Текст книги "Эрон"
Автор книги: Анатолий Королев
Жанр: Эротика и Секс, Дом и Семья
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 62 (всего у книги 68 страниц)
Оставим героя, пока человек не станет шофером.
Глава 28
ОТСТУПЛЕНИЕ О ФРАКТАЛЬНОМ
1. Восьмерка Бенуа МандельбротаВращаясь вокруг человека, вращаясь вокруг времени, в которое помещен человек, описывая романные круги вокруг бытия, которое само помещено внутри мира, наше перо, в союзе с мыслью, то и дело натыкается на соринку, прилипшую к странице повествования, запинается об один и тот же детский вопрос и тянет за собой на кончике пера адовы ворсинки: а что такое, в конце концов, человек? И что такое время, в которое он помещен, – и кем? И что такое бытие, эта алмазная ось, вокруг которой вращается колесо мироздания? Как хотя бы он выглядит, этот наш мир, и как его понимать?
Как ни странно, ответы на все эти вопросы есть, даже больше того: есть вид с колоссальной божественной высоты на эти вопросы. Он найден – вид мироздания, и найден довольно давно, еще в самом начале восьмидесятых годов ХХ века. Ему вполне можно дать имя увидевшего; речь о Бенуа Мандельброте из компании IBM, чей исследовательский центр прописан в Йорктаун-Хайтсе вблизи Нью-Йорка.
Бенуа Мандельброт – создатель так называемой фрактальной геометрии, оригинальной математической теории форм, имеющих дробную размерность.
Итак, Вселенная имени Мандельброта, оно же мироздание, оно же место для простирания времени в посыле бытия, есть не что иное, как чернейшая восьмерка – только петли 8 закрашены сплошь чернотой, и головка цифры меньше ее основания. Две овальные бездны, застывшие в касании на фоне чернейшей же вечности. И видно эту черноту на черноте только благодаря тому, что восьмерку бытия очерчивает ослепительная белейшая ярчайшая тончайшая солнечная корона; муар творения. Если присмотреться к ней повнимательней, то можно различить, что электрический контур, плоть муара, ткань короны соткана из мельчайших причудливых драконовых очертаний протуберанцев по образу солнечных всплесков, каждый из которых и сам состоит из выплесков света, и сам же составляет такой же всплеск света. По мере отдаления от края восьмерки сияние короны постепенно слабеет, наливается сначала фиолетом, а затем и вовсе чернеет, пока не сливается с жуткой чернотой глубочайшей бездны ничто. Но странное дело! Чернота внутри восьмерки кажется взору и черней, и зловещей беспросветного вселенского мрака за краем пылания. И это не только обман зрения, это вид невооруженным глазом на то, как выворачивается лентой Мёбиуса пространство, ведь чернота внутри восьмерки бытия и чернота вне ее есть ничто, ничто того бывшего, чему уже отказано в бытие (прошлое) и ничто того, что еще задержано в будущем (будущее).
Итак, наше мироздание есть касание двух чернильнейших бездн, окруженных муаром пылания неистовой силы.
Имя этих муаров – фракталы.
Именно так и выглядит множество Бенуа Мандельброта на дисплее ЭВМ – самый сложный на сегодняшний день объект математики – молчаливое задумчивое двухголовое зияние, мрачное исступленное двухголовое сияние в центре двумерного пространства чисел, которое называется комплексной плоскостью.
Компьютер показывает, как выглядит математическая формула, если ее изобразить графически.
Оставим в стороне математические и динамические подробности возникновения множества, отвернемся от геометрии причин, но – но! Вглядимся пристальней в восьмерку Мандельброта, в то, что мы вслед за Хайдеггером называем следствием выступания сущего в даль простирания, всмотримся в очертания молчаливо-исступленной восьмерки бытия.
Так вот, каждый фрагмент фрактальной короны поддается бесконечному увеличению. В восьмидесятые годы на компьютере IBM с микропроцессором 8088 можно было достигнуть увеличения одной и той же фрактальной точки порядка 1 000 000. Такое сверхувеличение намного превышает увеличение, необходимое для того, чтобы рассмотреть внутреннюю структуру атомного ядра!
С чем это сравнить, чтобы лучше понять? Поднимем глаза к ночному августовскому небу, ну, хотя бы к магическому сверканию английской дубль-вэ, к созвездию Кассиопеи, что сияет на развилке Млечного Пути между Персеем и Лебедем; августовская ночь так густа, а небосвод так чист, что кишение звезд сродни роению светляков на черной траве в полосе лунного света. Эта часть небосвода поражает богатством ярчайших звезд и звездных скоплений: вот Персей с головой Медузы Горгоны, вот Андромеда с Северной рыбкой в левой руке, рядом крест парящего Зевса, ставшего Лебедем, чтобы прельстить перистой грудью желаний Леду… в кресте видны звезды Мирфак и переменная красноватая Алголь, по-арабски «дьявол»; под левой ногой Персея виднеется скопление голубовато-белых Плеяд, тут же слепящий взор звездочета яркий Денеб, а вот Лира Орфея, украшенная альфой Веги… Но наша цель выглядит намного скромней, отыщем ее среди звезд августа, вот она – робкое расплывчатое пятнышко света 4-й звездной величины, расположенное ровно посередине между бетой Андромеды Мирах и альфой Кассиопеи Шедар. Капля молока, капнувшая из сосца треугольной груди Кассиопеи…
Откроем карты; это дрожащее млечное пятнышко – наш ближайший сосед по Вселенной, спиральная галактика Андромеды. Она замечательна не только соседством, а еще и тем, что представляет собой наиболее удаленный от нас объект, который можно увидеть невооруженным глазом человека. Так вот, представь, бессонный читатель, как пылает эта галактика на самом деле; как яростно ей нужно светить из глубины бездны, с расстояния в 750 000 световых лет, чтобы тихо тлеть вблизи Млечного Пути на земном небосводе в теплую августовскую ночь над Москвой.
Итак, попробуем мысленно повторить шаги того кошмарного увеличения, которое демонстрирует нам дисплей IBM, вглядываясь во фрактальную корону зловещей восьмерки Бенуа Мандельброта, всмотримся пристально в ту молочную небесную каплю, видимая величина которой на небосводе чуть-чуть больше типографской точки в конце этого предложения.
Достаточно каких-то нескольких пассов увеличения, и картина звездного неба резко меняется. Мимо проносятся, как разноцветные бильярдные шары, алый гигант Мирах и голубая горячая Шедар. Мирах окружен планетной системой из пяти спутников, а Шедар трагически одинока. Еще один мысленный шаг вглубь бездны, и Млечный Путь уже позади, перед нами новое небо, и новые звезды, и новая чернота, в центре которой и пылает наша цель – галактика Андромеды, колоссальный звездный спиральный остров, обращенный к нам краем наклонного диска. В том галактическом острове миллионы звезд, а в центре их скопление столь велико, что кажется глазу сплошным раскаленным солнцем. Туманность Андромеды летит в сторону нашей Галактики со скоростью 200 километров в секунду. И при этом она никогда не долетит до мишени. Но мимо! Еще несколько шагов Мандельброта, галактика Андромеды остается позади, и вот уже все новое небо страшным светом заливает и занимает новое сверкающее колесо. Бог мой! Это же наша Галактика Млечный Путь!
Пройдя напором увеличения через все мироздание, мы вернулись обратно к началу, так палец школьника, идя по экватору глобуса, догоняет место начала.
Забудем о том, что на самом деле мы видим в окуляры наших земных телескопов далекое прошлое мироздания, и вполне возможно, что с нашей Галактикой случилось бог знает что: погасла, разорвалась на две части и т. д. Решим, что она уцелела. Итак, куда смотреть дальше? Знаю! Мы отыщем свою цель на самом краю спирального колеса, подальше от грозного слитка в центральном водовороте звезд, отыщем район нашего Солнца. Еще три чудовищных пасса увеличения Мандельброта – и мы можем отчетливо различить сначала лимонного цвета центральное светило планетарной системы, а затем и его голубоватый спутник, он почти сплошь покрыт океаном. Земля! Вот она перед нашими глазами – пена вчерашнего шторма у берега Африки, радужный снег на скатах беззвучных волн, край пены на гребне волны, он похож на узорчатую кайму драконовых язычков фрактальной короны. Еще один шаг увеличения Мандельброта вглубь – и мы уже различаем круглый глазок хищной рыбки, бредущей на трех плавниках по мозаичному дну подводного бассейна, среди подводных рощ и птиц, безмолвно поющих в воде. Первый ответный взор нашему вселенскому натиску глубиной в 750 000 световых лет. Перламутровый зрак злобы. О, как он сверкает из пучин звездного Мальстрема. Но мимо! Увеличение Мандельброта продолжается. Кошмарный натиск бесконечного увеличения легко проникает в сердцевину рыбьего глаза, перед нами проносятся кровавые сгустки нейронов, соты клеточных мембран, витки хромосом. Еще шаг! И плоть окончательно исчезает: во все поле зрения – кристаллический муар атомных клеток, а затем полная чернота Ничто, прорезанная следами электронных треков. Дальнейшее – молчание. Таков итог перелета сквозь бездны – перед нами все та же зловещая восьмерка бытия, окруженная драконьими хвостиками и коготками фрактальной короны.
Кольцо замкнулось.
Взгляд Мандельброта, устремленный всего лишь в одну-единственную точку, пронзив Вселенную, уперся в свой собственный затылок, в обратную сторону зрачка, откуда стартовал взор.
Вот на какое поэтическое преувеличение пошел автор, чтобы не объяснить, а передать силу увеличения, ставшего оружием Мандельброта.
И что же?
Кажется, что мрачная восьмерка беззвучно смеется над нами, кажется, что она бросает в лицо человеку свое вечное напрасно!
Что ж, не остается ничего другого, как снова и снова рассматривать во всех подробностях муар мировой подноготной.
Другого не дано.
Так вот.
Граница множества Мандельброта на дисплее покрыта сотнями то крошечных, то весьма заметных бородавок. При увеличении легко обнаруживается, что каждая из бородавок представляет из себя крохотную фигурку, очень похожую на само множество, на все ту же зловещую чернейшего цвета восьмерку. Однако разглядеть подробности как бы не удается, при дальнейшем увеличении глазам открывается совершенно изумительная картина: ряды, завитки, спирали силового муара, интерференция волн, исполненная исключительной тонкости, изящества и артистизма. Каждой графической точке соответствует то или иное комплексное число. Числа, входящие во множество, дают черные круги из двух половинок восьмерки, числа же, которые в математическом смысле «уносятся» от границ множества в бесконечность, и создают ту дивную муаровую корону неисчерпаемых фрактальных форм вокруг восьмерки. Причем, если ближе к поверхности плоскости, там, где увеличительные пассы Мандельброта еще не слишком глубоки, цвет муара самый сдержанный – либо черно-фиолетовый, либо болотный, либо темно-синий, то при постепенном увеличении танцующих усиков и завитушек, при медленном погружении вооруженного глаза в тончайшую филигрань фрактальной короны она начинает наэлектризованно играть всеми цветами и оттенками спектра, фонтанируя темно-вишневым, винно-зеленым, бледно-лиловым, яично-желтым, прозрачно-янтарным, нагло-бордовым, бренно-кирпичным, мертвенно-пепельным, воспаленно-красным и другими немыслимыми оттенками радуги.
Впрочем, и Земля из космоса выглядит бледным однотонно-голубым пятном на фоне сплошной черноты, но стоит только спуститься на край пятна к поверхности шара – и вот они перед вами: все краски мира!
С каким нежным пылом отливает шелковисто-яичное горлышко иволги, которая вцепилась малиновыми лапками в сладко-зеленую ветку цветущей белым морозом яблони; птица прекрасно чернеет в глубине вспененного рассветом сухого сугроба цветов, поднятых разлапистым коричневатым стволом яблони над зеленой травой; красота погружена в молчание, в траве драгоценно белеют блестки сдутых ветерком лепестков, птица таит свое пение, цветущее облачко яблони озаряет землю светом прохлады, не проронив при этом ни капли звука.
Силенциум! Молчание.
Окутанная грозовыми всполохами играющих форм восьмерка Мандельброта также погружена в абсолютное молчание, хотя глаз наблюдателя явно читает и чуть ли не слышит в ее короне целые ливни льющихся звуков. Изящество усиков так балетно, касания драконовых молний так нежны, что мы вправе сказать: математика мира танцует, звуки ее поют, формы ее отлично знают, что они есть игра времени, что в бытие – как в присутствии сокрытого – проявляет себя, прежде всего, касание.
Описать все эти мостики, усики, завитушки, изломы, брызги, драконьи чешуйки, весь этот водопад плазменных струистых форм, поражающих своей красотой и бесконечно многообразных – описать их невозможно.
Но возможно и нужно сухо отметить несколько важнейших особенностей фрактальной парчи: балом узоров правит симметрия, каждый фрагмент фрактальной плазмы, каждый усик симметричен своей второй половине. Но симметрия короны живая, не мертво-зеркальная химериада в духе мастера Эшера, а играющая; отражения вольны не отражаться, а слегка гримасничать, чуть-чуть искажать, словом, перед нами тотальное диссимметричное поле материи, где точная копия невозможна (за одним исключением), потому что она бессмысленна, ибо любая сущность только потому сущностится, что она единственна.
Словом, перед нами версионное множество. Каждый поворот незримого танцующего зеркальца не просто повторяет узор, а наращивает смысл. Так, играя, фрактальная точка развивается в радужный диссимметричный протуберанец некоего семантического всплеска. Нам явным образом предъявлена не картинка всего лишь, а форма высказывания, нечто вроде плазменной мысли. Расплав короны абсолютно одушевлен и даже воодушевлен. Порой фрактальный порыв грациозен и его электрический разряд играющим драконовым хвостиком уходит далеко от границы восьмерки в самую тьму молчания; чаще фрактальное дерево тут же сворачивается в исходную точку, порой фрактальный порыв застывает, настаивает на своем порыве серией репликаций, повторяя схваченное очертание, пробуя на прочность свое мысленное озарение. Уходя в глубь окружающей черноты, фрактальное пламя постепенно исчерпывает все цвета спектра, у основания побег ярко-голубой, затем ярко-синий, но вот синева густеет, превращается в фиолетовый, но и он гаснет, плавно переходя в густо-черный, который тут же сливается с чернильной чернотой бездны, которая окружает множество Мандельброта.
Ничто не мешает нам прочесть фрактальный порыв еще и языком этики. Так, спектральный перелив от голубого к черному вполне соответствует этапам развития человеческого духа по Кьеркегору, который утверждал, что человек в своем развитии начинает с эстетического отношения к миру, достигает этического, ныряет в абсурдное и заканчивает этапом священного, который граничит со смертью. Цвет абсурда исключительно фиолетовый, а черный – цвет именно смерти, потому что в нем ничего нельзя различить.
Если все полыхание фрактальной короны, муар танцующей плазмы ни на что не похожи, то взятый в отдельности фрактальный побег причудливо напоминает массу самых знакомых очертаний: так симметричны гребешки бегущих волн, так извилиста кайма лесных сосен, особенно в час заката, когда на фоне винно-алого неба отчетливо рисуется каждый завиток, каждое зияние пенистой кроны, так фрактальны очертания Европы вокруг Средиземного моря, когда материк обкусывает морскую гладь ртом, откуда торчит каменный язычище Италии, или свисает мраморным выменем Греции в молочных брызгах Эгейских островов, так типичную фрактальную картину играющих сил представляет из себя солнечная корона или таинство падающей в чашку кофе кофейной капли, когда в пределах нескольких сотых долей секунды сжата серия захватывающих форм рождения зубцов жидкой короны изумительной красоты. Или – еще пример – паучок мизгирь в центре лесной паутины. Перед нами типичная фрактальная капля, она же фрактальный фиксоид, который, развиваясь, обрастает семантической осмысленной массой движений, в конкретном случае – ловчей геометрией паутины. А стрекозиное крылышко лютки-дриады? Ее прозрачная кисея из прожилок хитина тоже родилась здесь, в муаре родовых флуктуаций восьмерки бытия. А пятна на коже пятнистого тритона? А радужные глазки драгоценно-зеленой плазмы, которыми закапаны перья павлина? Наконец, синтез белка из аминокислот под микроскопом представляет собой типичное фрактальное касание сотен нежных усиков-генов, похожих на папоротник Мандельброта.
Остается человек.
Но еще прежде человека встает проблема времени, потому что, говоря языком Хайдеггера, посыл, постав, в котором дано бытие, основывается в простирании времени. Без понимания времени феномен бытия и человека внутри бытия невозможен. Так вот, время представляет открытое временное пространство; открытое как предпространственная местность, и человек дается в просвете бытия именно как временное пространство, он охвачен временем простирания, и только потому простирается вдоль употребления. Ведь сущноститься – значит длиться.
Так вот, озирая окрестности множества Мандельброта в поисках вида времени, или вида на время, можно заметить и понять, что все эти мириады всплесков, побегов, узоров и прочих флуктуаций короны бытия происходят симультанно, одновременно; перед нами не плоскость, а глубокая поверхность, фрактальное колыхание форм, где развитие семантического дерева только в рамках условности мысли описывается нами как некая серия фаз от точки начала до дельты слияния с черным фоном, от голубого эстетства к фиолету абсурда. Не отрицая фазовых состояний материи, подчеркнем, что развитие фрактального дерева от зерна фиксоида, точки рождения, до дельты исчезновения можно с таким же логическим успехом заменить на обратное движение от дельты к начальной точке и фиксировать не развитие, а сворачивание фрактального дерева в зернышко. В просвете бытия время существует фрактально, то есть одновременно, дробно, как глубокая поверхность единого, где невозможно различить прошлое и настоящее.
Основанием для такого вывода служит следующее: во-первых, всепроникающее и всеобъемлющее наличие симметрии. По сути, бытие как подавание сущего в просвет сокрытого в симметрии дольнего, само давание симметрично, ведь в нем слиты дающий и принимающий, одно без другого невозможно. Раз мир существует, значит, он дан как дар дающего касания. Именно симметрия позволяет сущему отразить в бытие свое высшее присутствие, иначе невозможен ни сам посыл, ни само подавание. Стоит только предположить, что сокрытое не симметрично открытому, как раскрытие становится невозможным, ведь есть и быть даны друг другу как близость.
Выше мы говорили, что симметрия бытия есть особого рода диссимметрия, то есть каждый следующий шаг симметрии есть наращивание смысла, а не дурное копирование одного и того же. Итак, любой предмет любого явления состоит по крайней мере из двух долей, частей раскрытого, где сокрытое в близости позволяет присутствовать несокрытому в пространстве симметрии, в просвете открытого. Но поскольку сокрытое сущее является причиной бытия, причиной времени и тем самым всегда есть дар последующего простирания в просвете, то бытие творится из будущего. Это второе. Тем самым становится более или менее понятен принцип протягивания бытия в просвете дольнего, сущность сущностится не из себя, и как предмет появления настаивает на своей предметности не потому, что оно есть, а оно есть только потому, что снова и снова будет.
Будущее, а значит продление и позволение присутствовать вблизи сокрытого, гарантировано именно тем, что сокрытое выступает из будущего, гарантируя судьбу любого присутствия; в том числе и смерть, которую нужно понимать только как свертывание в будущем выступания сущего, и тем самым рождение свернуто укоренено в сокрытом всегда, а смерть есть то, чему отказано в будущем и чего поэтому не будет, и что существует только в настоящем. В будущем смерти нет.
Словом, глубокая поверхность фрактальной короны, существуя как одновременное согласное симметричное движение миллионов форм в единстве настоящего времени посыла, коренясь в даре давания, каким выступает край сущего в просвет бытия, представляет из себя особую одушевленную сущность, которая хотя и состоит из пассов, посылов симметрии, которая хотя и обладает развитием от конца к началу и от начала обратно, при этом есть единое. Это единое сущностится как артистически играющее давание целого симметрии, в котором прошлое не исчезает в ничто, а фрактально гнездится в настоящем, которое, в свою очередь, есть край (предел) выступания будущего, и бесконечно убегает в будущее (как отражение в зеркало). Восьмерка является формой времени мироздания, тем, как выглядит дар сокрытого, дар, который задерживает в себе не только будущее, но и побывшее настоящим в согласной близости есть того, чему дано быть.
Если грубо, то восьмерка Мандельброта сдвинута в будущее, а кажется настоящим.
Фрактальная симметрия и есть вид на дар давания, в котором дар выступания из сокрытого есть одновременно край открытого касания бытия и сущего в пределе убегания друг от друга и друг к другу. Стягиванием отбегания пронизана вся сущность открывшейся нам картины. Чем ближе мы подходим к границе зловещей восьмерки на плоскости множества Мандельброта с внешней стороны, тем больше шагов потребуется, чтобы точка, где «х» равняется «с», стремилась к бесконечности, и тем более сложен рисунок контура. Линейная граница множества сложнее обычного фрактала в том смысле, что не является подобной: с масштабом увеличения выявляются все новые детали. Сложность картины нарастает.
И вот что удивительно: игра форм внезапно устает от разнообразия. В результате увеличения фрагмента картины под номером, например, 53, выявляется картина, зафиксированная под номером 55. И это есть полная без единой потери фигура Мандельброта на глубокой поверхности!
Значит, она универсальна.
Разнообразия стало меньше, а вот сложность возросла. Ведь мы только что восхищались смыслом версионной симметрии, где живет только непохожее, а точная копия не нужна потому, что абсурдна.
Выходит, что в утверждении Оккама «не стоит умножать сущности сверх необходимого» есть червоточина?
Оставим пока этот вопрос без ответа и увеличим тайну увиденного.
Итак, в будущем мир свернуто существует во всей полноте прошлого, он не утекает в ничто, в бездну отсутствия, нет, он снова и снова сохраняет свое присутствие. Все есть. Время – только край выступания будущего в касание настоящего; каждую секунду бытия настоящее транслируется не в прошлое, не в фикцию побывшего, а в будущее.
Теперь о человеке.
О человеке фрактальном, том человеке, что пробит навылет до ануса падением творящей точки в зрачок.
Казалось бы, столь чудовищное увеличение границ множества Мандельброта, достаточное, чтобы разглядеть атомное ядро, вполне могло бы нарисовать нам хотя бы условно, геометрически нечто похожее на мир человекоподобных форм вокруг восьмерки бытия, но ничего подобного! Ни один из несметных узоров фрактальной плазмы не слагается в узнаваемый человеческий контур. Как бы ни был заострен и глубок взгляд дисплея IBM, перед нами только бесконечная внезапная красота грациозной плазмы мириадов фрактальных форм, нескончаемая череда симметрий касания отражений. Впрочем, они явно живые, их вид – это вид органических, а не кристаллических форм. Больше того, погружаясь в глубь короны, дисплей на самом деле демонстрирует не только чудовищное увеличение, но и то, что фрактальная масса выбрасывает семантику скрытых форм на поверхность чтения, на уровень внятности, в близость касания, она молчаливо внушает нам, что мир не скрыт, он не есть только тайна. Истина внятно лежит на поверхности.
Иначе как объяснить упомянутый выше пример – явление того, что на тысячном пассе увеличения во весь экран, на нежно-фиолетовом фоне, в красноватом зареве, в коралловых электропобегах перед нами вдруг предстает миниатюрное множество Мандельброта, все та же зловещая восьмерка в бородавочках мрака и в сполохах фрактальной короны. Как это понимать? Нырнув взором в самую бездну, мы вернулись на поверхность зрачка к исходной точке! И таких миниатюрных копий множества сотни и тысячи! Их наличие свидетельствует хотя бы о том, что топология пространства-времени многомерна, что время способно обратить порядок бывания и поставить будущее впереди настоящего, что истина человечна, и сущее тянется к пониманию прикосновения.
Но даже если ничто в картине множества Мандельброта не напоминает о человеке, нам все равно придется искать его в этом мареве.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.