Текст книги "Эрон"
Автор книги: Анатолий Королев
Жанр: Эротика и Секс, Дом и Семья
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 52 (всего у книги 68 страниц)
Постепенно комната наполняется странным волнующим запахом – это веет ароматом гардении и жасмина прядь чьих-то волос, защемленных крышкой плохого дорожного чемодана. Внезапно – клац! – один из металлических язычков резко отстегивается… чемодан стоит на самом дне вещей, в трюме романа, уликой против бытия сущего.
Глава 22
РОДЫ АРГУСА
1. ДоТрюм романа – это еще и мокрое иссиня-золотое брюшко летающей рыбки. Фарр! Вылетая из вод повествования, она легко перелетает – над исторической гладью – из настоящего в недалекое будущее, всего лишь на один год вперед, где с размаха шлепает на песок того самого острова, на котором высится тот самый дуб, с которого падает наконец проклятый сундук, из которого выскакивает заяц сюжета, чтобы из него вылетела утка интриги и, взлетая, выронила из гузки кащеево яйцо смысла всех цветов радуги. Миг падения. И вот на ладони Надин – заклятая игла тайны. Тут тебе и конец, бессмертье зла… Наступает время света, при котором совершенно отчетливо видна и слышна Надин. Но ее, Навратилову-старшую, совершенно невозможно узнать. Надин в клоунском гриме в духе Марселя Марсо, только с круглым целлулоидным шариком на кончике носа, на голове – треуголка, вокруг шеи – жабо из папиросной бумаги, на теле – плюшевое трико Арлекина, на ногах – обувка в виде комических перчаток из резины.
Она стоит на маленькой круглой сцене перед невысоким экраном посреди пустого авиационного ангара. Ворота настежь распахнуты, там, снаружи – августовская жара и знойное солнце 1985 года. Но и здесь, внутри – угрозы софитов. Съемочная камера на рельсах; группа измотанных людей, среди которых бодрится некий немолодой красавец с трагическим голосом. Прислушаемся к нему.
– Надин, ты клоун, который играет белую лошадь! Сыграй белое. И пусть белому снятся сны.
– Что ж… попробую… – она заслоняет себя белым экраном для подсветок на ножках, выбирает из груды реквизита перчатки, одну голубую, другую черную. – Нет! – Вместо черной перчатки на руку натягивается черный капроновый чулок из той же благодатной кучи. И фарр! На экране мгновенно импровизируется забавная сентиментальная сценка любви белой лошадки к черной наезднице, в которой еще участвуют зеркальце, треуголка и задранная нога Надин.
Немолодой красавец сухо аплодирует клоунессе.
– Твоя лошадь слишком добра, а наездник сентиментален.
– Это не лошадь, а пони. И сны у него самые человеческие: вот он моет руками лицо. Иго-го! У меня есть руки. Я могу – иго-го – брызгать водой.
– Нет, это злой мальчик с головой лошади.
– Почему злой? У него же сердце из шелка?
– К черту сердце и шелк, мне нужны гной, кровь и маленький педрилло в духе Апулея, которого трахает твой пони. То есть он имеет самого себя в жопендю черным хоботом.
– А пошел-ка ты сам в жопендю!
Навратилова неумолимо сходит с барабанных подмостков и швыряет в короб костюмерши треуголку, перчатки, обувку, и решительно шагает босиком по цементному полу ангара в сторону большой туристической палатки – там разбита походная гримуборная для актеров.
Съемочная группа немеет: Навратилова слишком умна для капризных выходок примадонны, значит, это серьезно.
В гримуборной – хотя полог палатки открыт – духота от нагретого воздуха. Присев у трельяжного столика, Навратилова начинает снимать грим. Она знает, что сейчас войдет он, и про себя готовится к разговору. Пора расставить все точки…
– Ты клоунесса божьей милостью! – трагический рот старается держать прямую линию и все равно кривится в издевку.
– Зато ты бездарен, от Бога бездарен. И знаешь почему.
– Знаю.
– Почему?
– Мне никогда не стыдно.
– Правильно. Стыд – единственное чувство, которое мы переживаем вместе с Господом. Все остальное – следствие. И я думала научить тебя стыду. Какая я дура! Ты никогда не знал, что такое женщина. И не узнаешь. А ведь она у тебя была. Это я о себе. Но ты меня не заметил. Мало того, что ты просто спал со мною, мало того, что ты кормился, воруя мои идеи. Я нарочно делала вид, что не замечаю твое воровство. Бери, гад. На общее дело не жалко. Мало того, что я таким вот образом – тишком – поставила тебе два спектакля. Мало того, что я против совести пошла на аборт. Мало того, что ты всего лишь кишечник в марионетке. Красный коридор борделя с драными дверями. Мало того, что я отдала тебе два года жизни, и зря, впустую, никак не переиначив ни тебя, ни себя. Ты наконец сообразил: пора поднять не только прибор на ее тело, а руку поднять на мою душу. Ты думаешь, я не поняла, что за роль ты поручил мне играть в этом говне?
– Заткнись! – рот вздрогнул.
– Роль молодого Сатаны! – Надин закурила и, сдернув бумажное жабо, обвившее шею, подожгла его огнем зажигалки.
Жабо – червяком – корчилось на полу в огне.
– Зачем же ты играла с огнем? – сказал рот.
– Я думала обмануть себя.
Линия рта по-старчески изогнулась: мне всего 56 лет!
– Ты всерьез решила свалить?
– Оставь тон победителя, ты весь в слезах, мой милый.
– Умоляю, – он опустился на колени: жизнь без нее – бессмыслица.
– Встань, брюки спалишь.
– Я серьезно.
– Я тоже. Можно разделить муки совести, но нельзя – муки ее рождения. Рожай.
Только здесь лицо его полыхнуло злобой и рот расхохотался, но ненатуральным фанерным смехом. И вон из палатки, и – из ее жизни.
Поспешно сняв последний грим, Надин почти бегом – только не передумать! – вышла из ангара к машине, стараясь не видеть глаз съемочной группы, и поехала прочь, так и оставшись в трико Арлекина. От съемочной площадки, от ангара под Жуковским до Рязанского шоссе, а затем до Москвы – по жаре – верный час езды.
Только тут она дала волю слезам.
Слава Богу, Т. был не из племени самоубийц. После трагедии с Бюзингом Надин надрывно замечала в людях малейшую склонность к суициду и бежала от таких, как от чумы. Ради Т. она бросила два года назад свой бунтарский полуподпольный театрик, который так и не выжил после ее ухода. Он же окончательно ушел из семьи, на время ушел из кино, стал работать на разовых постановках в театре в Питере, затем в Праге, Надин забрал с собой. У Т. было европейское имя, и поначалу ей было лестно увлечь собой столь знаменитого человека. Надин, конечно, заметила, что стала жертвой не только Т., но и его известности. Еще больше ее поразила абсолютная аморальность его гениальности, начиная от диких пустяков карандашом, которым на бумаге рисовался распятый Спаситель с женскими сиськами, и кончая бесповоротным отрицанием толпы и каких-либо целей искусства, кроме разрешения личных психосоматических проблем. Ответственность художника? Оставим эти молитвы схоластику Маритену. Творение не должно иметь никаких последствий! Прав Уайльд: если романист – отравитель, это не может служить аргументом против его прозы. Художник обязан отвратить глаз от созерцания морального правила. Пушкин: цель поэзии – поэзия. Глупо, пошло и подло стыдиться паразитировать на жизни, оставляя после себя только обглоданный труп всякой вещи, всякой нормы, всякого человека.
Возражать Т. можно было только по правилам, которые он принял, и Надин понимала, что он неуязвим. Безоглядный цинизм взывал. И предъявить улики она могла, только настаивая на своем способе жить. И только через любовь. Наконец, Т. всерьез собирался умереть. Только осознание конечности делает состоятельным бытие человека… что ж, такая готовность кануть не могла оставить Надин равнодушной. Словом, она самонадеянно захотела прогнать эту тэобразную тьму римской виселицы. Она даже Мовочку перепоручила на время заботам матери, чтобы ее девочка не слышала столь циничного смеха. Он тоже по-своему увлекся Надин-ангелицей, посчитав, что моральность можно продавать с не меньшим успехом, чем глумление.
И вот тебе! Потерпела полный провал! А до этого?
До этого был полуподпольный бунтарский театрик. Там она играла роль не столько странной звезды, сколько – противоядия. Это была, пожалуй, самая счастливая – после разрыва с Бюзингом и кошмарного исчезновения Любки – полоса. Скитальческая жизнь свободной труппы по квартирам, дачам, случайным театральным площадкам. Четверо молодых мужчин и две женщины: Надин и Сара. Деньги добывал отец Сары, дипломат, через европейские фонды Юнеско для реабилитации больных детей. Репертуар исключительно врачующий, самодельный, для тех, кто был искалечен самим появлением на свет: «Гамлет» в школах для глухонемых, где принц не гибнет, а одерживает победу. «Музей звуков» для слепых или плоховидящих детей, сюита, сочиненная Навратиловой о звучании: бегущая вода ручья, кукование кукушки, накатный шум морского прибоя, голоса птиц и зверей: мяуканье, лай, мычанье, кудахтанье, кряканье, кукареку петуха, свист соловья, хрюканье, ржание, вой… делалось все сообща, без режиссера. Маскарад для сирот в Доме ребенка. Пытались сделать спектакль для заключенных и психов – не разрешили. Копируя путешествие труппы Питера Брука по Африке, путешествовали по цыганским деревням Подмосковья и Прикарпатья. Сценой становился кусок брезента, расстеленный на земле, сюжеты для неискушенных сердец, но обязательно в костюмах в стиле комедий дель арте. Надин всегда Арлекин и никогда Пьеро. Иногда на ходулях. И надо же, цыганки просили ее погадать им по руке! Для искушенной публики ставили пантомиму «Чудесный мандарин» на музыку Белы Бартока в хореографии Май Мурдмаа. У Надин к тому времени появилось определенное имя, пусть в узком кругу тусовки, но имя. Она снялась в нескольких авангардных короткометражках, с которыми молодой андеграунд пытался пробиться на европейские фестивали. Роль оживающей статуи Пигмалиона. Роль Сонечки Мармеладовой в немой видеомелодраме в стиле Жана Виго. В то время Надин исповедовала кредо – подлинное любой смертельной ценой!
Столь суровая страсть быть еще сильней заточила ее магию погружения в чужие судьбы: порой, за три глотка чая в вагонном купе, она пролистывала жизнь случайного попутчика до опасных глубин. Т. позднее называл ее Сведенборгом в колготках и умолял описать свое путешествие хотя бы в его подсознание… Но ты всего лишь кишки, живые кишки, вложенные в полость мертвой марионетки. Они прикрыты пластмассовым козырьком и просвечивают. А тяжи? Все тяжи оборваны, кроме одной струны, к которой присобачен твой пенис…
А до этого?
До этого кончились бесконечные съемки в претенциозном балетном фильме Норы Мазо. Нора устроила его премьеру в Париже, куда взяла с собой только Навратилову, все еще надеясь на связь. Опус Норы фактически провалился, а вот Надин удостоилась нескольких теплых слов от самого Нуриева:
– Вы хорошо импровизируете. Поверьте, я иногда мечтаю стать дилетантом. Профессионализм чаще всего узок, как лезвие ножа. – Игнорируя Нору в тот вечер, он целый час общался только с Надин. – Я бежал из СССР не за деньгами, а за свободой. Я говорю о творческой свободе, а не политической. На Родине я прожил от силы две жизни, а здесь – десять, двадцать, сто! В России не умеют аплодировать и восхищаться. И платить. Оказывается, мне было противопоказано жить в квартире. Сейчас у меня дома в Париже, Монте-Карло, Австрии и на итальянском острове Ли Галли.
– Вы предлагаете мне бежать?
Нуриев ответил не сразу:
– Самое удивительное, что в чужой удаче не бывает абсолютно никаких рецептов, которые могут пригодиться твоей удаче.
В отеле Надин окончательно поссорилась с Норой. «Я подобрала тебя на шоссе, – кричала та, – если бы не я, ты навсегда б осталась велосипедисткой».
То был год разрывов.
Оставив Франца с Любкой, Надин сошлась с Уром, с которым они создали втроем, Ур + Надя + Мовочка, крохотный зимний кукольный театр Святого Семейства, показывая в домах друзей и знакомых спектакли для детишек на три темы из детства Христа: Рождество, Избиение младенцев и Бегство в Египет, где бородатый Ур один играл за Иосифа Плотника, Царя Ирода, трех волхвов, Симеона Богоприимца и даже ослицу, на которой Мария с младенцем спасались в Египте. Надин, в свою очередь, играла Марию и Анну, а пятилетняя Мовочка – младенца Иисуса, Ангела, пастухов и архангела Гавриила.
В те счастливые дни несчастный Бюзинг с пятой попытки свел счеты с жизнью.
Тяга к господству и воля к самоубийству – вот двойной движитель германца. Франц покончил с собой, глумясь над Господом: накрасил губы с вызовом мужской проститутки, подвел тушью глаза, взял в одну руку вилку с сосиской, в другую – зонтик. И выбросился из окна девятого этажа из квартиры практически посторонних людей. Такая гибель в аранжировке пародии стала вызовом именно Богу, потому что для атеиста никакого Свидетеля и судьи нет и быть не может. Сколько раз Бюзинг восхищался двойным самоубийством любимого Клейста по сговору с подругой ночей и тоном предсмертной эпистолы, где самоубийца писал о состоянии «неизъяснимой радости и легкости».
Что ж, постыдное пуканье в лицо Провидения было единственным, что могла подарить Россия измученному немцу. Пуканье сие в традициях отечественного глумления над сакральным даром рождения из бездны, еще похабник Барков покончил с собой, сунув голову в камин и выставив напоказ фигой – кому? слугам? эпохе? императору? Господу? – голую задницу с запиской, вставленной в грешную дырку: жил грешно, умирал смешно.
Рядом с Барковым встал только маркиз де Сад, когда сумел поиздеваться над сотворением Адама в своем завещании: «Похоронить без всяких почестей в лесу имения Мальмэзан, в первой просеке; когда могила будет зарыта, над ней должно посеять желуди так, чтобы со временем следы могилы совершенно исчезли, как и след моего имени из памяти людей».
Но последняя воля маркиза была нарушена. После кончины в Шарантонской лечебнице для душевнобольных в 1814 году тело садиста подвергли вскрытию и похоронили по церковному обряду на кладбище в Сен-Морис как заурядного аристократа и христианина.
Пытаясь мысленно отыскать Франца в аду и не находя его тени, Надин каждый раз проживала одно и то же предсмертное Францево состояние: не быть плотью, не быть душой, не быть судьбой, внешностью, голосом, не быть ничем. Смехом самоубийственным ответить на замысел человека, на пародию богоподобия.
Милое, несчастное, любимое исчадье, Франц!
Ур Шатбер-Ванапур был ее вторым мужчиной, Т. – третьим, а последним ее мужчиной станет слепой мальчик Павлик Бондалетов. Это решено.
Если ночной Франц завораживал и пугал Навратилову своей брутальной мощью, которая была всего лишь реваншем за вечные поражения дня, как у всех сатиров, то Ур постели ничем не отличался от Ура дневного и все больше и больше озадачивал Надю, потому что днем он облачался в театральный костюм Иосифа, или волхва, или Ирода, а она надевала для спектакля белые одежды Марии и начинала вплетать в Мовочкины кудряшки серпантин. И все жесты Ура, вся его пластика, слова, наклоны, казалось, были взяты напрокат из прошлой ночи и… и тем самым над супружеской постелью начала сгущаться тень святотатства и, взрагивая на подушке от прикосновения его бороды к жаркому животу, Надин не могла не думать, что это борода Иосифа, а она девственница Мария. Она стискивала колени. Все чаще и чаще жена отвергала Уровы ласки. Франц отказался от жизни, чтобы только быть сущностью, сутью отказа. Ур игнорировал сущность, обживая некое место в жизни, и Надя с ужасом думала, что после гибели Франца она отдается не мужчине, а скорее безупречности его присутствия в мире, чистоте его помыслов или хотя бы подлинности. Ур не понимал, что ночью пародирует выспреннюю святость зимнего дня. Вот такое тихое сумасшествие.
И однажды она сбежала от Ура, так ничего и не объяснив, с таким глубоким отвращением к утехам плоти, что полтора года до встречи с Т. – время странствий свободной труппы – прожила девственницей.
Прощай, плоть! Страстная натура, Надин и в аскезе дошла до пика.
Если бы не трагическое исчезновение Любки, которая пропала без вести вместе с сутенером, Надин никогда б не пошла на близость с Т. Ведь цинизм Т. был демонстративен, а чернота помыслов очевидна. Тут в роман вмешалась одна странность. Надин почувствовала в себе неясное присутствие Любки, которая забрезжила в ее теле где-то под левой грудью, неким печальным пепельноватым сиянием размером с детскую ладошку. Словно нечто из бездны бездн поймало Надино тело лунным зайчиком, отражением ночного зеркальца, пущенным с того света. Оставаясь холодным для глаз, этот зайчик прожег власяницу Навратиловой, забурлил жадным павлиньим глазком-омутком, плоть обрела прежнюю чувственность. В чем смысл такого взывания? Кто и что взыскует ее рождения заново? Престранное чувство, что посмертная Любка таким вот образом – через чувственность сестры – добирает не прожитой жизни, заставило старшую сестру дать в себе места для младшей.
«В человеке должно быть немного грязи», – заявила она Т. на второй день их встречи. Путь плейбою-цинику был открыт. Тот был ошеломлен: «Ты форменная проститутка!» Восхищался он внезапным бесстыдством Надин. Она превратила его пресыщенный опыт в жадность подростка. Его дротик метал громы и молнии. Усевшись на дремучей мужской груди, лаская твердым соском рот похоти, Надин была бессильна говорить, пока утоленная чувственность не свернется под голой грудью лунным Любкиным лоскутком шагреневой кожи. Своим грехом она кормила любовью ее душу на том свете. И ей прощалось.
Только теперь проблема пола предстала перед Навратиловой во всем грозном величии: обнаруживался центр мирового порядка, след от пальца творения, которым Господь просверлил вагину в глине первотворенной Евы. Обнаруживался и палец Творца, прилепившийся к чреслам Адама. Обнаружилась и та форма, которую придал Господь миру – форма наслаждения временем перед смертью, и причина творения – оргазм Сущего.
Цинический гений Т. потерпел поражение сразу после того, как он попытался в безмолвном споре с Надин отлучить страсть от Бога и счесть саму мысль об этом почти святотатством. Этот глупец, как де Сад, хотел наслаждаться лишь идеей греха, забывая о том, что чувственность от Бога наделена значением, которое выходит за ее пределы. Плоть чиста от грешности тела, но чернеет от грешности помыслов.
После двух лет сожительства циник вдруг решил совратить Надин, негодяй! Записать ее молодым Сатаной, а себя суккубом! Пропади ты пропадом.
Теперь у нее было время заняться судьбой несчастного юноши.
2. И послеПавлик Бондалетов – слепой юноша девятнадцати лет с разумом девятилетнего мальчика. Тот самый юнец, что молча включал и выключал свет в гадком коридорчике коммунальной квартиры в январе тысяча девятьсот семьдесят девятого года, когда она будила Бюзинга после проглоченной сверхдозы снотворных таблеток. У Павлика широко открытые глаза. Внешне они неотличимы от нормальных. И только бессмысленное зияние зрачков выдает слепоту. Его кожа нежна, как кожа ребенка. Ресницы так же гибки, а перламутр глаз свеж, голубоват и незацелован. Он некрасив, но так раним и печален, что кажется ангелом. Сегодня Надя забирает его к себе от трех уродливых страхолюдных женщин – его матери, его бабушки и его старшей сестры. Все три пьют запоем, и первым условием для Надин было требование выставить выпивку, что она с облегчением сделала. Было что-то похоронное в самом облике этого длинного узкого стола, накрытого клеенкой в черных папиросных ожогах, с тремя поллитровками водки, миской квашеной капусты и открытой рывками ножа банкой кильки в томатном соусе. Наде стыдно выставить жратву, купленную на валюту в «Березке», она просто оставит коробку с сыром, колбасой, апельсинами, муксуном, оливками, красной икрой в прихожей, когда будет уходить с Павликом.
Принаряженный к новой судьбе, умытый, причесанный Павлик тихо и прямо сидел на табуретке напротив трех родных сытых баб, которые тоже как-то полупьяно прифрантились – старуха надела плисовую кофту, мать подло размалевала губы помадой, а сестра вставила в седеющие волосы бумажную гвоздику. Пока не выпили по первой стопке, все были напряжены.
– Это что, свадьба?
Надю посадили рядом с юношей.
– Поминки, – тихо захихикала старуха. Она опьянела мгновенно, до свекольного расцвета кругленьких щек, и, забыв про ложку, тащила кильку из банки красными пальцами.
– Я ведь тебе сына отдаю, а не хахаля своего. – Это вступила мать. – Ладно, что без загсов. Но пусть все будет путём, как у людей: выпили, закусили, песни попели.
– Павлик, – сестра тоже начала пьянеть, – ты хочешь от нас уйти?
– Не хочу, – юноша готов был расплакаться, – я боюсь теток.
– Не хнычь, – оборвала мать, – здесь никаких теток нет!
И Надя тоже не тетка, а хороший парень. – И дочери: – Ты заткнись, дура. Она его видеть научит, быть может.
Весь секрет застолья и истеричного согласия трех психопаток отдать Павлика в руки Надин в том, что она оставляла матери документы на получение пособия для мальчика и обещала сотворить чудо.
Вот Навратилова мягко взяла руку Павлика Бондалетова и поднесла к своим губам:
– Что-нибудь видишь, Павлик?
– Вижу. Красную полоску.
Это были накрашенные губы.
– А здесь?
– Синие кружочки, – это были голубые глаза Надин.
– А теперь?
– Еще два синих кружочка.
Бабы сидели окаменело, боясь дышать; Надя поднесла ладонь Павлика к его собственным слепым голубым глазам.
– Смотри сильней! Что в кружочках?
– Два черных кругленьких зернышка.
Мальчик перестал видеть в семь лет; диагноз Надин: слабоумный мальчик не хочет смотреть.
– А теперь сам попробуй увидеть руками.
Павлик Бондалетов робко повел перстами над столом, пока не замер над жерлом вспоротой ржавым ножиком банки, где в ядовито-пунцовом томате червиво чернела килька.
– Красный кружок с рыбками.
– Кушай рыбку, Павлуша, – зарыдала пьяная мать. Пальцы юноши зряче и боязливо коснулись одного слюдяного клювика с мертвыми глазками и тут же ослепли от ужаса, дрогнули, как от ожога.
– Ой, бобо! Бобо! – захныкал несчастный придурок. – Рыбки в крови. Папа! Папа!
– Не вой, сынок, – мать утерла слезы, – она тебя вылечит. Будешь умным, глазастым. Свою мышку увидишь.
В клетке на подоконнике – пахучая морская свинка с униженным личиком пленной зверюшки.
– Папу в лицо помнишь? – сунулась бабка.
– Помню, – дурачок перестал кричать. – Ротик махонький. Волосики пушистые, ласковый. Дашь ему пальчик – зубки маленькие, острые. Кусает не больно так. И хрум, хрум на ладошке.
– Мам, он же про крысу свою поганую, про мыша своего! – пакостно расхохоталась над мальчиком седая сестра и – Наде – с вызовом: – Он ведь у нас зассянец, под себя ходит.
– Павлик пахнет медом и амброзией, – Надин поднесла чистую белую руку юноши к ноздрям и сладко втянула аромат молочной кожи, – его кожа, как лепестки белой азалии, а волосы, как руно агнца.
– Он руками блудит, – зло не сдавалась сестра.
– Заткнись, гнида, – мать скучно ударила кулаком в голову дочери – бумажный цветок стрелой на стол из седых волос. Они устали ненавидеть друг друга.
– Ну и что? Онан был дан на утеху всем малым, больным и расслабленным, всем нищим духом. Я научу его любить не руки, а женщину.
– Тетка она, тетка! – завопила и закривлялась сестра, вскакивая из-за стола. – Павлик, у ей письки нету, только хайло там похабное, рот слюнявый и волосатый, он письки кушает – хрум, хрум!
– Милая Лиза, – сказал Павлик Бондалетов чистым взрослым высоким голосом, он встал у табуретки и смотрел прямо в лицо сестры; все три психопатки опешили.
– Сестра моя, – продолжал Бондалетов, – не плачь, не разбивай свое сердце. Не бойся, когда я вернусь, я не стану на тебя смотреть, не увижу твоих седых волос, прыщиков на лбу не увижу. Беззубого рта. Не увижу, как ты постарела, Лиза, в свои тридцать лет. Я никогда не скажу, что ты спилась, никогда и ничем не упрекну твою девственность, твою детскую матку… не упрекну и не разлюблю…
Сестра стояла, закрыв руками лицо, только слышно, как ее душат рыданья стыда и тоска.
Все разом протрезвели.
– Павлик, прости меня, – сестра упала на колени, но рук от лица не отняла.
– Бог простит, – тихонечко молвил Павлик и сел на табуретку, закрыв глаза.
– Ну, бабы, пора. Прощайтесь, – подвела черту Навратилова.
Психопатки заголосили, как плакальщицы при выносе тела.
Павлик протянул руку к окну, на ощупь взял за кольцо клетку с морской свинкой, мать сунула Наде жалкий узелок с вещами: смену белья, мыло в газетке, будильник, любимые игрушки слабоумного – лампочку и оправу от круглых очков.
Навратилова отвезла свою добычу на вымышленный остров в Эгейском море. Маленький каменистый овал, окруженный галечным пляжем. На скалах – мягкая звериная шкура. Вдали виден силуэт священного острова Патмос с лучезарным небом видений, оно застыло над Патмосом, как опрокинутая перламутровая раковина, а противоположный берег открыт грандиозной панораме вулкана Санторин. От этого силуэта до новой эры тысячи лет.
Остров только кажется скоплением камней – это виноградная гроздь, полузатопленная на мелководье в светлом молодом вине.
Смысл Надин – спасение, душа ее – противоядие. Смысл слабоумного мальчика – камень, душа его – бессловесная личинка угря в черноте соленой мглы. Его вынашивает море противоядия. Вынашивает и выбрасывает на берег волной прибоя.
День первый. А всего их будет числом пять… Вначале было молчание. Полная тишина и тьма. И личинке угря нужно было не столько хоть что-то увидеть, а сначала расслышать и свернуться вокруг звука ухом, завитком вслушивания, стать воронкой для стока вокабул. Подъем на поверхность воды начинается в абсолютном молчании. Бессветная личинка каплей черноты поднимается на поверхность, где слепой – черной же кожицей – внезапно переживает рождение чувства геометрии мира: бесконечную плоскость водной поверхности и колоссальную даль космической вышины, в которой зреет круглейшая масса светящейся силы. Павлик, стеклянный пловец в океане, беспомощно корчится, пытаясь увидеть, и на кожуре личинки вырастает световой пупырышек, пронзительная мурашка на коже, световой волосок, пока еще черный, направленный к круглой силе в заоблачной выси. Его поит луна блекло-сиреневым светом призыва. Чернильный волосок наливается светом, волосы мальчика становятся дыбом от появления на свет. Пронизанный сиянием зародыш превращается в малька, в стекловолокнистую рыбку. И рыбка сворачивается в ушко. И слышит первый звук бытия – покачивание тяжких волн на поверхности моря, порывы влажного теплого ветра, далекий, но отчетливый звук прибоя. Над звуком вырастают не глаза еще, а бледные радужные пятна. Они начинают расти, расплываться по сетчатой коже лужицами желания. Павлик устремляется к берегу, но еще столько мглы накоплено в теле угря, что сквозь кожистую корку солнце кажется шаром луны, солнечный берег – вечерней мглой, а женщина на песке и вовсе неразличима. Свет – единственное, чего боятся угри, и надо же, именно навстречу к ужасу света жадно проклевываются глаза неестественной величины.
День третий.
На третий день Надин нашла в памяти слабоумного юноши ранение детского сердца, точку времени, в которой, содрогнувшись, душа отказалась смотреть и закрыла глаза. Она вошла в дух пятилетнего мальчика и услышала плач котенка на своих руках. Он умирал от колик, накормленный шутки ради комочками пластилина. И вот маленькое тело остыло. А она ведь так любила игривого шалуна с белыми ушками. Он был так смешон, когда глотал цветные шарики, размятые ее пальчиками: красный, зеленый, желтый. Прижав котенка к груди, она – маленький Павлик – бежит в слезах к матери, взбегает по грязной загаженной лестнице на второй этаж, толкает задом тяжелую дверь и бежит, бежит по темному коридору в кислом чаду, расшибаясь с бегового размаха о белую дверь. Закрыто. Она стучит свободным кулачком в облупленное дерево. Закрыто. Но она – и Павлик – хорошо слышат за дверью голос матери, какой-то шум и возню. Припав глазом к раскуроченной дырище от выломанного замка, они со страхом видят голого злобного дядьку Гражданкина, который, склонившись над другим голым телом – мамочка! – страшно тычется чем-то роковым, тягостным, безобразным. Услышав стук кулачка, матюгаясь, Гражданкин распахивает дверь и, схватив за чахлые волосы глазастое существо с умершим котенком, прижатым к груди, начинает зверски вонзаться гадостной палкой в малокровное лицо зареванной крохи, стараясь угодить голой кишкой гуттаперчи в глаза, в глаза! Посмевшие глядеть. Мамочка пьяно хохочет над шутками ёбаря. Удары кишки так пахуче-ужасны, что глаза детей – Павлика и Надин – наливаются кровью. «Мама! Мама!» Наконец, разглядев в четырех маленьких ручках котенка, садист вырывает пушистое тельце и начинает бить детей по головкам – до синяков! – кошачьей мордочкой, кулачком хрупкого черепа, пока, осатанев от боданий, не заливает кровь под выпуклой поверхностью зеркально-радужных линз соплями белого семени. И тут мир, съежившись, гаснет. Уходит в справедливое марево тьмы вечной ночи.
В темноте слышны только слабый плач детей да стенания ангелов.
Так вот что означала роковая игра несчастного Павлика, когда он часами мучительно и тихонько, вне ритма, постукивал любимой своей матовой электролампочкой то по оконному стеклу, то по крану над умывальником или когда часами отмывал под струей ледяной воды пустую оправу, свои глаза… бедный идиот никак не мог преодолеть минуту рокового насилия. В этой точке время загустело до вязкой твердости смолы и не желало трогаться с места.
Что ж! Теперь у противоядия была цель – преображение, претворение, преломление, предопределение превращений.
Отменить тык насилия родами.
Ведь соитие – это наслаждение родами, игра в роды, вход зарождения и выход маленького скрюченного оргазмом младенца.
На пятый день стекловидный угорь был наконец выброшен на песок к ногам женщины. Он был длинной и плоской полосой мрака… в пятнах зародышей глаз по всей коже. И женщина указательным пальцем творения вырезала из немого бессловесного плоскатика силуэт человека, отломила ненужное и поставила на ноги темный силуэт мишени. И плоскатик задрожал на ветерке Эгейского моря. Женщина, радостно смеясь, слепила из воды два сверкающих переливчатых шара, которыми украсила его слепое лицо. Вот твои глаза! И они раскрылись в счастливом ужасе. Подобрала морскую раковину, из которой выдула на солнце моллюска и протрубила грозным спелым звуком. Это твой рот. А из двух пойманных в волне коньков вышли уши, из черных винных ягод со дна кувшина – соски, из красноперой птицы, пойманной на лету, – сердце, из виноградной грозди на мускулистой лозе – чресла. Из овечьего сыра – живот с нажимом пупка. «Говори», – сказала Надин. И Павлик Бондалетов издал первый членораздельный звук, а затем и первое слово. Оно поплыло в воздухе над волнами подобно латунному сиянию, изгибаясь, вспыливая и сея вокруг себя латунные иглы. Но это сияние было словом «тьма». Слегка пошатываясь, еще не чувствуя силу собственных ног, новорожденная душа с ликующим восторгом оглядывалась окрест, стоя на плечах сильной прекрасной женщины, по-детски указывая пальцем на все, что видела, и требуя назвать по имени. Галька. Рыба. Волна. Глазищи. Спелые, плещущие пенными гребешками глазищи, обжигаясь, испаряясь, играя муаром, видят в исполинской панораме небес божий престол, на котором, преклонив колени, Яхве, опуская колоссальную десницу с облачной высоты, играючи рисует пальцем картины творения: гадов земных и водных, птицу пернатую, больших рыб, их живые души, похожие на моргание века, зверей, всякую траву и деревья, цвет, пыл, волнение, страх. И рука его до локтя окружена вихрем сверканий (поющие ангелы).
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.