Текст книги "Театр ужасов"
Автор книги: Андрей Иванов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)
Маска надежна, словно шлем. Удивительно, когда я в маске, даже головные боли отпускают. Я с ней обращаюсь как с питомцем: разговариваю с ней, просовываю пальцы в ротовое отверстие и делаю вид, будто маска мне отвечает. Растягиваю резину, меняю выражение моего двойника. Вот он расстроился, вот он хохочет. А вот призадумался. Смотря как тянуть… Я подбираю ему роли, настроения, сообщаю самые комические оттенки. Наконец, я дал моей тетёхе имя: «Унтерменш» – так зовут мою маску. Унтерменш меня многому научил: смеяться отвратительными голосами, смотреть на мир его глазами – с усмешкой Симплиция. Маска стала моим приятелем по невзгодам. Когда я смывал с нее краску, я ей нежно шептал: «Что, друг, опять тебе разбили рожу, да?.. если тебе разбили рожу, значит, мне ее тоже разбили… потерпи, еще заход, и отваливаем».
От такой жизни у меня появлялись странные мысли, – не сами мысли были странными, а их строй и то, как они появлялись, они заходили, как крупная мебель, которую развинчивают и вносят по частям. И не всегда догадаешься, что тебе принесли, когда смотришь на какой-нибудь ящичек, – неужели это письменный стол? Нет, пока это не стол. Вносят тумбу, и ты все еще не понимаешь: где же мой стол? Зачем мне эта тумба? И даже когда вносят подстольницу, крышку, опоры – все это еще не стол… его предстоит собрать, но мысли – они же слишком скользкие, как их собирать? Как хранить? Как помнить? Мысли бывают едва уловимы, как запахи: первая часть испаряется, не дождавшись второй. Меня беспокоила их несвоевременность и плавкость, медленная текучесть. Они меня уводили, я шел, не понимая, куда иду и зачем, забывался… Я привык к тому, что тишина давит на уши, но, когда тебя настигает безмолвие, кажется, будто ты оглох – оглох внутри! Бывает, еду в автобусе или трамвае по городу, по какому-нибудь делу, укачает, забудешься; еду и смотрю на молодого человека, что сидит передо мной с мобильным телефоном. Мысленно надеваю на него маску, примеряю, представляю, как он в ней выглядел бы… Так, хорошо, маска ему подошла, меня устраивает то, как он в ней сидит, закинув ногу на ногу, глядя в телефончик, просто отлично, я снимаю с него маску, беру парня целиком и перемещаю его в дортуар. Он вытягивается на деревянных нарах, засыпает, я снимаю с него кроссовки с цветными шнурочками, ставлю под деревянную кровать сбитые башмаки, наряжаю в промасленные штаны, рваный свитер, на тумбочку складываю его тетёху, грязный «петушок», шарфик, документы, старый телефон; и, когда он просыпается от вопля: «Казематы!.. Подъем!.. Казематы!», ему сорок или сорок пять лет, у него мешки под глазами, развод за плечами, седая щетина на дряблых щеках, покраснения от пьянства, резины и краски, грязные манжеты, грязный воротничок, плохие зубы, глубокий взгляд, редкий волос и шумное дыхание. Он встает, кряхтит, натягивает старые башмаки, ворчит, застегивая бушлат, раздражается, когда слышит понукание бригадира, смотрится в зеркало перед выходом, вместе с другими рабочими зомби поднимается по лестнице, высоко задирая колени и топая тяжелыми башмаками. Пока он поднимается, его настигает прошлое, и с каждой ступенькой становится тяжелей. Наверху он вздыхает, озирается. От подъема и свежего воздуха слегка кружится голова. Он торопливо закуривает и смотрит в поле. Перед ним по лысой поляне стелется серебристый туман, сквозь туман пробиваются огни машин. Он слышит команду: «Идем на огни!..» Послушно, с остальными, он идет на огни, поправляя на себе маску…
Возможно, это ждет и моего малыша тоже. В надежде, что этого не произойдет, я лежу в каземате и, как насос, качаю небольшую струйку денег, чтобы малыш мог получить хорошее образование, которое не гарантирует его в будущем от такого же жалкого исхода, от подобного дортуара и воплей в поле, выстрелов и смеха, беготни в резиновой маске.
Иногда долго щемит в груди, точит какой-то ручеек, я хожу сам не свой неделю, другую… спрашиваю себя: чего я хочу? Наедине дома, среди вещей малыша, которые смотрят на меня с упреком: чего ты хочешь от жизни? Я иду на кухню, зажигаю свечу, наливаю чай, сижу, курю. Вдруг надеваю маску, приставляю к голове воображаемый пистолет и спрашиваю себя: чего я хочу? Ради чего живу? К чему бы я мог устремиться? На что хотел бы направить всю свою силу? Ради чего мог бы пожертвовать собой? Я устал ходить вокруг да около, ездить с лекциями, устраивать перформансы, слушать и говорить одно и то же. Сколько лет я потратил впустую! Я находил какое-нибудь занятие – что-нибудь «достойное», что-нибудь «важное» – и самозабвенно этому занятию отдавался. Думал ли я, ради чего я убиваю себя? Мне важен был процесс. Не только. Я верил, что в результате есть тоже какой-никакой смысл. Я искал смысл. Ось. Я ходил по музеям, ездил на концерты, встречался с людьми… Я жадно впитывал, набрасывался, искал что-то в книгах… я с книгами, признаюсь, нехорошо обращался; как и с людьми… теперь, когда я стал читать медленно и бережно, я понимаю: обращался с книгами я плохо, впрыгивал, наспех проглатывал, ко всему относился с поверхностным высокомерием, мол, все ясно, все понял, ну, с этим писателем разобрались, прыгаем в следующий поезд… Теперь мне стыдно, очень стыдно… Я сочинял, я думал – вот оно! Я нашел! Я взлетел! Куда я взлетел? На какую ступеньку запрыгнул? Там все те же тридцать ступеней, сколько ты ни прыгай, все равно идти либо вверх, либо вниз, и туда, и сюда – все одно. Я понял: все это была шелуха, и писал я, честно говоря, так же, как и читал, тоже впопыхах, как борзая в погоне за зайцем… Не жизнь, а суета. Я не могу жить. Не умею и не хочу наслаждаться, не хочу красоваться и всем втирать, будто у меня полный порядок. Я должен признаться, меня не беспокоит мой имидж не потому, что я такой независимый, а потому, что наплевать на человечество. Служить людям не хочу. Я не считаю, что люди достойны моего внимания. Я слишком много им отдал, чтобы продолжать собой жертвовать, смотреть на них, думать о них, за них переживать, за их эфемерное будущее… Да наплевать мне на то, что с вами будет. Трясите плакатами дальше. Я уже сейчас жить не хочу. Мне уже сейчас тошно. О каком будущем речь? Ради чего жить? Деньги я презираю. Развлечения – пустое. Слава – глупость. Вообрази толпу. Московское или лондонское метро в час пик. Пробки на МКАДе… Посиди в машине в такой пробке часа три… каждый день… в течение месяца, хотя бы… вот ты сидишь в машине и слушаешь голос человека в радиоприемнике – это и есть слава: голос в радиоприемнике, или твое имя, произнесенное этим голосом. Все еще хочешь славы? Власти? Над кем? Над этим метро? Над людьми в пробках? Тогда ты идиот. Жалкий смешной недоумок. Жить ради себя и семьи – тоже глупо. Мелко. Нет. Я хочу свободы. Жить так, чтобы не зависеть ни от денег, ни от случая, ни от судьбы! Не хочу быть плотью. Не хочу быть именем. Не хочу привязанностей и чувств. Хочу абсолютной свободы. Чтобы миллиарды людей шли мимо меня, как призраки, ничего во мне не вызывая. Ни один из них. Пусть идут мимо – со своими проблемами, книгами, песнями, гитарами, плакатами, битами, оружием, конституцией и топором, пусть проходят мимо! Я хочу быть свободным от них, как камень свободен от волн. Хочу Свободы. Безличной. Без совести. Без сердца. Без разума и сострадания. Без прошлого, настоящего, будущего. Абсолютная. Безличная. Безграничная. Свобода. Вот цель. Вот это я понимаю! Если хотя бы один человек достигнет Абсолютной Свободы, у общества, которое ему в этом способствовало, будет оправдание. А пока что мы все прах.
⁂
Мы знали, что Эркки где-то работает, куда-то ездит. Появлялось грязное белье, он бегал мыться, стирал в подвале, – но ничего не рассказывал. Так вот, когда мы стирали одежду Инносента, и я во второй раз пытался запустить стиральную машинку, что-то было не так… пока я возился с машинкой и проводами, Эркки, перед зеркалом разглядывая на лбу шишку, которую ему засадил нацист, вдруг сказал:
– Даже в Пыргумаа я не получал таких шишаков, а!.. Наглец…
– А что ты там делаешь, если не секрет?.. – спросил я и рассеянно пожаловался: – Денег совсем нет. Можно там сделать пару сотен в неделю?
– Можно, – сказал он, – можно и в два раза больше…
– Только криминал меня не интересует.
– Никакого криминала, чувак, – ухмыльнулся он, остановился, полез в один карман, – сейчас сам увидишь, – достал телефон. – Криминал не предлагаю. Упаковка окорочков, мытье мясных туш, погрузка навоза… и так далее… А вот, гляди, заброшенный луна-парк, – я увидел Чертово колесо, высоченного типа в бушлате с топором и в жуткой резиновой маске. – Работа простая. Сдельная. Налик на руки в конце дня. Можно стоху за день сделать, можно две… а то и больше – смотря на что подпишешься и как пойдет. Работенка, понятно, грязная, условия и контингент так себе, но ты ж чувак не из прихотливых…
Я увидел покойницу, которая лежала в гробу, одетая в белое убранство, над ней склонялся скелет в монашеском одеянии, из груди покойницы торчал колышек, в руке скелета была роза, костяная рука тянулась к груди мертвой девушки…
– А это что такое?! – воскликнул я. – Это тоже там?!
– Да, да, – важно сказал Эркки. – Это наш Театр ужасов…
– Гран-Гиньоль Харьюского уезда!
– Ха-ха! Я вижу – тебе уже нравится.
В первый день меня там все очаровало, погода была веселая, я всюду шастал, сделал много фотографий, увидел много чудного, мелькали знакомые рожи, одутловатые, побагровевшие, – с трудом верилось, что они все еще живы! Я то и делал, что повторял: «Это бизар, бизар… Да тут братва со всех Нижних Коплей собралась… Вот это место!.. Ну и дела!..». Эркки усмехался и шептал, чтобы я скомкал улыбочку и спрятал ее в задний карман. «И вообще, в Пыргумаа лучше болтать поменьше и не фотографировать… Ты не похож на туриста, ты – со мной, а раз со мной, значит, такой же, как все. А раз ты такой же, как остальные, то и веди себя соответственно». Сказано это было довольно серьезно, но я не обиделся. Напустил на себя угрюмость. Перестал фотографировать, батарея телефона скоро села, я не успел ответить на звонок Лены, и она мне потом устроила взбучку, но я показал ей, что заработал за две ночи сто пятьдесят евро, и Лена успокоилась. «Не так уж и много», – сказала она. «Так что, – спросил я, – думаешь, не стоит туда ездить?» Она сказала, что пока у нас другого выхода нет, и я стал ездить…
В Пыргумаа жизнь вращается волчком. Ничтожные события захватывают людей и подчиняют, какая-нибудь мелочь может овладеть сознанием человека до такой степени, что он будет ею одержим и других за собой затянет, тут все крутятся в одном водовороте и говорят об одном; стоит на день уехать отсюда, как ты выпадаешь из общей кухни и становишься чужаком, все бредни, как пиявки, с тебя сваливаются, и ты сидишь где-нибудь в кафе – в «Пегасе» или «Маурусе» – и сам себе удивляешься: неужели такая чепуха мной владела до такой степени, что я ни о чем другом неделю думать не мог? Сон, настоящий сон!
За кольцами дорог, за извивами реки, вдалеке от больших домов, посреди лесного массива с мутными водоемами, оврагами и холмами находится Пыргумаа, поселок разбросан, как потерявший сознание пьяница, лежит он на гравии, раскинув руки и ноги.
Я бежал от вибраций города сюда, в другие грубые вибрации, стараясь заглушить мир коровьим ревом, работой пилы и хрустом костей, гулом морозильных камер и хлопками пневматических и пейнтбольных ружей. Я укрывал здесь мое лицо под кожурой морды, чтоб не встречать взгляды, не здороваться, не отвечать на звонки и письма, не искать издателей, не встречаться с читателями, – я не хотел быть собой, хотел забыться.
Пыргумаа – временем обойденный закуток, покинутый людьми прогрессивными, модными, хваткими, способными вертеться в колесе современной жизни, вариться в информационных котлах и не терять голову на крутых виражах. Пыргумаа – земля неудачников и лузеров, которые оправдывают свою лень образом мысли, постсоветскими травмами, «новым эстонским режимом», «звериным лицом капитализма», кризисом. Здесь живут люди-тени, нелегальные, вороватые, из самого времени исторгнутые. Тараканами зовет их Хозяйка; сквоттерами горделиво зовут они себя. Они говорят, что занимаются поиском гармонии и покоя. Не верьте. Они говорят, что им надоела суета, они открывают свое дело здесь, в стороне от суматохи. Брехня. Они вам навешают лапши на уши… Скажут, будто они хотят переждать момент… какой-то момент им надо переждать, а затем взяться… Надо переждать момент, чтобы начать все с чистого листа, скажут они зеваке, заехавшему в Пыргумаа, зевака встал посреди улицы с покосившимися заборами, разросшимися травами и потрескавшимся асфальтом, стоит зевака и смотрит по сторонам, глазам не верит: где я? – спрашивает сам себя. И тогда к нему подходит сквоттер и начинает объяснять, что залег здесь ненадолго – вот уже второй год думу думаю… О чем?.. Да как всегда – о жизни, конечно, скажет он философски, шевеля пальцами. Ведь жизнь – сцепление моментов, скажет он, сцепляя пальцы, и, размыкая их, пустится в пояснения: бывают моменты – череда неудач, черная полоса, так сказать, а бывают пустые дни, ничего не сделаешь, совсем пустые, хоть ты тресни, хоть об стенку горохом разбейся, а все как белка будешь в колесе вертеться. А есть живительные дни, и хлопнет кулаком в ладонь! Такие редкие, тогда можно прыгать, потому как под ногой твердая почва появляется. Не знаю почему – секрет жизни, тайна. Вот и нужно дождаться такого верного момента, чтобы прыгнуть и взвиться. И они ждут… занимают дома, которые позволяет им занять Хозяйка, вешают на двери надписи со своей фамилией (вряд ли подлинной), чтобы другие знали: место занято, это мой дом. Так, по милости Хозяйки, они становятся бессрочными сквоттерами: они живут в чужих домах без воды и электричества третий год; бросив старую жизнь, не торопятся начать новую; сидят в Holy Gorby, курят травку, пережевывают одни и те же байки, просматривая на видео записи старых футбольных матчей; вспоминают имена старых футболистов, вспоминают свои спортивные достижения, говорят о своих победах и поражениях с одинаковой гордостью (неудачи тут ценятся больше, чем победы; инвалид – герой; отмотавший срок – пострадал). Сквоттеры не знают, как долго они будут тут жить, они не загадывают (никто не знает, сколь долгой будет милость Хозяйки, – взъерепенится и выгонит тараканов!). Сквоттеры у нас не бывают младше пятидесяти. В Пыргумаа они ведут себя тихо, потому как полицию не станут вызывать – за проступок тут иначе наказывают: приезжает Шпала и выволакивает провинившегося из дома, везет к Хозяйке, а та уж решает… Они стараются меньше пить, «вести себя цивильно», они прячут свои татуировки и шрамы под рубахами с длинными рукавами, стараются не жестикулировать и не тявкать по фене. Здесь выработались новые манеры, – как и кто стал их основателем, неизвестно. Здесь образуются семьи – обломки прошлого пытаются прирасти друг к другу своими рубцеватыми частями, они знают, что это временно, но их это устраивает. Любимая шутка сквоттера: «Зачем мне постоянный вид на жительство, если никто не живет постоянно?»
Здесь улицам дали советские названия: «Улица 1 Мая», «Улица Великого Октября», «Улица В. И. Ленина», «Улица Коммунизма» – четыре главные улицы Пыргумаа, все прочие – переулки, такие короткие, что давать им названия посчитали глупым. В одном таком слепом темном переулке в маленьком желтом доме без электричества живут два эстонца – единственные в Пыргумаа, их зовут Ротть и Пеэт, фанаты панк-рока, я к ним часто захожу послушать музыку. Они получают деньги в советских рублях, на которые покупают еду и выпивку в Holy Gorby, их это прикалывает, они смеются: – Думал ли, что снова буду зарплату получать в рублях, ха-ха? – говорит Ротть. – Ёпаный теревянный, а живучий сука! – говорит Пеэт. Они работают на ферме, чистят коровники, собирают навоз, водят «Робур» по очереди – водить старую машину их тоже прикалывает. Они часто попадаются на глаза со своей тележкой, на которой возят аккумуляторы в гаражи на подзарядку. Я их спрашивал, как им тут зимой живется? Они ответили, что лучше, чем на улице. Да, понял я, эти всякое повидали… Остальные дома в этих мертвых переулках стоят пустыми и униженными. В них царствуют тлен и разорение. Зайди внутрь, посмотри, какие чудные картины пишет на стенах плесень! Мир вокруг бушует и крошится; он живет так, как будет жить планета, когда не станет человека… Оглянись кругом! Деревья машут ветвями, роняют иголки сосны, бросают листву и пух тополя. Поселок дичает… По осени слышно, как падает яблоко – оно падает так, как ступает тяжелое копыто лося. Дороги усыпаны черноплодкой и сливой… Кругом запах прелости, браги, самогонки… Природа, истомившись в больших городах, прорывается здесь с удвоенной силой, мстительно торопясь овладеть всем, что принадлежало людям. Кусты выломали из заборов доски, деревья, пробив стекла, влезли в дома, переплелись ветвями над дорожками. Большие жирные крысы шныряют, на них охотятся рыси. Лисята снуют по тропкам, за ними приглядывает тощая лиса, покашляет, завидев человека, лисята попрячутся. В запущенных садах много птиц – они поют необыкновенно громко.
На перекрестках ржавеют ненужные дорожные знаки, покосившиеся фонари светят грязно-желтым прошловековым светом, в темноте играет огоньками и неоновой вывеской восьмидесятых салун Holy Gorby: – Welcome! – приглашает восковой Горбачев. Ты входишь: за стойкой стоит усатый цыган Тобар Бурлеску (или его брат-близнец Казимир), на стенах портреты спортсменов прошлой эпохи, улыбчивые космонавты, американские президенты, томные актрисы, на полках рядом с книгами стоят бутылки, на стенах висят инструменты, ружья, сабли, мишень для дартса. Тебе нальют пиво, предложат странное меню, таких блюд, я уверен, ты никогда не пробовал и нигде не попробуешь… А стоит выйти во двор, как оказываешься на трамвайной остановке! Да, да, на самой настоящей трамвайной остановке с ржавым трамваем. – Можно проехаться по окрестностям, совершенно бесплатно, – и ты садишься, Тобар встает за руль. – На таком драндулете небось не катались… – Нет, – говоришь ты, – не катались… Трамвай трясется и гремит. – Груда металлолома – ан едет! – Тобар хохочет, и на душе отчего-то становится весело. Трамвай еле ползет, лампочки его светят тускло, но этого достаточно, чтобы увидеть, как напуганные лисы, блеснув глазами, улепетывают, вспархивают с ветвей вороны; из темноты выступают надписи, ты видишь резиновые маски на кольях забора, разодранную одежду; и в конце пути у сарая стоит с приспущенными штанами манекен в характерной позе. Развалюха везет недалеко. Тобар показывает военную технику, везет дальше – до взлетной полосы, на которой стоит ветхий кукурузник. – Неужели летает? – спросишь ты неосторожно. – А то как еще! – ответит Тобар, накручивая ус, и вот ты сам не заметил, как оказался в самолете и летишь… летишь, под тобою лес, поля, в полях гуляют коровы, стоят мрачные ангары, ты видишь Колесо обозрения, аттракционы, большие ворота, к воротам подъезжает старый «Робур», маленький, словно игрушечный.
⁂
Прошлое лето выдалось жарким. Да теперь каждое лето жарче и жарче. В холодные дни я легче переношу город. Размякнув в тепле, люди дуреют и не сдерживаются, теряют бдительность, многое себе позволяют, несут ересь в транспорте; в холоде они сдержанней, не медлят на улицах, торопятся домой, туда уносят свою глупость, которая в жаркие дни вся из них лезет наружу; в жаркие дни я обхожу людей за несколько шагов, как большие лужи, скамьи я бы запретил, я бы попросил нашу мэрию увезти из Каменоломни все скамьи, чтобы никто не засиживался на них до утра.
Я приходил к Эркки в катакомбы, побродить по мрачным коридорам, попить пива в прохладе, работы не было ни у него, ни у меня. В жаркие дни любители пострелять съезжались по ночам, целые отряды по восемь человек ждали в очереди, начищали ружья, машины разрывались от hard-n-heavy, в свете фар бродили хмельные экстремалы, смеялись, переругивались. Среди них на коротеньких ножках вразвалочку ходил Тёпин, оформлял договор, собирал деньги, выдавал талоны и проверял оружие (последнее он часто игнорировал). Они приезжали и совсем большими группами на расписанных под стать автобусах. Костюмированные под героев постапокалиптических боевиков, в пятнистых платках, с разукрашенными физиономиями, сидя на досках и картонках, жарили мясо на костре, шуршали упаковками протеиновых батончиков, вскрывали консервы, пили пиво, швыряли банки в темноту, палили по ним из пневматического оружия, разминались в ожидании своей очереди, фотографировали друг друга или делали селфи с нашими ряжеными. Сколько мусора после них – по утрам было много работы, всюду воняло мочой и рвотой… Слава богу, длилось это совсем коротко, популярность игры быстро падала, место выживало за счет бара, старых машин, сюда приезжали поглазеть на обломки прошлого, Театр ужасов и так называемый ретромузей, который устроил в развалинах фермы Валентин.
Валентин – кооператор восьмидесятых, в его жилах та самая дрожь, с которой открывали свои лавочки в период перестройки; это не уйдет, один раз переболел золотой лихорадкой – болен навсегда. Послушать Валентина, так он последние тридцать лет неистово пытался укротить судьбу. Он будто впрыгивал на ретивую лошадку, а она его сбрасывала, он впрыгивал в седло, делал несколько скачков, и снова падал, летел кубарем, как жив оставался, никто не знал, он сам дивился: «Вот было дело в девяносто шестом – мать моя женщина! Как жив остался, не знаю».
Все, к чему он прикасается, мгновенно становится его собственностью. Так и собралась его коллекция. Говорят, все началось с «клюквы» – торговли иконками и орденами; а теперь – загляните к нему: чего вы только не найдете! Думаю, страсть к собирательству зародилась в нем от вечных мытарств и выродилась в особого рода перверсию.
Он был в Эстонии одним из пионеров секонд-хенда. Бизнес его сгорел еще в середине девяностых. Что он делал, как жил потом, я не знаю. В его глазах алчность смешалась со страхом, он выглядит, как только что ошпаренный человек. Говорят, Валентин приехал сюда на своем фургончике, занял брошенный дом, провел электричество, устроил в нем склад, с тех пор так и живет на груде мусора, как навозный жук. Настоящий старьевщик, скопидом. В его ангаре кучи старья – и это называется ретромузей. По-моему, это больше походит на синдром Плюшкина. Что думают японцы или китайцы, когда входят в его владения? Для них он сам по себе арт-объект, представитель наивного искусства или что-нибудь в этом духе. Я видел много раз: они медленно бродят среди ржавых велосипедов и машин, посматривают очень внимательно на статуи, собранные Кустарем из всяких железяк (Валентин с мастером давно и очень плотно торгует). Туристы ко всему очень внимательны, их лица сосредоточенны, они фотографируют аппарат для газировки и телефонную будку, желтую бочку с надписью «Пиво», милицейский УАЗ с чучелом милиционера, отдающего честь, с палочкой регулировщика на деревянной руке. Косой впускает их в свою квартиру, стекла окон осеняют вспышки. Гости фотографируют чеканками облепленные стены, ковры, скрещенные сабли и кинжалы на коврах, они спрашивают о содержимом трехлитровой банки: «Что это за животное в банке? Это медуза? Эмбрион?..» Валентин важно говорит, что это маньчжурский гриб. Как?! Вы не слыхали о таком? Ай-ай-ай, он наливает в граненый стакан «целебный сок», предлагает выпить, они отказываются, конечно, он сам пьет, на него смотрят как на чудака. Он их ведет в подвал, обещая самое интересное: «А здесь я воспроизвел контрабандный алкогольный завод… Ви брю муншайн зис вэй». Он испытывает восторг, когда демонстрирует коллекцию старинных самогонных аппаратов. Снова вспышки; его фотографируют рядом с аппаратом: стакан самогонки в одной руке, змеевик в другой. Это еще не все… Он манит их в чулан, неприлично подмигивая. В чулане зачем-то стул. Он таинственно открывает заветный шкафчик, еще подмигивание и смешок. Что же в том шкафчике? А в шкафчике спрятаны финские порнографические журналы семидесятых годов, которых у него целые пачки… «Вот они, родненькие, – гладит он обложки, стряхивает пыль, целует голую попку, – так мы их прятали, такая ценность была…» И смеется, совершенно безобразно, похотливо – вспышки, вспышки…
Во-первых, тлетворный запах. Во-вторых, пыль. В-третьих, недостает света. Но некоторые туристы часами возятся, торгуются с ним.
«Какие все-таки они жадные! Из-за копейки удавятся… все выпрашивают бесплатно… кен ай тэйк зис?.. кен ай тэйк зят?.. даже поменяться предлагают… Будто мне от них что-нибудь нужно… Я ничего не собираю. Это собралось само. Это история – мимо нее не пройти! Они этого не понимают. Да не нужны мне ваши кресты! Оставьте себе, себе – они вам больше нужны, у нас в земле их полным-полно, да, да… – говорит он, и таинственно добавляет: – Мне ничего от них, кроме денег, не нужно. Немного денег. Многого не прошу, – он прикладывает руки к груди, вытягивает из-под пиджака воротничок рубахи, трясет его, – совсем чуть-чуть. Имейте, суки, уважение к историку! Я ведь даже без билета их впускаю. Я мог бы продавать билеты! Я не продаю. Я бесплатно им все показываю! На трех языках… На трех языках рассказываю! Всю историю позднего Советского Союза, все портреты, все периоды, взлеты и падение… Хрущев, Гагарин, Брежнев, Громыко… Всё! От пятьдесят третьего до восемьдесят седьмого – на трех языках… Вот это все, – растопырив пальцы, он припадочно размахивает руками, показывает и на машины, и на забор, и на столб, и на дом (собственно, дом принадлежит не ему – он всего лишь сквоттер), – я сам все это сделал! Берите все! Это наша общая история! Поймите – общая!»
Сейчас у ворот никого, а два года назад гостей встречали ряженые. Помню троих: Хореограф, Парикмахер и Маньяк.
Хореограф – трусоватый, щуплый артист балета в прошлом, он же занимался пластикой – то есть постановкой движений, учил новобранцев рычать и падать так, чтоб не расшиблись. Парикмахер – стилист-дизайнер, занимался зомби-костюмами. Маньяк – любитель позировать с кровавым мясом, напоказ распиливал манекен (их на фабрике было полным-полно). Маньяк был слегка тронутый, но почти сразу – еще до открытия аттракционов – стал местной достопримечательностью, магнитом для ротозеев. Он придумал носить парик поверх маски, клеил волосики. Чтобы ни с кем его не путали, он носил дорогой пиджак, красивые брюки заправлял в кирзовые сапоги. Его снимали и в сети выкладывали. Он ютился на фабрике в холодной комнате, где сделал себе буржуйку, вывел трубу в форточку – и так он прожил два с половиной года. В конце концов у него поехала крыша. Как-то он вышел пройтись по городу в маске – его арестовали и увезли в психушку. Был еще кто-то, но я его не запомнил, он быстро слился – люди приходят и уходят, задерживаются единицы, в основном те, кому больше некуда идти.
Иногда у ворот появлялся главный менеджер Шпала. Набросив бушлат, он надевал жуткую маску, брал в руки вилы и шел веселить гостей. С ним фотографировались с особенным удовольствием, просили снять маску: селфи со знаменитым бандитом! Он возвышался над всеми – мрачный, бледный, полысевший, с мешками под глазами – и жутко улыбался.
Я заметил, что перед ним особенно благоговеют тридцатилетние. Несмотря на полуразрушенный вид, для них Шпала до сих пор остается героем, живым памятником, вызывающим в них чувство гордости и ностальгии по былым временам, о которых тридцатилетние знать ничего не знают. Что им наплели про него? Какие байки могут так возвысить столь ничтожную фигуру? Я могу понять, отчего сорокалетние трепетали, – молва настигла, зацепила, пятидесятилетние рассказали, которых понять совсем просто – Шпала мог по ним пройтись своей граблей в девяностые, когда те начинали торговать побрякушками или сосисками. Теперь они сюда приезжают за двойным удовольствием: пострелять по зомбакам и поглазеть на Шпалу, который руководит этой бандой ходячих трупов. Думаю, лысые мешки в этом находят своеобразную компенсацию за прошлые обиды, этот аттракцион стал для них своеобразной отдушиной, тут они выпускают накопленный страх.
Все боялись Шпалика, а они – «кошельки» – больше прочих, для них Шпаленков был монстром (его звали Терминатором, когда он появился на дверях ресторана «Сатурн»). Во времена талонной системы он крышевал водочный бизнес в Коплях, его уважали; он был при каких-то блатных телохранителем, ему принадлежали видеосалоны и киоски, он ездил на черном «Ягуаре». Я видел раз, как он нарочито медленно ехал с открытым верхом по улице Карла Маркса, из динамиков гремела The Final Countdown. Улицы Маяковского, Некрасова, Герцена – там он царствовал, мог остановиться, навести на тебя взгляд, подойти к твоему столику, положить руку на плечо и спросить невидимого собеседника: «Вы знаете этого человека? – и, покачав головой отрицательно, будто услышав ответ невидимки, говорил: – Да вот и я не знаю и спрашиваю себя: кто этот фраер, а? И что он здесь делает? И почему я его не знаю?» В такую минуту ужас охватывал всех присутствовавших при этой сцене, ужас брал за яйца каждого, он оседал в сердцах, камнями резал почки и желчные пузыри много лет после того, как Шпаленков перестал быть Терминатором, Царем, Булавой, превратился в мирного ленивого пьяницу, просравшего и ломбард, и киоски, лавки мясные и алкогольные, точки с травой и бухлом, и баню, и видеосалоны, словом, все. Сгорел Шпала, когда пошел в рост – его сделали наместником краснодарской мафии в Эстонии, он потерял над собой контроль, лютовал, о тех временах ходили легенды… Что было правдой, а что ложью, сказать невозможно. Судьи тоже не разобрались. Он отсидел пять или шесть лет за соучастие в убийстве, злонамеренность которого, кажется, доказать не смогли (выпытывали что-то, убивать не хотели, у жертвы остановилось сердце), – после отсидки оказался не у дел. Время убежало вперед: видео было в каждом доме, киоски снесли, менты стали неподкупными, шлюхи научились тихариться, да и улицы, где он властвовал когда-то, переименовали. И вот, спустя двадцать лет, он всплыл тут, в Пыргумаа, его подняла из мертвых Альвина Кирс, в прошлом хозяйка печально знаменитого агентства по недвижимости. Когда я рассказал о ней Леночке, она прикрыла от ужаса рот и прошептала: «Не езди туда больше. Это ужасная женщина, ужасная! Ты и представить себе не можешь, какая она чокнутая!»
Выяснилось, что в конце девяностых Леночка нанималась к ней на работу. Кирс нужна была секретарша со знанием английского. Лена ее так очаровала, что Кирс предложила ей в подарок свою шубу. Лена отказалась, но Альвина набросила ей шубку на плечи, усадила Лену в джип, воскликнула: «А теперь мы едем в собор Александра Невского! Мы вдвоем! Мы – вместе!» – и понеслась с бешеной скоростью. Ее не останавливали, потому что все менты знали ее машину, и она всех ментов знала, и всех бандитов. Говорили, будто она в Питере тоже занималась недвижимостью, и куда более успешно: войдя в сговор с работниками «скорой помощи», она захватывала квартиры умерших пенсионеров. Все шло как по маслу: пенсионеры мерли как по заказу – империя Альвины росла. Но что-то где-то замкнуло, кто-то кого-то не понял, и схему раскрыли, был громкий процесс, врачей или медбратьев посадили и, кажется, убили кого-то (из мести как будто), ей пришлось бежать. Она быстро нашла себе в Эстонии мужа. Очень может статься, что он ее поджидал с готовностью дать ей свою фамилию. По своим повадкам господин Кирс мало чем отличался от нее, они были даже внешне похожи: оба коротконогие, крепко сбитые, с большими ртами и маленькими лбами. Все это было давно и почти легенда. Однако то, что мне рассказала Лена, легендой не было. Когда они подъехали к собору, Альвина Кирс припарковала машину слева от собора, где могли парковаться только служащие, выскочила из машины в коротких брючках песочного цвета и сандалиях со змейкой: «Я купила их в Египте, – хвасталась Кирс, задирая ноги, – смотри, какие! из натуральной змеиной кожи!» На ее шее болтались толстые золотые цепочки, она шла в собор с непокрытой головой, в открытой кофточке и в сандалиях прямо по гололедице: «А холода я с детства не боюсь. Я – морж». Едва поспевая, Лена пыталась ей объяснить, что она никак не может принять ее подарок и вообще не собирается у нее работать (надо возвращаться в Москву, сказала Лена себе, тут одни психи), но сумасшедшая не слышала, что говорила Леночка, женщина-танк шла на собор и, блистая золотом, бренча браслетами, кричала, что Леночка правильный сделала выбор, ей повезло… «Тебя мне послал сам Господь Бог! Он благоволит мне, а значит, и тебе. Это объявление ты прочитала не случайно. Это судьба! Скоро ты поймешь, как тебе повезло! Я для тебя сделаю все. Больше, чем сестра для сестры сделает. У тебя все будет – муж-красавец, золота много, квартира, дом, машина! Будешь летать по всему миру – как я! Эй, стойте! – вдруг крикнула она, заметив двух монахинь, поднимавшихся по ступеням собора. – Вы что! Охуели? – Она схватила одну из монахинь за грудки. – Ты что, срамница! Титьки-то заправь! Ишь, соски-то выкатила!» Кирс принялась тянуть плотную одежду монахини, которая, как отметила Лена, была укутана с головы до пят. Монахиня решительно сопротивлялась. Сжав губы и часто моргая, она отдирала руки напавшей на нее Кирс. Началась возня. Кто-то вскрикнул. Воспользовавшись заминкой, Лена бросила шубу прямо на ступени храма и побежала.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.