, Навратилова увидела все того же несносного похотливого врача-карлика, который, пользуясь ее бедственным состоянием, по ночам насиловал несчастное тело. Вот и сейчас она чувствовала внизу живота гадкую сырость после его утехи. Ненависть придала ей сил, и, опустив босые ноги на пол, она тяжко бросилась на мерзавца. Голый дьявол не ожидал нападения и, вереща, побежал было к двери из палаты, но споткнулся и пополз. Тут она его и настигла и, опустив колени на жирное потное тельце, принялась наносить слабые удары ножницами, которые она давно припрятала для расправы. Ее руки были так бессильны, что острие не впивалось, а лишь скользило, оставляя царапины на жирной шее. Она плакала от немощи. Внезапно лицо Надин озарилось ясным острым лучом – по краю ножниц бежал дивный золотой мальчик и светил в глаза зайчиком от зеркальной ладошки. Свет обладал такой сверлящей мощью, что она разом пришла в себя… Боже, она наносила удары по резиновой грелке, из которой хлестала теплая темная вода!
– Счет подан. – На пороге гадкой больничной клетушки стоял Аггел, железная дверь отдельного бокса была распахнута – там на свободе играли волны неземного сияния. Надя сделала несколько изумленных шагов к порогу. Шаг ее был невесом и упруг, тело – здоровым, руки – чистыми от крови мерзкого карлика, комната – пуста…
– Что со мной?
– Это не с тобой, а с любым другим, – ответил Аггел. – Все очень просто – играющий мир в каждый миг бытия предлагает на твой личный выбор тот или иной вид, вкус, звук, чувство, мысль единого дара. Твоя участь необычайно легка – дать дару свою оценку, и только. Вспомни знаменитую притчу о глотке воды: глоток чистой воды без вкуса и запаха Бог дал человеку в раю, человеку, умирающему от жажды в пустыне и лемуру в аду. Дал и спросил у каждого: «Что это?» Адам в раю ответил: «Это глоток чистой холодной родниковой воды». Человек, умирающий от жары, ответил: «Это глоток чистой амброзии». А лемур, сделав глоток, оттолкнул Божью чашу: «Гной это, – сказал он, – гной!» Словом, вкус не в даре, а в человеке. Вода жизни не имеет ни запаха, ни вкуса, ни цвета, ни тяжести, ни стоимости. Человек приговаривает ее к цене. Я – Аггел! Я ангел закатного света. Я не имею ни вида, ни веса, ни вкуса, ни запаха. Я не наделен человеческой речью. Я только звучу. Я дар. И только ты вольна увидеть и сделать глоток или отвергнуть его и оттолкнуть чашу дающего. Выбирай, где ты и с кем! В клетушке юдоли с гадким голым насильником или с тем, кто может взмывать над временем.
– Я выбираю тебя, – и Надин протянула ладонь с решимостью вручить в его руки судьбу. Оплачено!
Они взмыли над временем и крылато помчались над изнанкой ее судьбы, и через мгновенье-взмах оказались в гулком пространстве жизни любимого и несчастного самоубийцы Франца Бюзинга, как бы маленького мальчика-школяра в скорлупе немецкого портового городка Норденхама, в оболочке серого иезуитского колледжа в Бременхафене, в панцире немецкого духа: вот она – Франц и Надя в одном лице – застенчиво замирает у рождественской витрины магазина игрушек, где за стеклом выстроен маленький замок, здесь зима, а там – лето, окна распахнуты настежь, и виден бал, танцующие фигурки кавалеров и дам… Внезапно великолепие витрины нарушает знакомая по другой жизни кавалькада волхвов, на трубный глас слона фигурки танцоров бросаются к окнам, и – бац! – механика выходит из строя, гаснут огни сотен свечей, дамы и кавалеры падают на шахматный пол. Стекло витрины разлетается на ровные осколки, один из них отсекает ладошку мальчика Бюзинга, и тот – а заодно и Надин – видит, что ладошка-то из папье-маше, что сам он не живой, а игрушечный, фальшивый. Через эту формулу о фальши своего бытия Надин еще глубже входит в жизнь Бюзинга и наконец видит себя в его объятиях в той забытой Богом квартирке, которую они когда-то снимали на окраине Москвы, вблизи железной дороги, с видом на снежный дворик… Но в набегающих формах не было никакого порядка, сцены сцеплялись самым прихотливым – играющим – образом: так, звук электрички мягко и безжалостно швырнул ее в тот давний-давний день, когда она обнаружила родного Франца в уродливом горбуне в вагоне, и снова пережила ту горькую сцену объяснения уродства. Тень на полу электрички была так забавна, что память разом распахнула еще один адский вид на жизнь с Бюзингом – его уход к сумасшедшей блистательной младшей сестре Любке… «Это и есть вечная жизнь?» – сквозь стон спросила она.
– Наверное, – ответил Аггел, – чаще всего ад дается как прожитая тобой жизнь, где человек обречен скитаться в кольце исключительно гадких, ужасных, тягостных и постыдных событий личной судьбы.
– А рай – скитания по своему счастью?
– Да. Но с выходом в счастье близких.
– Как умер Франц?
– Ты же знаешь… – и Аггел неслышно вошел в незнакомую комнату. Был ранний утренний час летнего дня. Франц стоял на окне. Вид его был отвратен: выбеленное лицо с потеками грима, размалеванные губы, на лбу алело ругательство, на веках наложены наглые тени, часть головы выбрита, а волосы склеены в гребень. Он был гол, если не считать короткой женской рубашки, под которую был надет злосчастный фальшивый горб.
– Бюзинг! Ты пьян! – вскрикнула Надя.
– Он не слышит.
С рыдающим отвращением Надя замечает черный саржевый бант на уде – самоубийца издевался над плотью и отвергал ее сатанинской хулой. Размалеванный пьяный горбатый паяц отталкивается ногами от подоконника и, кувыркаясь, летит вниз с высоты девятого этажа. Его сердце разрывается, и мертвое тело конвульсивно выбрасывает в воздух жидкий кал. Аггел летит рядом.
– Почему ты не спасаешь его, ангел-хранитель?!
– Потому что я ангел-хранитель Эрона.
Падение человека замечают люди во дворе и начинают кричать. Мертвец страшно ударяется головой о край бетонного козырька над подъездом и отлетает на стену трансформаторной будки. От удара тело превращается в гиблое желе и плещется после падения долгую, страшную минуту. Он упал на спину, в позе спящего. Вид самоубийцы постыден: комбинация сбилась на грудь и открыла глазам сбежавшихся похабную ругань – помадой – на животе. Краем железного карниза паяцу отрезало ухо с серьгой и бодец с саржевым бантом; кожаный палец содома белеет в черном пятне венозной крови на радиаторе белоснежного «порше». Аггел – с двумя Надин в широко открытых зрачках – продолжает полет по прямой в глубь падения. Рыдая, Надин говорит: «Почему, играя в кости, вечность делает жизнь невыносимой? Почему человек не хочет жить?»
– Человек всегда хочет жить, но ни за что не хочет быть. Он не желает предъявлять Дару свою сущность. Он не присутствует в сути собственного призвания в мир бытия. Это касается всех. Но ты исключение, Надин. Ты – есть!
Аггел летел вдоль отвесной стены мрака, и глаза Надин различили, что стена падения – все то же ровное закатное море, близкое касание волны, рябь мелководья, где глазам было легко разглядеть разбросанные по песчаному дну плиты ракушечника, блики напуганных – капелью воды с низко нависших крыл – рыбок, беззвучную возню маленьких пунцовых крабов, но вот…
– Что это?
…В зеленой солнечной толще становится виден путь стеклянистых угрей на мировом циферблате; струистое стремление темно-пегих сабельных тел, которые слегка отсвечивают серебром там, где в ямках плоти гнездятся их огромные светопожирающие глаза. Ручьи мрака густым ливнем текут к неведомой цели.
– Это двадцать второй ангельский взгляд на вечное зарождение жизни. Эти тени в воде – есть эоны – сонорное семя от Гласа взывания. Они атакуют темную мать молчания, великую Тиамат, богиню первоначальных волн вод. Но ни звука…
В благоговейном молчании они – Аггел с двумя Надин в путах глазной сетчатки – ложатся на плиту ракушечника, залитую тонкой пленкой морской воды, голым животом на скользкую плоскость камня, встряхивая перьями и сливая в ртутное зеркало два заспинных лекала. Шероховатые бугорки камня впиваются в ангельскую кожу. Мрак отступает. Там, за краем земли, глазам открывается вид на утробного младенца – он встает из-за линии горизонта багровым заревом жизни, полушарием нового мира. Аггельский взор хорошо различает в красном мареве плоти благородный серпантин пуповины, кровеносную бахрому плаценты и даже неясные черты человеческого лица, глядящего с обожанием в сторону звука и света.
Ффар!
Красноватый туман младенческой плоти робким и страстным приливом заливает Аггела до нижнего края зрачков – так из взгляда на звук рождается дума. Глядя на цветущую завязь, Надин на миг чувствует, что беременна, что плод уже пошаливает ножками в чреве будущего. Полушар алеющей плоти постепенно принимает очеловеченные контуры, и вот уже совершенно отчетливо – паря над головой, в молоке небосвода – виден профиль бегущего античного атлета, очерченный угольно-черным нажимом, как на греческих краснофигурных вазах.
– Это Эрон, – говорит Аггел, стоя по щиколотки на речном мелководье сонного Нила, – это двадцать седьмой ангельский взгляд на суть происходящего. Мир до мозга костей пронизан тончайшим символизмом. Мы напротив великого Мемфиса. В той стороне – за чащей папируса и гвалтом священных ибисов – время Позднего царства, уже сотни лет как разрушены заупокойные храмы Рамсеса и Тутмоса, уже содрана облицовка с великих пирамид Хеопса и Микерина, но Эллада еще пуста, и Олимп еще только начинает грезиться над овечьим снегом зеленого Пелопоннеса. И Эрон, – продолжает Аггел, – тоже лишь греза над облачной грядой бессмертной амброзии. До времени Иисуса Христа еще больше тысячи лет, но оно так же неумолимо темнеет в пенных фигурах античности, как белеет Олимп в латунном желтом небе Египта. Вот в той стороне – время Христа, что подведет черту под эрами фараонов.
Аггел отвел неподвижный взор от неподвижного античного контура в заоблачных далях и так бросил взгляд через плечо, что Наде стал виден молодой, вполне современного облика человек – охотник с карабином в руках, в рубашке цвета хаки и походных брюках, заправленных в узкую горловину высоких армейских ботинок. Человек с изумленным видом стоял так же, как и они, в трепетной воде нильского мелководья и не без страха смотрел на блистающее на отмели тело мертвого фараона в короне Верхнего Египта; на лбу его – тень от золотого урея в виде головы нападающей кобры, его насурьмленное молодое лицо обрамляют симметричные языки клафта – головного платка владык, а на груди фараона – пектораль из драгоценных ониксов и нефритов, его борода из цветного стекла разбита пулей, а руки сжимают символы высшей власти над миром – семихвостую плеть Озириса и серповидный скипетр Анубиса. Наплывы чистой воды окрашиваются дымком из раны в простреленном горле.
– Я отказываюсь что-либо понимать, Аггел… и все же, что это? И при чем здесь моя жизнь?
– Для ответа увидено еще недостаточно, Надин, – ответил Аггел, – смотри выше и глубже.
И ее взор, пойманный нажимом ангельских глаз, устремился чуть выше головы охотника и увидел над янтарными водами Нила сизый поток совсем другой реки, где с девочкой на плечах стоял еще один молодой человек современного облика и не мог сделать ни шагу, ноги его вязли в илистом дне, а быстрый поток заливал его по самое горло. Пытаясь удержаться на ногах, он опирался рукой на кривую палку из ветки сухого мертвого дерева, которое на глазах распускалось белым кипением кипрея, звездами иван-чая, звездами лилий. Но и это было не все.
В девочке на его плечах она узнала свою дорогую Мовочку и вскрикнула криком отказа. И…
И они оказались на косой крыше уже известного пустого особнячка на Софийской набережной. Прижавшись друг к другу, Надин и Аггел сидели на той стороне, которая смотрела в сторону английского посольства и на Софийскую колокольню. Шел дождь, во дворике посольства суетилась прислуга, убирая из-под потоков воды белые стулья, столики, корзины с цветами, а на них… не упало ни капли. «Как прекрасна и уютна банальность», – подумала она про себя и сказала вслух:
– Бог мой, ваша вечность ужасна. Я не только не понимаю, что творится перед глазами, но и не хочу понимать этого!
– Думаешь, мне легче? – рассеянно ответил Аггел, покусывая кончик горящего перышка. – Банальный вид обыкновенной машины внушает мне ужас: почему номера? Почему колеса? Почему едут сидя, а не лежа или стоя? Почему важнее сидеть лицом вперед, чем назад?
– Так вот, – продолжил он чуть насмешливым тоном, – недавно, буквально на днях – лет так пятнадцать назад, уютная банальность человека внезапно закончилась – он стал космическим, хомо космикус. И разом кончился покой ангелов. В Средние века, мое любимое время, человек был сам по себе и кончался сразу там, где кончались его пальцы, волосы, ногти. И наш брат, ангел-хранитель, не имел с ним особых хлопот, если, конечно, тот не искал дьявола или философского камня. А теперь, – Аггел поджег огненным перышком струйку ливня и залюбовался пыланием бенгальской бледно-молочной спицы, прянувшей к туче, – теперь ангелу впору сойти с ума, потому что человек устремился к человеку, и из десятков касаний на свет отныне рождается нечто нечеловеческое или почти что нечеловеческое, нечто диффузно-космическое, скорее, очеловеченное вещество, чем существо.
– Ты смеешься?
– Только самую малость… Контур существования охватывает десятки судеб, как раньше охватывал единичную планиду. И парадокс! Судьбы эти не имеют друг о друге ни малейшего представления, не знают друг друга в лицо, разделены пространством, временем и местом обитания. Порой даже смертью: часть такого Человека уже там, в потустороннем, а ток посмертных эмоций стучит и колотится в сердце живых. Сам человек значит все меньше и меньше в поединке идеальных стихий.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.