Электронная библиотека » Анатолий Курчаткин » » онлайн чтение - страница 17

Текст книги "Открытый дневник"


  • Текст добавлен: 21 мая 2020, 17:00


Автор книги: Анатолий Курчаткин


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)

Шрифт:
- 100% +

На выходе из парка я купил скорой еды и, жуя ее на ходу, прямиком отправился на вокзал, ехать к себе в часть, хотя часа два-три у меня еще было в запасе. Что было бессмысленно жечь время, отпущенное мне на купание в свободе? Теперь я уже мог тянуть свою солдатскую лямку дальше.

Как это важно: иметь на каждом отрезке своей жизни цель. Иметь – и достичь ее. После этого какое-то время можно жить и бесцельно.

* * *

С какого возраста человек помнит себя? В принципе, мы все знаем, что устойчивая человеческая память о себе начинается с возраста четырех лет. Чуть раньше, чуть позже.

Сартр писал, что помнит себя с младенчества. Или даже чуть не с утробы матери. Точно не помню, где у него это выражено. Кажется, в «Словах». Многие, знаю, посмеиваются: мало ли что там навыдумывал Сартр!

Но я тоже помню себя в младенчестве. Причем знаю, что мне девять месяцев. Откуда знаю свой возраст – это для меня загадка. Мать кормит меня грудью, я, естественно, сосу ее – вот и все воспоминание. Но помню место, где это происходит: в маленькой комнате родительской квартиры отца, в которой живут отец с матерью, бабушка Катя и моя старшая сестра, мать сидит на стуле напротив двери, поставленном к ней спинкой. Почему такое неудобное место выбрано ею для кормления младенца? Ну, тогда я не знал, а потом-то смог понять: более удобного места просто не было. Комната была величиной в девять квадратных метров, а в ней пятеро – пойди разместись. Что еще любопытно: я в этом воспоминании не какой-то особый, иной, младенческий, а именно я, каким буду помнить себя и в пять лет, и десять, и пятьдесят – все я.

В этой квартире отцовских родителей мы жили почти до моих трех лет. Очень стесненно жили, квартира была «уплотнена» беженцами, отчего и пять человек на девять квадратов. И вот в памяти еще несколько, как вспышки, воспоминаний о той поре, когда мы там жили. Дело на кухне, пылает в открытых конфорках печи огонь, бабушка Катя готовит обед, а я сижу напротив печи на разделочном столе с болтающимися ногами, посаженный туда, видимо, чтобы не мешал. Надо полагать, родители на работе, сестра в садике, а меня некуда пристроить, лучшего места, чем этот стол, не нашлось. И как ясно я вижу языки пламени в конфорках пылающей печи из нынешнего дня – стоят, как говорится, перед глазами. А трех лет мне еще точно нет: когда готовят еду на печи? – в зимнее и вообще холодное время, значит, больше двух с половиной быть мне не могло.

Помню еще, как сестре подарили на день рождения набор деревянных кубиков в большом фанерном ящике, это опять-таки точно та квартира, отцовских родителей, играл этими кубиками, естественно, и я, вот в памяти, как летом, выйдя на улицу с особо большим, любимым кубиком, забираюсь, держа его в руках, по длиннющей лестнице на свой второй этаж, ступеньки велики для меня, и я одолеваю их на четвереньках.

Перебирались мы, как тогда говорили, на «новую квартиру» месяца за полтора до моего трехлетия. Отец с матерью и старшей сестрой уехали на грузовике, а мы с бабушкой Катей, у которой оставались на «старой квартире» какие-то дела, шли пешком, в ранних сумерках. И эту дорогу, этот деревянный, подгнивший местами, с проваливающимися досками тротуар вдоль районного парка культуры, а потом мимо каменного «Дворянского гнезда» с его роскошными «Гастрономами» в разных углах – все помню с той поры. В одном из «Гастрономов» продавали мясо, и красные куски его на костях с двузубыми большими вилками рядом, чтобы пробовать качество убоины, ослепительно лежали на белом мраморном прилавке…

Спустя полтора года после нашего перехода из «старого дома» в «новый», бабушка Катя меня крестит (как до того сестру), и уже вот это событие – как оно все было в церкви и после – я помню совершенно правомочно, законно – согласно общепринятым взглядам на человеческую память.

КОГДА ВЗРОСЛЫХ НЕТ РЯДОМ. ДЕТСКИЕ ЗАБАВЫ

Вспомнил, как в детстве (лет семь-восемь мне было, другим чуть больше) соревновались на узкой дороге, кто ближе пробежит перед мчащимся грузовиком. Перебегали на расстоянии, когда машина и попробуй затормозить, все равно бы достигла тебя. В пяти-семи метрах перебегали. Ужас, как сейчас вспомню. А тогда казалось невинной веселой забавой, и никто не сомневался, что перебежит, успеет. Слава Богу, никто не споткнулся.

Заводилой была моя сестра, старше меня на два с половиной года. В компании – и мальчики, и девочки. Все-таки детское сознание – это другой мир.

КОГДА ВЗРОСЛЫХ НЕТ РЯДОМ (Продолжение). ДЕТСКАЯ ДУРЬ

Летом после восьмого класса, в возрасте пятнадцати с половиной лет я лежал в больнице, в хирургии, и в одной палате со мной лежал «большой» девятнадцатилетний парень. Студент, кажется. Студент! Конечно, большой. Он скакал на костылях. Некоторое время назад ему отняли одну ступню – началась гангрена, и спасали ногу. Отняли, однако, низко, без «запаса», и гангрена полезла выше, его лечили, но безуспешно, и скоро ему предстояла ампутация уже всей голени.

А гангрена у него началась оттого, что он зимой отморозил ноги на свидании. Никаких меховых ботинок, как сейчас, тогда не было, в мороз надевай валенки – и вся обувка, разве что появились такие фетровые утепленные ботинки «прощай молодость», но «прощай молодость» – это название говорит само за себя, и он, конечно, даже если они у него и были, пошел в легких кожаных «корочках».

За два года перед этим другой лютой уральской зимой я чуть не лишился обеих рук. И тоже из-за форса. Почему-то у нас, уралмашевских мальчишек, считалось позорным носить варежки. Перчаток на наши детские руки советская промышленность не выпускала, а в варежках в тринадцать лет ходить считалось недостойно. И мы в любой мороз прятали красные голые руки в рукавах или в карманах пальто, кожа трескалась от мороза – но нам это было нипочем, главное, без варежек!

А в тот день мороз был минус сорок. Не около, а полных сорок, немного даже за них. За мороз это мы не считали, ходили все так же без варежек, без варежек был и я. Но чемоданчик – маленький фибровый коричневый чемоданчик с закругленными углами, который предназначался для кед и тренировочной одежды, – оказался такого размера, что никак не помещался у меня под мышкой, чтобы держать обе руки в карманах. Я мог нести его только за ручку, и до того холодная – ледяная! – оказалась кожаная его ручка. Сначала я менял руки каждые полторы-две минуты, давая руке, которой нес до того чемоданчик, отогреться в кармане, потом каждую минуту, потом все чаще, чаще… но руки уже не могли отогреться, я уже едва сжимал пальцы, чтобы удерживать ручку, и, прибежав на стадион, не смог пойти на тренировку. Все полтора часа ее я провел в раздевалке, отогревая руки массажем, сидя на них, грея на батарее, думал – вот сейчас пойду в зал, вот сейчас пойду, но за все полтора часа они у меня так и не отогрелись.

Как я возвращался домой, не помню. Вероятней всего, кто-то из не столь подверженных этой странной подростковой моде и пришедший в варежках, поделился со мной половиной своей пары, и я добрался домой, держа одну руку в кармане, а в другой, позорно обмундированной варежкой, нес за ручку чемоданчик с нетронутой спортивной формой.

Родители об этом приключении, разумеется, ничего не узнали. Мне просто в голову не пришло просвещать их.

А сколько было таких детских приключений, проистекших из дурацких детско-подростковых представлений о моде, «правильном» поведении и обыкновенного выпендрежа! Лазанье по пожарным лестницам, крышам, катанье на трамвайной «колбасе» и троллейбусных запятках – это все было самой заурядной атрибутикой детского времяпрепровождения. И так до самой юности. Особым шиком, например, было не ждать трамвая, а подстеречь где-нибудь на повороте или дорожной выбоине грузовик, где он вынужден был скинуть скорость, догнать его, зацепиться за задний борт и затем, вскарабкавшись на полном ходу в кузов, доехать, докуда тебе нужно, а там снова поймать момент, когда он станет замедлять скорость, и точно так же через задний борт соскочить на землю. Однажды я или пропустил нужный момент, или плохо рассчитал, соскочил на слишком большой скорости, ноги не поспели за нею, и я со всего размаха влупился лицом в асфальт. Подбородок, нос, руки, колени – все было ободрано в кровь. А уж какая боль!..

Вспоминаю все это сейчас с ужасом и содроганием.

МИСТИКА?

Ехал по монорельсовой дороге, нечаянному детищу лужковской эпохи, что связывает ВДНХ с метро «Тимирязевская», и, глядя сверху, увидел издали улицу Добролюбова, где на пересечении с улицей Руставели скромным наследником ушедшей сталинской эпохи стоит семиэтажное здание общежития Литинститута. Не знаю уж почему – мы можем проследить ход наших ассоциаций, но не вольны над ними, – мне вспомнились первые месяцы жизни в Москве после поступления в институт.

Я очень трудно вживался в Москву. Москва выталкивала меня из себя, не принимала – всем своим разляпистым разностильным обликом, своей бесформенной, разноликой, то непомерно грандиозной, то убого-сарайной архитектурой, бестолковщиной коленчатых, кривляющихся улиц, где вдруг сжимавшихся в подобие асфальтовой тропы – едва разминуться встречным автомобилям, где разливавшихся необъяснимо широкими проспектами – словно тот Днепр, до середины которого долетит не каждая птица. Я ходил Тверским и Страстным бульварами, центральной улицей Горького (ныне снова Тверской), Бронными улицами, улицей Чехова, Пушкинской (ныне соответственно вновь Малой и Большой Дмитровками) – и все мною отторгалось, все было чужим, чуждым, теснилищем рукотворных каменных пещер, не городом.

В дождливую октябрьскую пору, неожиданно сам для себя, я даже вдруг обнаружил себя на Ленинградском вокзале, покупающим билет на ночной поезд до бывшей столицы отечества, под которой служил два последних года из трех и в которую влюбился с первого взгляда, как ступил на ее улицы. Увидеть стрелу Невского с Адмиралтейской иглой вдали, пройти Литейным, Лиговкой, вывернуть Дворцовой площадью к литому простору Невы – душа алкала этого, требовала спастись соединением с аристократически классистической чистотой линий от хаотичного нагромождения купеческо-модернистских линий новой столицы. Город на Неве – вот это был мой город, вот эти улицы радостно возбуждали и вдохновляли, с ними я был в согласии и единении.

Через два дня, однако, я снова был в Москве, снова ездил троллейбусом № 3 унылой двухэтажной Новослободской с зажигающимися по вечерней поре подвальными окнами, за которыми топтались, готовили на керогазах свой унылый подвальный ужин московские люди, снова тосковал и не мог принять этой жизни.

В одну из ноябрьских ночей, когда, возможно, начало и подмораживать, завершив свой студенческий день, вместо того, чтобы ложиться спать, я обулся-оделся и смолкшей, пустынной лестницей общежития спустился к вахте, попросил дежурную открыть запертую уже дверь и, не обращая внимания на ее недовольное ворчанье, вышел на улицу. Это было точно такое же неожиданное, совершенно непродуманное действие, как и поездка в Ленинград. Ночь была тихая: ни ветерка, никаких звуков – спал город.

Я пошел по Руставели – дневным маршрутом, который каждый день совершал в троллейбусе, оторвав билет за четыре копейки, дальше – под мостом и по Бутырке, все, как днем, только пешком, и в такой тишине – ломило в ушах. Это сейчас в час ночи Москва вся кипит, несутся автомобили, горят витрины и хлопают двери ночных заведений, толпы народа текут по тротуарам, а тогда – ни машин, ни витрин, ни единого человека. Дойдя до площади Савеловского вокзала (эстакада на ней уже была построена), я не пошел дальше маршрутом троллейбуса, а свернул налево, на Сущевский вал. Но это сейчас я говорю – Сущевский вал, а тогда я и понятия не имел, куда иду, я шел в неизвестность, в непролазные каменные джунгли, и почему шел – непонятно.

Какая сила надоумила меня свернуть с Сущевского вала на Шереметьевскую улицу? Сверни я раньше – заплутал бы в переулках Марьиной рощи, уткнулся бы в железнодорожные пути, но я свернул именно на Шереметьевскую, которая итогом вынесла меня к Огородному проезду, и уж им я, пройдя через нагромождение немыслимых заборов и заводских строений, вышел обратно на Руставели, а там и к Добролюбова, чтобы где-то в половине пятого постучаться в запертую дверь родного общежития и просить, чтобы она была растворена мне. Дверь в конце концов была растворена, я под ругательства разбуженной дежурной нырнул внутрь, взлетел к себе на этаж и оказался в теплой постели, чтобы мгновенно уснуть.

Потом, купив карту Москвы и изучая тот свой ночной маршрут (а ни единой души так мне и не встретилось за все те три – три с половиной часа!), я не переставал изумляться: словно кто-то вел меня тем путем, подсказывал, направлял. Не только мог я свернуть не на Шереметьевской, а и, меряя скорым шагом ее, мог свернуть раньше, не дойдя до Огородного, и тоже плутал бы до самого рассвета, но нет – ноги донесли до Огородного, не свернул раньше, хотя, не зная Москвы, и не знал, что выйду на него.

Не произношу слово «мистика». Мистика – это не знаемое нами, не понимаемое, что мы не можем объяснить. Все, что произошло той ночью, можно объяснить. «Случайность», говорим мы. Есть ведь и такое слово. И оно нам нравится больше. Случайностью многое можно объяснить, чего только нельзя на нее списать, какое это великолепное слово – случайность!

Но вот что удивительно. После той ночи, спустя некоторое время, я с удивлением обнаружил, что Москва больше не отталкивает меня от себя. Она ли приняла меня, я ли принял ее? Не знаю. Но с того ночного похода она стала мне впору, как до того столица на Неве, я мало-помалу стал влюбляться в нее, увидел, что был несправедлив к ней, я открыл для себя каменно-воздушный ажур Столешникова переулка и Кузнецкого моста, осадистую прелесть Волхонки и Сивцева вражка, да и Бутырка с Новослободской открылись моему глазу совсем по-иному: в них проглянула Москва старая, дореволюционная…

Будто Москва в ту ночь сказала мне: я тебя привязала к себе на всю жизнь, привяжись и ты ко мне. Я, дурак, люблю тебя, а иначе зачем бы позвала к себе, полюби меня и ты.

Мои отношения с Москвой изменились той ночью. И навсегда. На всю жизнь.

БИТЬ ЧЕЛОВЕКА ПО ЛИЦУ Я С ДЕТСТВА НЕ МОГУ

Как ни подернуты флером времени воспоминания детства, некоторые необыкновенно ярки и живы: не просто помнишь событие, сопутствующие ему факты, а перед глазами – вся обстановка действия, выражение лиц, в ушах – краски голосов.

Мне было пять с половиной. Он на год меня старше. Он – это сын нашей воспитательницы, о котором я, как и вся наша группа, много слышал. А вот Костя, Костя в таких случаях, Костя бы так никогда не сделал, постоянно говорила воспитательница. И говорила так, с такой интонацией, с такой обожающей улыбкой, что хотелось ужасно познакомиться с ним, просто невероятно как хотелось, он равнялся в сознании отважным советским пограничникам, нашим замечательным героям-летчикам, нашим танкистам-артиллеристам-пехотинцам, защитившим родину от проклятых фашистов. Тут нужно заметить, что воспитательница у нас была совершенно замечательная, имени ее я не помню, а свет, исходивший от нее, ауру ласки – это да. И вот она все обещала нам: вот познакомитесь с Костей, вот он придет к нам. А Костя все не появлялся и не появлялся, и оттого желание увидеть его, познакомиться с ним нарастало и нарастало.

Костя пришел, вот только что, на крыльце – разнеслось по игровой площадке детсада, и я тотчас, опережая других, рванул к крыльцу. Подбежал – на верхней ступеньке (три их всего и было) стоял, с эскортом из двух ребят нашей группы, он, Костя – кто это еще мог быть? – незнакомый мне и прекрасно знакомый. «Костя!» – еще снизу радостно воскликнул я – друг пограничник-летчик-танкист-артиллерист стоял там! – и стал подниматься к нему. «Кто такой?» – холодно и сквозь зубы проговорил Костя, то ли обращаясь к своему эскорту, то ли ко мне, чтобы я назвался. Но следом, не дожидаясь ответа, прямым и сильным ударом в лицо ослепил меня.

И сейчас, спустя пропасть лет, что пролегла между тем летним днем и днем нынешним, я помню боль от того удара, недоумение и свое онемение: почему? ведь не было никакого повода, чтобы встретить так! наоборот, очевидно же было, что с дружбой, не враждой подступают к нему. И еще: это было впервые, когда меня ударили по лицу, я и не знал, что можно так драться – кулаком в лицо.

Положим, теперь-то (и давно!) я понимаю, почему был так встречен. Понимаю, что на самом деле представлял собой любимый сын любимой воспитательницы, какая жестокая волчья натура уже в полный рост стояла в этом шестилетнем мальчонке. Но вот что меня поражает и по сию пору с той же остротой, как тогда недоумением: а ведь мы приходим в этот мир уже такими, какими будем потом взрослыми, никакого «чистого листа», на котором можно написать все, что угодно. То есть написать-то можно, но каждым будет это прочтено и усвоено по-своему. «Бить человека по лицу я с детства не могу» – гениально пел Высоцкий. Ну да, один не может. А другой еще как. И с самого детства.

ШПИОНЫ НА УРАЛЕ В 1955 г.

Это лето 1955 года. Почему так точно помню год? Потому что нам с сестрой доверено пасти на улице нашего младшего брата, но скучно же торчать во дворе, и всей нашей дворовой компанией мы отправляемся на заводской уралмашевский стадион, где просторы двух футбольных полей, различных баскетбольных, волейбольных, теннисных, городошных площадок, аллеи, дорожки, можно поглазеть на чью-то игру, чью-то тренировку. Брату нашему два года, ему еще трудны такие походы-переходы, и вот мы все по очереди тащим его на закорках – без разбора родства. Брату два года, родился он в 53-м, потому я так и помню, какой это год.

Компания наша – человек десять, сколько-то мальчиков, сколько-то девочек, одеты так, чтобы «хлестаться» во дворе без ущерба скудному у всех гардеробу: штопаные майки, короткие, до колен латаные штаны на лямке через плечо, платья, из которых хозяйки их откровенно выросли – в общем, если что порвется, непоправимо испачкается, то не жалко.

Набывшись на стадионе, мы уже собирались уходить. И тут около широкой просторной лестницы, что вела от верхнего, профессионального футбольного поля к выходу со стадиона, нас остановили двое. Это были взрослые мужчины, в костюмах, несмотря на жару, в белых рубашках, один даже, кажется, с галстуком, и на груди у одного висел роскошный фотоаппарат с болтающимся под ним намордником кожаного чехла – похоже на ФЭД или «Зоркий». Ребята, не хотите сфотографироваться, предложили они. Такая вы живописная группа. Что-то про корреспондентов сказали, про «Огонек» или «Работницу», в крайнем случае – наш «Уральский рабочий».

И что было не сфотографироваться? Велик был соблазн! Увидеть себя во всесоюзном журнале, притащить журнал в школу, предъявить всему классу…

Но уже этому желанию, вспыхнув почти одновременно с ним, противилась некая, не менее властная, чем желание прославиться, сила. Первым ее выразил Вовка Вовк, у которого отец был парторгом в заводском гараже. Вы что, ребята, сказал он, посмотрите, как мы одеты! А как мы одеты, при чем здесь, как мы одеты, заспрашивали мы друг друга. Мы не парадно одеты, сказал Вовка. А вдруг это вовсе не наши корреспонденты, а какие-нибудь иностранные? Какие-нибудь даже шпионы? Зачем нашим в такой одежде нас фотографировать?

И все как прозрели, зашелестели – чтобы слышно только нам, а не этим, с фотиком на груди: в самом деле! зачем?! ну, как в самом деле шпионы, это как мы Советский Союз подведем!

Нет, мы не будем фотографироваться, ответила возможно шпионам моя сестра как старшая в нашей компании. Да почему, ребята, мы вам фотографии вышлем, будет на память, принялись нас уговаривать возможно шпионы.

Мы не уговорились. И потом, когда уже оставили их, спустились по просторной лестнице и шли к выходу со стадиона, жарко переговаривались: а какая улыбка у того, с фотоаппаратом, была, когда он нам предлагал, ехидная какая, да? и другой, без фотоаппарата, так убеждал, так убеждал! и зачем в самом деле нас фотографировать, когда мы так одеты?!

Но почему, хочется мне вопросить сейчас в пространство, были мы так одеты? Почему у нас не было для прогулок ничего иного?

И что за шпионы могли вот так вольно обретаться у нас на Урале, посреди страны, в тысячах километрах от всех границ? Почему они нам мерещились в двух взрослых людях в приличных костюмах, у одного из которых висел на груди фотоаппарат? Что за сознание было у нас!

А чтение наше было, следует вспомнить, сплошные «Над Тиссой», «Тарантул», «И один в поле воин» – все про врагов и шпионов. Впрочем, «И один в поле…» – это, кажется, немного уже позднее.

ДВОРЫ МОЕГО ДЕТСТВА

Вот большая утрата для детей нынешней городской жизни: дворы нашего детства. То были дворы, где не просто у подъездов сидели на лавочках домохозяйки и достигшие пенсионного возраста их старшие соседки, а за непременным столом где-нибудь в тени тополей и лип резались в домино или лото мужья этих самых скамеечных насельниц. То были дворы-инкубаторы для детей. Родители и бабушки-дедушки не боялись выпускать нас во двор. Двор – это была своя деревенька, свое надежное местообитание, где с тобой ничего не могло случиться дурного, где все были свои, из той квартиры или другой, а если появлялся кто новенький, то, притершись, спустя недолгое время тоже становился своим. В летнюю пору, вооружившись ломтем хлеба, намазанным вареньем или просто обильно посыпанным размокающим сахаром, ты выходил во двор ранним утром – и мог вернуться с него домой только уже с сумерками. Конечно, за этот длинный день ты успевал сгонять со своей дворовой компанией в десять мест, и в других дворах побывать в гостях, и в кино сходить, и на детской площадке районного парка культуры потолочься, но все равно это было в твоем дворе – ты выходил за его пределы со своими дворовыми друзьями и словно бы весь этот день пребывал в его родной ауре.

И вот что еще очень существенно. Предоставленные своему возрастному кругу, вне заботы и направляющей руки взрослых, поразительно же мы самоорганизовывались! Договаривались – и играли в прятки, салки (на Урале они у нас назывались «ляпки»), «двенадцать палочек», в войнушку или «Чапая» так уж непременно, и еще в лапту играли, в том числе «круговую», если удавалось раздобыть теннисный мячик – в «чижика». «Чижик» – деревяшка с заостренными концами – имелся в кармане у каждого уважающего себя мальчонки, и каждый хотел, чтобы играли непременно его изделием, которое он в урочный час выстругал личным перочинным ножичком. Именно двор делал нас самостоятельными, способными не просто занимать себя, но принимать решения. Смешно, кажется, что за решение: в «двенадцать палочек» играть или в какой-нибудь «штандар», – а вот, однако же, и не смешно: детская игра, известное дело, – обучение будущей взрослой жизни.

Конечно, двор никого не предохранил от жизненных ошибок, порой роковых, с возрастом дворовые игры становились все рискованнее и опаснее, порох появлялся в наших карманах, самодельные пистолеты, а у кого невесть откуда и кастет с наладошником – тут уже взрослой направляющей руке должно было вмешиваться в подростковую дурь со всей безжалостностью. Но я сейчас о более ранней поре, о дворовом детстве. Оно было открыто всем ветрам, распахнуто вовне, ты жил благодаря ему как бы в модели будущего взрослого мира – между тобой ребенком и тем, кем предстояло стать, не было непроницаемой перегородки, которая так явственна между нынешним ребенком и взрослой жизнью. Которую, вступив в нее, он, случается, так и не в состоянии оказывается преодолеть, застревая в подростковом возрасте на вечные времена.

Или это я ошибаюсь? Может быть, это просто возрастное сокрушение по ушедшему и безвозвратно исчезнувшему?


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации