Текст книги "Театр ужасов"
Автор книги: Андрей Иванов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц)
VI.
Кустарь
Он почти в одиночку превратил заброшенную фабрику в круги Ада – один эстонский журналист, который всерьез пропитался симпатией к старику, назвал его творение «энциклопедией советской жизни».
⁂
Кустарь – мой герой. Никто его не просил что-либо делать. Прибившись к Альвине, он, как большинство сквоттеров, работал на ферме (занимался удобрениями). Однажды он не вышел на смену, целый день его искали, не нашли. На фабрике искать не думали – туда бомжи ходили справлять нужду. Когда стемнело, в ее всегда черных мертвых окнах заметили призрачный блуждающий свет. Пошли посмотреть и нашли его. Он метался с фонариком по залам и всюду, куда бы ни упал свет, видел многофигурные композиции. С одержимостью Фердинанда Шеваля[15]15
Фердинанд Шеваль – французский сельский почтальон, построивший в одиночку дворец, известный как Идеальный дворец, шедевр наивного архитектурного искусства.
[Закрыть], который сорок лет строил свой замок, Кустарь превращал руины текстильной фабрики в нечто невиданное. Это приключилось с ним неслучайно: много лет Кустарь был последователем Бекшиньского, он писал апокалиптические картины, делал жуткие костюмы к своим эсхатологическим пьесам, нарядив своих знакомых в разорванные одежды, он их фотографировал в покинутых фабричных и заводских зданиях, ездил в заброшенные города. Он долго не раскрывал тайны – что его подтолкнуло на создание Театра. Говорил, что никакого театра не замышлял, просто начал собирать кое-что, одно за другим, а за тем третье… Но позже признался, что в старом журнале наткнулся на статью о посмертных викторианских фотографиях, среди которых одна – с двумя близнецами – поразила его до глубины души. На той фотографии оба младенца, и живой, и мертвый, лежали в одинаковых колыбельках, покойный был обложен цветами, на груди его были катехизис и распятие, выглядел он спящим, умиротворенным, тогда как живой мальчик казался несчастным. «Смотри, – говорил мне Кустарь, показывая вырезку, – живой-то малыш такой бедненький, ему совсем не хочется жить. Да, жизнь – это страдание».
Теперь есть Театр ужасов, продают билеты, вход стоит десять евро, Кустарь получает треть от продаж и налогов, разумеется, не платит (тут никто не платит налогов – благодать!). На первом этаже стол длиной в пятнадцать метров, за которым сидят тринадцать прекрасно отшлифованных гипсовых скелетов в натуральную величину. В промасленных кафтанах и робах скелеты забивают козла, пьют водку, чай в стаканах с подстаканниками, с рафинадом вприкуску, читают советские газеты, смотрят телевизор с рогатой антенной, выступают на собрании, отпевают воскового покойника, который в гробу лежит на самом столе, – над этим заседанием несколько плакатов, сообщающих о победах коммунизма и бессмертии дела Ленина. На втором этаже скульптуры похуже, они не так зачищены, плоть с мертвецов не сошла целиком, кое-где провисает, сквозь рваную одежду проглядывают мышцы и трупные черви; для создания иллюзии плоти и связок Кустарь использовал нейлоновые чулки, шерсть, ткани, которые он заливал шпатлевкой, воском, парафином, красками. Не обошлось и без подлинных костей животных, которых у нас на ферме полным-полно. Кости покойников не блестят, местами проглядывает металлический каркас, который художник не удосужился скрыть гипсом, краской, эпоксидной смолой, йесмонитом и биосмолами, с которыми он экспериментирует в своей мастерской, делая замесы в тазиках, ведерках и горшках. Очевидность металла и клочки фольги, торчащей изнутри, я не считаю небрежностью; художник нам подсказывает, что некоторые его создания имеют почти индустриальное происхождение, они отлиты в печах, закалены в кузнях, а другие набиты синтепоном, серебряной бумагой, папье-маше. Черепа смотрят безразличными стеклянными глазами, покойники одеты в одинаковые шинели и буденовки, гимнастерки с портупеями, некоторые только в портупеях, с ремнями, в сапогах, – все они задействованы в различных эротических сценах, они совокупляются, не имея детородных органов, – настоящая адская пытка для тех, кто был одержим бесом похоти. Все залы расписаны жуткими фресками. Выступающие из стен фигуры производят жуткое впечатление людей, завязших в гипсе, они похожи на мух, которых некая сила отрывает от липкой бумаги. Где-то больше плакатов двадцатых-тридцатых годов, где-то стеллажи и мезонины с миллиардом безделушек и вещиц из быта советского времени, ряды полок и стенды, стенды, стенды…
В зале «Похоть» фрески самые причудливые, они напоминают комиксы. «История деградации советской сексуальной жизни в комиксах», – говорит Кустарь, но дело здесь не только в сексе. Это очень странные комиксы – плакатное искусство, планомерно переходя в графику Вийральта и Дикса, превращается в издевательскую историю унижения человека. На первых фресках замуштрованные люди понуро шагают в камеры, длинными составами уезжают в лагеря. Прибыв на место нового поселения, которое расположено в центре зала и занимает большую часть потолка (потолок расписан не полностью, работы идут), арестанты оказываются в настоящем порнографическом аду, где их принуждают к немыслимым извращениям: под лай собак и вой из громкоговорителей они участвуют в оргиях, где ужас, смерть и похоть сливаются в один непрекращающийся кошмар. На третьем этаже снова застолье, на этот раз за большим банкетным столом (мебель и обстановка, утварь и прочие элементы быта – любимые уловки Кустаря), заставленным искусно изготовленными яствами, обжираются партийные работники, их обслуживает группа скелетов-официантов. В сторонке ползают по полу скелеты-инвалиды, сидят на каталках с протянутой клешней, другие прячутся в больших корзинах, подсматривая сквозь проделанную между прутьями дырочку. Вокруг этих корзин громоздятся уродливые бытовые электроприборы советской эпохи, а также особое место занимает груда старых книг тех времен, их легко узнать по корешкам – да, их легко узнать по корешкам – советские книги занимают у Кустаря особое место, и далеко не случайное, он использует стопки книг не только в качестве подпорок для своих статуй, делает из них мебель. В раздвижном кресле, целиком сделанном из книг, полулежит довольный скелет (о его состоянии мы судим по расслабленной позе: за череп заброшены руки, нога лежит на ноге, в зубах сигарета). Сидя на стопках книг, ведут оживленную беседу поэты (у одного на шее платок, у другого в руке раскрытый томик Пастернака), на полу стоит початая бутылка «Пшеничной», стакан, рыбный скелет на газетном клочке. Из превращенных в миски книг едят. В книги-утки испражняются. Примечательна группа нищих, расположившихся на куче отбросов: они сидят на собственных черепах. Три колоритных мертвеца ведут войну за объедки, они дерутся метлами, используя крышки от мусорных бачков как щиты, на их черепа надеты цветочные горшки. Крохотный скелетик (должно быть, ребенок – я отмечаю это, потому что у Кустаря не всегда маленький размер тела означает ребенка) прячется в мусорном контейнере.
На четвертом этаже царствуют попеременно – ряженная орденами плутократия, коррупция и карательный аппарат, отнюдь не Правосудие, которое здесь изображено в двух сценах: в первой, «Народный судья Ершов и контрабандистка Карчемкина», контрабандистка объезжает верхом народного судью, у которого вместо черепа свиная голова; во второй увешанный орденами и медальками скелет с завязанными глазницами получает взятки самым неожиданным образом: сгорбившийся крошечный проситель просовывает трубочкой свернутую купюру в носовую полость (можно подумать, что он вдувает сквозь купюру порошок), другой протискивает пачку рублей ему между ребрами, третий – самый крохотный скелетик, похожий на останки рамапитека, – встал на колени и пропихивает конверт сквозь пропил в стуле, на котором сидит взяточник, – конверт наполовину внутри него самого, он высовывается из запирательного отверстия. Зал крестов – хитроумный ход, чтобы избежать работы с жесткими каркасами из твердых металлов. Художник использует многочисленные опорные конструкции, которыми служат кресты, посохи, костыли, колонны, колья, он подвешивает своих мучеников к глаголям и распинает их, растягивает на дыбе, колесует, помещает в гробы и ванны, выстраивает в центре чумную колонну из переплетающихся тел (в духе старика Вигеланда).
На пятом этаже идет бесконечная бойня, в которой скелеты убивают друг друга, выдирают из черепов стеклянные глаза, вырывают из грудных клеток сердца, тянут внутренности во все стороны, пожирая их (анатомахия, как я называю этот зал). Здесь много крови, много искусно сделанных человеческих органов и самых неожиданных орудий смертоубийства. Работа здесь далеко не закончена, мастер любит сюда заходить, что-нибудь принести с собой, что-нибудь переставить, иногда это происходит на глазах у посетителей, которые бросаются его фотографировать, просят сделать с ними селфи, это бесит Кустаря, он скандалит, что придает Театру еще больше популярности. Чем выше, тем гуще и страшней: кипят котлы крови, горят могильники, из которых скелеты вытягивают скелетов, в одной могиле труп вращается, над ним группа отпевал читает заунывными голосами – что они читают, понять невозможно – дорожка, которую состряпал Эркки, похожа на индустриальный вой и эхолалии сотни помешанных (один из скелетов с томом «Архипелага ГУЛАГ» под мышкой). Редко встречаются неожиданные спокойные скульптурные композиции: вот с небольшой (даже очень неудобной) кафедры, изогнувшись, что-то говорит проповедник в парике с маленькой аккуратной бородкой и хитрыми пронзительными глазками, а внизу его слушает господин в костюме с котелком, он прижимает к себе какой-то альбом. Неожиданная композиция, которая заставляет задуматься: к чему она? в чем ее смысл? Мы пока не пришли к какому-либо выводу, но мы размышляем, садимся на скамеечку и созерцаем проповедника, кафедру, господина в костюме. Есть и весьма скандальная композиция: совокупляющийся с ослом человек с приспущенными штанами; неожиданна она, прежде всего, не анатомической детальностью, а слишком человеческим выражением страдания на ослиной морде, у него самое настоящее человеческое лицо, иконописный лик, можно сказать, и человеческие уши. А вот лежит покойник и подле него женщина в косынке, оглядываясь через плечо, большими стеклянными глазами смотрит вам прямо в лицо – не остановиться, не залюбоваться, не очароваться этой женщиной невозможно; и нетрудно догадаться, что эта композиция списана со знаменитой иллюстрации к финскому эпосу «Калевала» Аксели Галлен-Каллела, которая называется «Мать Лемминкяйнена».
– И да и нет, – загадочно ответил Кустарь и, грустно улыбаясь, добавил: – Это Федька Зуб и его мамаша…
Замоскворецкий Лемминкяйнен
В конце восьмидесятых был у меня друг, Федя Зуб, молодой парнишка, невысокий, щуплый, волосатый, носил куртку с заклепками и символом агористов – буква «А» в круге – на спине, любил «ГО», Sex Pistols, все дела. Рожа у него была вызывающая. Его били на каждом перекрестке качки, менты, гопники, кому не лень было. Как-то его переклинило, он взял гитару и поехал в Люберцы, залез на крышу столовки местной и затянул All You Need is Love. В Люберцах – страшно подумать! Волосатик пропагандирует любовь в Люберцах! Понятное дело, его жестоко избили, гитару сломали. Он месяц пролежал с сотрясением мозга, долго лечил руку, ребра, челюсть… Говорил плохо, жевать не мог, отощал, как покойник, жутко было смотреть! А как оправился, стал тренироваться. Я смотрю – он в своей куртке бегает, отжимается, на турнике в своих драных джинсах висит. Спрашиваю: ты чего? Он: да ничего, я им задам, увидишь. Мы не приняли ко вниманию, жили своей жизнью, он бегал. И вот… началось… в газетах шумиха была. В подвалах находили тела обезображенных до неузнаваемости бойцов. Мы и не знали, что это он, Федька Зуб, дел наворотил. Оказалось, он, никому ни слова не говоря, брал зубило и молоток, и в бушлате строительном, как рабочий, ездил в Люберцы мстить, выслеживал по одному и убивал, молотком по башке раз, затащит в тихое место, а там зубилом, жестоко. Троих, что ли, укокошил. Его и не нашли бы, если б сам глупость не сделал: он оставлял послание, кровью на стенах писал что-то, так его и вычислили. Его мать рассказывала, что на закрытом процессе он во всем сознался, речь толкнул героическую, мол, куда страна катится… Было б перед кем распинаться… Хотели ему вышку дать, но Федьке тогда было семнадцать. Ну да, семнадцать, как сейчас помню, мы отмечали еще все вместе… Обнаружили невменяемость. Разве нормальный человек взялся бы молотком людей херачить? Нет, конечно. Вот его и определили на десять лет в тюремную дурку. Мать его навещала. Он на ней держался умом. Друзья как-то быстро забыли. У меня тоже были проблемы с документами, я не мог навещать… Выпустили его в конце девяностых. Я несколько раз с ним виделся. Совсем другой человек. Внешне не узнать, вообще конкретно другой. Лысый, жирный, один глаз заплыл. Без пальца. Кто-то спросил его: а как палец-то потерял? А он говорит: откусил. Кто, спрашивают, откусил-то? Да сам себе, говорит, откусил. Не знаю, правда ли… Все тело побито-покоцано, живого места на нем нет. После того как вышел, с женщинами не сближался, ни с одной. Может, из-за лекарств бессилие… А может, и что другое… Но по духу и риторике совершенно тот же Федька Зуб, что и был. Не только лексика та же, он наизусть помнил все наши песни, все наши беседы. Мог сказать: а помнишь, у магазина тогда говорили?.. Когда? – спросят. Да в восемьдесят седьмом! Никто уж и не помнил, что там было. А у него память как законсервировалась. И еще голос! Да, когда говорил – другой, а когда пел, голос был тот же. Вот что добивало, я слушал, как он пел, закрывал глаза и перемещался в прошлое. Он был настоящий, его нам словно выдали: нате вам, посмотрите на него, сравните с собой. Невыносимо! У всех мозги жиром заплыли, заграница, шмотки, выгода, секс, особенно секс… А в нем ничего этого нету, чистый как слеза, ей-ей князь Мышкин! Ну, долго он не выдержал. Быстро его понесло, стал на людях срываться, требовать от них невозможного – чтобы все было как раньше, чтобы двери не запирались, никаких мобил и компьютеров, все общее, ну и так далее… Не вписался он в новое время, не нашел себя Федя Зуб, друзья изменились, система распалась, Совка нет, бороться не с чем, кругом капитализм, да еще в самом соку. Говорят, крикнул что-то вроде: все скурвились!.. – и сиганул с крыши.
Седьмой, восьмой и девятый этажи пока не закончены, и я не представляю, что работы когда-нибудь будут завершены (как мне кажется, мастер и не стремится к завершению своей «книги»), лестница, что ведет на девятый этаж, местами разбита и считается опасной, но Кустарь туда ходит, что-то мудрит. Мы там не были, но скоро побываем, торопиться нам некуда, Театр от нас не убежит, тут время как будто и не идет, зато в мастерской на щитах и глаголях появляются каркасы, всюду разбросаны эскизы, стоят клетки с проволочными зародышами. Замыслы есть, мы ждем воплощения.
Кустарь скрывает свое подлинное имя: «К тому, чем я занимаюсь, мое имя никакого отношения не имеет. То, как я жил последние десять-пятнадцать лет, лучше даже не вспоминать. Это не я жил, это мое имя. Оно так и стерлось помаленьку. Я медленно терял себя, растворялся, тлел. И вот когда я окончательно распался и сгнил, буквально слившись с навозом тут, на ферме, я избавился от моего имени, я перестал быть тем, кем я был, и, что называется, восстал из праха. Поэтому я считаю, что имя мешает человеку. Каждый, кто надеется что-то сделать толковое, должен однажды сбросить с себя имя, эту мерзкую оболочку, чтобы восстать. Это уже не я прежний. Имя не имеет к тому, что я делаю и собираюсь сделать, никакого отношения. Чего доброго, мои родственники прознают обо мне и захотят к большому делу примазаться. А они все меня предали!»
Кустарь мог бы жить где угодно – в Москве или Мурманске, в Петербурге или Екатеринбурге, – но он появился у нас, и мы его любим и бережем, даже Хозяйка к нему относится с нежностью и распоряжается, чтобы материалами Кустаря снабжали по первому требованию (о материалах можно было бы написать не одну страницу: кое-что возят из Польши, кое-что идет совершенно непонятно откуда, может быть, из России, а может быть, это краденые материалы, – но мы не станем спекулировать).
На странную фабрику со всех концов света съезжаются люди. Сначала Театр приобрел популярность у молодежи – готы и искатели приключений (любители заброшенных мест и экстремального туризма) ехали, конечно, не толпами, а небольшими группками или по одному, по двое, по трое – приезжали и шатались, глазели. Время шло, молва расходилась, кругами, кругами, собирала людей, вскоре стало приезжать так много, что для них затеяли гостиницу, починили кемпинги, на полянке летом всегда стоят палатки, по лесу бродят фигурки, возле дома мастера тоже прохаживаются.
Заметив растущую популярность Театра, Кустарь охладел к своему детищу. Он объяснял это возрастом: в здании нет лифта, подниматься наверх с инструментами и материалом трудно. Поэтому он сосредоточился на канализации возле казематов, где устроил Лабиринт страха (как его называют в наших рекламных проспектах, мы же его называем просто Лабиринт; я решил, что он ушел под землю от чужих глаз подальше).
Колченогий, но упрямый, Кустарь набил подземные коридоры железными уродами и деревянными покойниками. Лабиринт идеально подходит для его работ: скульптуры вливаются в стены, стоят прикованные или свисают с потолка. Ему больше не надо прибегать к уловкам, чтобы придумывать штифты и опоры. Здесь нужны другие формы, более прочные; полимеры, гипс, глина не годятся. Он взялся за дерево и металл; он ездит в кузню, работает с плотниками и строителями, выдолбил ниши для мумий, отлил и повесил на стены оловянные маски – они холодно блестят, глаза тлеют красноватыми угольками. На трубах болтаются части тел. Отовсюду протягивают покойники свои руки. Кустарь даже паутину как-то ухитрился соткать. От себя я только плакаты и афиши принес. Я нашел их в большом количестве, приклеили на стены, кое-что распечатали из Интернета, вымазали и помяли, чтоб они натуральней выглядели, будто давно тут висят, сто лет… Небольшой электродвигатель приводит в действие хитрую систему с цепным приводом, который заставляет деревянных болванов двигаться. Датчики на движение не всегда работают, но если срабатывают, то по приближении к покойникам загораются лампочки, встроенные в их черепушки, включается музыка, стоны, крики.
Я люблю спрятаться под землей, побродить с фонариком в темноте. Манекены располагают к прогулке. Кустарь утверждает, что создает не просто камеры страха, его сцены тщательно продуманы, они отсылают к образчикам классики. Это интимное письмо, в котором он рассказывает важные истории из своей жизни. Я доверяю ему и пытаюсь вести с ним безмолвный диалог, читать, так сказать, между строк. Гуляю, разглядываю подземных постояльцев, пытаюсь их расшифровывать. Он сказал, что некоторые из фигур – его друзья, давно ушедшие, одна из старух, должно быть, мать, но я могу ошибаться, я гадаю, он меня заинтриговал. Устав бродить по лабиринту, я зажигаю свечи, сажусь, курю. Куклы мрачно поблескивают стеклянными глазами, становясь чуть более живыми… достаточно живыми для того, чтобы завязать с ними клоунскую беседу. И я поддаюсь соблазну, что-нибудь говорю им, жалуюсь на рецензентов, браню редакторов, проклинаю политиков… разыгрывая безобразный спектакль, я увлекаюсь, впадаю в дурное состояние, и вот мне уже подземные монстры сочувствуют, я дохожу до болезненных припадков. Сквозь дурные слезы ряженые куклы предстают совершенно натуральными и другими. Вон тот, ехидный, скрючившийся в плаще и шляпе, не Фредди Крюгер, а – Достоевский. Чертенок с миндалевидными глазами и заостренными ушами – Кафка. Из сундука тянет костяшки горбатый Гоголь. Графиня с веером – Анна Ахматова. Я беседовал с ними, пока кто-нибудь не приходил. Меня не сразу замечали, увлеченно решая, что нужно переставить, они проходили мимо. Кустарь, конечно, меня замечал, но ничего не говорил своим спутникам, притворяясь, будто меня нет. И когда я делал движение, они вздрагивали. Все, кроме мастера. Он ехидно улыбался, показывая тайком большой палец, смеялся над остальными, а те громко материли меня. Но такое случалось редко. Чаще я сидел и сидел, медленно застывая, и думал: вот и я теперь кукла; образую пару с тем колдуном в капюшоне; нет, я заодно с алхимиком – по душе мне его мутные смеси в колбах, позаимствую у него щипцы, выдеру глаз из той прогнившей черепушки… Но не мог сдвинуться. Я был заворожен неподвижностью подземного мира. Я думал: это конец; ничто никогда не сдвинется; вот оно – безвременье; замер не только я, но и те, наверху, тоже; и никто не приведет нас в движение; никто не вспомнит о нас, не поймет наших посланий и устремлений, никто не разгадает, что заставляло нас так жить, давить друг друга, стрелять и прятаться, никто не расшифрует наши картины, не запустит пружину наших мелодий…
Охота в Лабиринте стоила особенно дорого, потому нам за ходку давали пятьдесят евро: за то, что спустился в этот смрад и мрак, я получал пятьдесят, а дальше почасовая. Дылд не брали – потолки низкие. Я ростом не велик, не широк в плечах, мы ходили вдвоем с Кустарем и трусоватым коротышкой. Кустарь ковылял вперед, я за ним, Коротышка за мной, Эркки оставался в хвосте, прятался, следил за порядком и регулировал свет. Теперь все это пошло на убыль, аттракционы переживают закатные деньки.
Я раньше знал Лабиринт наизусть: где кто стоит, какая кукла когда пошевелится. Мы их тоже боялись, во мраке все обретает свою собственную значимость. Попривык потихоньку. Изо дня в день спускаясь в темень, приучаешься чувствовать копчиком. Я наловчился ускользать от охотников, водить их за собой и обходить ловушки. Я знал, где можно дать себя убить так, чтоб удобней упасть, на сундук или чемодан, на ящик с песком или на перевернутую бочку; заранее стелил себе ватник или мешки. Охотник преследовал меня, палил мимо, я выворачивался, убегал до поры, пока не входил в мертвый тупик; довольный, он верил, что подловил меня, не понимая, что я сам подставляюсь. Шлепок в лицо, мои стекла заливает краской, я падаю… но не в воду, не на кучу битого хлама, не на каменный пол, я не заваливаюсь на манекен, не обрушиваю столешницу с черепами, свечками, бутылками и колодой карт, я знаю, куда и как упасть. Петляя, я приводил стрелка к ловушке, прятался в ящик с песком, а на стрелка выскакивал лохматый, на большую мочалку похожий хохотун, охотник палил в куклу, а я смеялся. Я завлекал их на старуху с косой, она из шкафа противно вываливалась, дверца хлопала, я закрывался в гробу и лежал, прислушиваясь к шагам и лязгу старушечьих костей; выстрел, проклятия, недоумение – куда он делся? Да, было весело. Лабиринт был для меня не сложнее супермаркета, я мог по нему передвигаться с закрытыми глазами. Недолго длилась моя лафа, что-то около трех месяцев. Споткнулся раз, оступился другой – и распухло колено, старая травма, ходил к хирургу, две недели сиднем сидел, с палочкой два месяца хромал. Нет, эти игры не для меня, сказал я себе и попросился в Инструментальную: денег мало платят, но я же здесь не за этим.
Вампир из порохового погреба
Я потихоньку обживаю мою Инструментальную, на полках появляются книги, на стенах фотокарточки, рисунки; плакат BAUHAUS: Bela Lugosi’s Dead и репродукция Питера Брейгеля Старшего «Битва Масленицы и Поста» висят поверх афишки, которая называется «Вампир из порохового погреба». На ней в костюме Дракулы обнимает обнаженных шлюшек Хореограф Блюкман, из-за его плеча выглядывает костюмер Петухов, а в ногах у них валяется Тепин. Это было ужасно пошлое представление, но, несмотря на пошлость, я смотрел его три раза, и, если б Хореограф не скуксился, я бы и дальше смотрел, потому что каждый раз воображал что-то свое. Если б злосчастный гном не увел идею у Кустаря, и спектакль был бы другим, и не пришлось бы прятать афишу. Тёпин все придумывал под себя, чтобы как-нибудь поучаствовать в этой репризе, или не знаю даже как назвать это действо… может, так: эксклюзивное представление для тринадцати персон, разыгранное тремя актерами в пороховом складе (подвал старой крепости) в стиле horror porn.
Погреб показал нам Кустарь. Как-то мы пили у него вино, он взял факел и, подмигнув, сказал, что сейчас нам покажет кое-что, и открыл маленькую дверцу, за которой, как я предполагал, был туалет, но там была длинная винтовая мрачная лестница, пахло сыростью, он зажег факел:
– Внимательно, ступеньки крутые…
Я включил телефончик, Эркки зажег фонарь, стены были узкими и сильно шершавыми – плитняк.
Мы пришли к разветвленной галерее, которая шла полукругом, огибая обломки стены. По надтреснутым ступеням спустились на маленькую уютную площадку.
– Осторожней тут, – говорил Кустарь, – и пригибайтесь, тут арка.
Мы встали в полукруг, осмотрелись – из земли торчали остатки стены старой крепости, валялись свежие обломки и мусор.
– А что над нами, как думаешь? – спросил его Эркки.
– Так это, совершенно определенно можно сказать, что мы в погребе пожарной башни. Башню-то переделали. Была боевая, а стала пожарная. Я уверен, что это пороховой погреб. Тут многое о том говорит, хотя бы пол черный, это все порох впитался…
– Хорошо, мрачно…
– Эркки, ты не улавливаешь мою идею, – сказал Кустарь, – это театр, идеальный театр ужасов.
Как только он это сказал, мы поняли, насколько он был прав: это действительно был идеальный театр ужасов.
Кустарь воткнул свой факел в трещину между глыбами в стене, достал из рюкзака еще два факела, один закрепил обломками, другой дал мне, зажег их. Взбежал на галерку и, торжественно обведя руками подземелье, воскликнул:
– Ну, бригадир, что ты видишь?
– Да… – говорил Эркки. – Хм, чувак, а у тебя глаз…
– Ну так!.. Идеальная сцена!
– Сделать деревянный помост, поднять сантиметров на -дцать…
– Да, можно и на метр, чтоб под сценой оставалось пространство – кто знает, какие сюрпризы понадобятся…
– А ты дальновидный…
– Ну так!..
– Или ты уже и представление придумал?!
– Есть кое-что на уме, а то… Я ж не просто так кукол делаю, я думаю, как и что поставить, что одна кукла может другой сказать, как их расположить… А тут такую сцену забабахать можно – ум ошалеет! Когда увидят… А звук, слышишь? Э! Эй! – крикнул он, и мы услышали небольшое эхо. – Эхо, вот. Акустика недурная, и ее можно улучшить, пустить всякие поскрипывания, голоса, стоны… А? Саму картину я тоже представляю, смотреть на эту сцену будут отсюда. – Он пошел по галерее, все охватывая руками, пугая летучих мышей и срывая паутину. – Вот это все пустое, тут поднять стену, сделать амбразуры, в которые мы вставим такие глазки, как в peepshow, сделаем кабинки, чтобы была приватная атмосфера. Поднять стены – раз плюнуть. Что меня беспокоит, так это вот – руины эти, завал, и насколько это все опасно, я не знаю, может, рухнет, а может, и не рухнет… Кто знает… В идеале было бы разгрести завал, сделать вход из башни сюда, чтоб клиент входил в башню и через кассу шел сюда на галерку по длинному коридору, где тоже можно что-нибудь придумать. А на входе посадить Тёпина билетером…
Но Тёпин спутал все карты, он оказался хитрей Кустаря. Прознав о пороховом погребе, он пошел к Шпале с новой идеей, которая якобы целиком принадлежала ему, и рассказал о peepshow. (Если бы Кустарь не вспомнил это слово и не повторял его на каждом углу, думаю, карлика никогда не посетила бы идея сделать в руинах порнотеатр.)
– Порнотеатр, говоришь? – спросил Шпала на экстренной летучке, которую собрал ради нового замысла – они чертовски нуждались в оживлении бизнеса. Нивалида тоже пришла, ей Шпала пересказал идею карлика, она хотела посмотреть сама, как тот будет рассказывать.
– Ну, Тёпин, ты даешь! Ай! – воскликнула неприлично хозяйка, шлепая одной рукой по столу. – Ну, и как это ты такое придумал, а? Озабоченный ты наш! Тебе что, баб не хватает? Сними вон себе – разве ты мало получаешь?
– Дело не в этом, Альвина Степановна, дело совершенно не в том, чего хочу я как мужчина.
– Ой ли, Тёпин? В чем же дело тогда, несчастный ты мой?
– Дело в искусстве, Альвина Степанна! Дело в спектакле, который я хотел бы поставить.
– Ну, Тёпин, давай выкладывай, что ты там собираешься ставить, в этом твоем театре?
– Ну, – карлик сложил ручки и ножки, сделал губками, выпустил воздух, вращая огромными глазами, снова вздохнул, – ну, что угодно можно поставить… главное, чтобы нечисть была… ну, что можно поставить?.. ну, хотя бы из Гоголя – «Вечера на хуторе близ Диканьки», например, там много эротики, скрытой, такой, подспудно томящейся… или, ну хотя бы… спектакль про вампира… под названием: «Дракула и его жертвы», например… Это такой порнохоррор. Зрители наблюдают и совокупление, и кровопитие въявь через глазок, как в peepshow, где девушка раздевается за деньги, а клиент за ней наблюдает, оставаясь невидимым для нее.
– Ну, это нам известно, – перебила Хозяйка. – И кто будет вампиром? Ты, что ли?
– Я? Нет, боже упаси! Какой из меня вампир, ну что вы, Альвина Степанна? Вампира согласился сыграть наш Хореограф. – Карлик сделал жест в сторону Блюкмана.
Все посмотрели на Хореографа. Нивалида подняла бровь:
– Блюкман? Вампир? – в голосе Хозяйки послышалось удивление и разочарование.
Блюкман покраснел и кивнул.
– А почему нет? – вступился костюмер Петухов. – Я вижу, что из него выйдет отличный вампир. – Да, упырь тот еще, – буркнул Шарпантюк, и все загоготали. Блюкман покраснел еще больше. Тёпин и Петухов громко защищали Хореографа.
– Ну, а ты кем тогда будешь, Тёпин? – спросила Нивалида.
– А я буду всего лишь слугой вампира. Помните, у графа Дракулы был слуга? Вот я и буду тем слугой, этаким маленьким уродцем, который приводит женщин, раздевает их, а Хореограф, то есть граф Дракула, будет пить кровь, ну и заниматься сексом… Он же артист балета! – Блюкман и Петухов кивали. – У него пластика, он знает, как надо двигаться, чтобы это было не просто порнография, а – искусство.
– То есть у нас будут реально трахаться? – спросил Шпала.
– Да, – подтвердил Тёпин, Хореограф вздохнул. – Реально. Ну и кровь пить…
– Он и кусать их будет реально? – спросила Нивалида.
– Нет, естественно, кусать он их не будет. Это же театр. Мы придумаем что-нибудь, чтобы он пил их кровь понарошку, но чтоб она текла, как подобает в фильме ужасов.
– Это просто, – влез Петухов, – этим я займусь… будет все очень натурально…
– Ну, олухи, делайте что хотите, – сказала Нивалида, – главное, чтоб народ повалил, а вы там сами смотрите…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.