Текст книги "Театр ужасов"
Автор книги: Андрей Иванов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)
Я не знал.
– У вас, в Батарейной, недолго, год или два, сразу после армии, когда вернулся, а потом бросил, когда весь этот рэкет повалил. Меня это застало врасплох. Я часто у них бывал, мы с Лутей тусили. Как-то сидим, пиво пьем, Marillion слушаем, вдруг Шпала заваливает с двумя бугаями, тащат типа какого-то, глаза залеплены, кляп во рту, руки шнуром за спиной скручены… Я думаю: что такое?.. Они бросают его на пол и в ванной воду набирают. Шпала музыку выкручивает погромче. Пиво пить охота пропала, встал и ушел, а они там остались… Представь, того парня пытали под Marillion, под эту сентиментальную музычку! Это был слишком крутой поворот для меня. Вот только мы обменивались книжками, смотрели футбол, видик крутили, и вдруг парня пытают в ванной… Что произошло? Тогда я и задумался всерьез над тем, что мать говорила: иди учиться! И пошел…
Это я помнил. У него была прекрасная мама, тихая, хрупкая, бледная, с проницательным взглядом женщины из глубинки. Она преподавала эстонский язык на дому. Я поучился у нее немного, с меня денег она не брала, но я обязательно приносил какой-нибудь еды, сосиски или бабушкины пироги. У них не было дома мяса и молока, но всегда был кофе, который им присылали родственники из Финляндии. Она и Эркки вдвоем писали им письма. Он добросовестно учил эстонский и финский. Они, конечно, писали с ошибками, мать просила родственников исправлять их писанину и присылать письма с поправками обратно, по вечерам они садились за стол и серьезно изучали свои ошибки, переписывали исправленное наново, а потом писали очередное письмо, с большой серьезностью, даже торжественностью. Я смотрел телевизор в гостиной, а они усаживались на кухне со словарями писать письмо. Сначала придумывали его по-русски, затем выписывали неизвестные слова, составляли предложения, гадая падежные формы существительных. Я слышал, как они произносили финские слова, спорили: «Тут должен быть эссив, мамуля», «Нет, тут партитив», «А давай наугад», «Нет уж, попробуем поискать еще»; они возились со словарями, и в конце Эркки переписывал все начисто, терпеливо сопел, но работал увлеченно и с глубоким уважением к матери. Она тоже его уважала: и его увлечения футболом, видеоиграми и видеосалонами, хотя он зарабатывал, она всегда давала ему немного денег, и ничего плохого не говорила о его девушках и собутыльниках, никогда не ругала за пьянство, что меня удивляло, потому что все вокруг нас поносили, меня особенно отовсюду гнали метлой, но в его доме меня встречали хорошо, она воспринимала наши посиделки естественно, как плохую погоду, я приходил с дождем или снегом на плечах, с бутылкой молдавского портвейна или «Стругараша» за пазухой, она вздыхала, и ничего больше, пропускала меня (я думаю, что ко мне она относилась с особым уважением потому, что я, по ее мнению, был настоящим таллинцем, она Таллин в ссылке совсем забыла – ей было семь, когда их депортировали, – и чувствовала себя в Таллине чужой и многое у меня спрашивала), она делала для нас легкую закуску, варила кофе, подсаживалась к нам, заводила разговор, расспрашивала меня: как дела дома? как на работе? как учеба?.. Я вежливо отвечал, хоть и формально, но не врал, немного преувеличивая успехи в институте (я больше прогуливал, чем учился, и много пил и дымил), она вздыхала и говорила Эркки, что и он тоже мог бы поучиться – хотя бы в техникуме или профессиональном училище:
– Вспомни, что говорил дедушка, – добавляла она.
Их дедушка говорил: «Если не будешь учиться, то кончишь, как я!». Деда в конце жизни списали с завода на лесопилку сторожем.
– Мамуля, – отвечал Эркки, – уж на лесопилке я не окажусь. Я ведь каждый день учусь.
Он делал жест в сторону своего книжного шкафа: «Степной волк», «Путешествие в Икстлан», «Арабский кошмар», «Рукопись, найденная в Сарагосе» (эти книги и теперь с ним, они стоят на подоконнике нашего клуба возле его кушетки). На других полках стояли словари и самоучители по языкам, учебники и книги по истории и географии, а также всякая оккультная макулатура с прилавков Балтийского вокзала. Любимым занятием Эркки было запереться с бутылочкой вина или портвейна в своей комнате, включить музыку погромче, выкурить в окно косяк и завалиться читать, через часок открыть бутылку, выпить бокальчик и снова читать, еще через полчасика покурить сигарету, выпить еще и снова на диванчик с книгой, а потом отправиться на поиски, где бы добавить или кому бы рассказать о своих впечатлениях, рассказать свои сны, свои видения, и это было огромное удовольствие и для него, и для его друзей.
– Дорогая мамуля, не поздно ли мне учиться? И потом, разве не учусь я? Каждый день сижу и зубрю языки, читаю и конспектирую! Этого мало?
– Нет, не мало, – говорила она, – ты очень много занимаешься, молодец, – но стояла на своем. – К сожалению, так устроен наш мир, что без бумажки, в которой твои знания оценены, никто не узнает, как ты занимался, никто не даст тебе работу просто так.
Он с ней соглашался, что меня тоже удивляло, он соглашался с ней даже тогда, когда она выходила из его комнаты, оставляя нас наедине с бутылкой «Стругараша» или «Трех семерок», и он говорил, наполняя наши бокалы, что она права.
– М-да, логика у моей матушки железная, надо учиться, – говорил он, с грустью поглядывая на свой шкаф, понимая, что придется расстаться с приятными снами, и поступил в морской колледж. Это стало огромной потерей для нашего маленького общества, из которого люди в то время быстро исчезали – кого-то глотал так называемый бизнес, кого-то затягивала так называемая жизнь, кто-то отъезжал вперед ногами, а кто-то бежал куда глаза глядят, вот как я.
Он окончил колледж и отправился в моря. Его маме сделанный им выбор не нравился, о чем она мне все время говорила, когда я ее навещал по его просьбе. Я приходил, пил с ней кофе, разговаривал, она переживала, считала, что сама виновата в том, что он в моря ушел: «Это моя вина, что его куда-то тянет», – говорила она, я не спрашивал, почему она так считала. Потом я уехал, а она внезапно умерла, когда Эркки стоял с кораблем в Гамбурге.
Включилась рация.
Эркки! Эркки, прием!
– Вот он, Шпала, легок на помине, – шипит Эркки и отвечает ему, в голосе меняясь: – Говори, Шпалик! Слушаю!
Поднимай своих… Наряд… в поле… Готово… Ждут…
– Понял, Шпалик. Уже идем!
Он вскакивает.
– Ну, все, пора!.. Идешь смотреть?
– Да. Неужели в таком мраке будет кто-то стрелять?
– Хо-хо! Еще как будут! Сейчас сам увидишь. Только не подходи слишком близко, а то чего доброго и по тебе шмальнут, и прямо в рыло краской, глаза береги, пригодятся. Удар-то от шарика с краской мощный. Бывает, с близкого расстояния – нос в кровь! Под маской нос в кровь! Норовились пластины ставить…
– А если хоккейную маску или шлем?..
– Морду на шлем не натянешь, тут морда зомбака – главная фишка! А хочешь, – он на миг останавливается и смотрит на меня с дикой улыбочкой, – маску дам, с нами пойдешь?
– Нет.
– Ну, как знаешь. – И быстро спускается в подвал, я ковыляю с болью в моих коленях, ступеньки крутые, высокие, лестница уходит вниз резко, он исчезает из виду, иду в сырость за ним, прохлада, вой вентиляторов, потрескивание, слышу его крик: – Подъем!
Люди поднимаются с нар, бросают карты игроки, встает с газетой Кустарь – веселый пьянчужка, человек тысячи баек, откладывает старую газету и кряхтит:
– Неужто снова умирать? Хе-хе…
Галдеж и сборы…
Я сел на табуретку в сторонке, чтобы не мешаться. Народ вывалил в коридор, все толкаются, пихаются, переругиваются, облачаются. Кто-то, натягивая штаны, теряет равновесие и на одной ноге прыгает, наваливается спиной на металлический шкафчик, громыхание и хохот; кто-то притопывает, сапог никак не сядет, с матерком пошло; кто-то не может найти свою маску, бурчит: «А где мой гондон, Валера, не видал?».
Все это мне было в новинку, на меня поглядывали, и меня охватило легкое волнение, которое я испытал, когда меня взяли в тринадцать лет в футбольную команду и в раздевалке один старший мальчик (шестьдесят девятого года, скуластый, широкоплечий, по фамилии Козлюк) лихо скинул со скамьи мою сумку-батон и пригрозил надавать по мордасам, потому что я занял место у его шкафчика.
Эркки облачался перед зеркалом: первым делом он надел плавательные очки – для защиты глаз, сказал он мне и показал большой палец. Собрав в гармошку, неторопливо, щадя лицо, натянул маску (это заняло не меньше минуты, он натягивал ее довольно медленно, будто проталкиваясь внутрь питона), тщательно настраивал глазницы, расправлял морщины, подворачивал на шее края. Под рубахой на нем была какая-то шелестящая, как пластик, грудина, которую он соединил с краями маски, поверх нее застегнул старую, крепкую от впитавшейся краски робу, туго завязал грязные промасленные штаны, влез в сапоги. Другие наряжались схожим образом, даже движения те же.
– Тщательней заворачиваемся, но не тянем, не тянем! – покрикивал Эркки, похлопывая ребят. – Новички, не дрейфить! Смотрим на старших. Все помнят, с кем держаться? У? Я спрашиваю…
– Да. Да, – отвечали ему.
По очереди стояли перед зеркалом, поправляли глазницы, тянули маску влево, вправо, вверх, одергивали края. (О, черт! Я заметил: несмотря на то что у всех маски были одинаковые – болванка резиновая, – на каждом она смотрелась по-своему, у каждого свое было выражение.)
Матерясь негромко, они рычали, весь подвал наполнился рычанием… Я подумал, что они прочищают горло, но Эркки сказал, что они так разрабатывают голосовые связки.
– Если выйти и сразу начать громко рычать, то легко сорвать связки, нужно их немного разогреть… – Он увидел мой недоверчивый взгляд и добавил: – Ну, и ритуал тоже. – В это я охотней поверил. – Очень важно задержаться на минуту перед зеркалом, разровнять складки, погладить маску, порычать немного.
Посмотрел в зеркало и рыкнул:
– Гррр! Вот так! Теперь хорошо.
Тут же рядом, потеснив его плечом, появился другой мужик в такой же маске, приблизил свою жуткую морду к зеркалу, показал зубы и издал свой рык. Эркки отошел, пряча тряпицу в карман.
– Ну, вот оно – мое второе лицо, – сказал он мне.
Я догадался, что он улыбался, в нем чувствовался задор, по резиновым щекам себя хлопает, смеется, глаз я не вижу сквозь запотевшие стекла, но я чувствовал – смеются глаза, я ему сказал, что не вижу его глаз, но думаю, что он улыбается.
– Да, молодец, я улыбаюсь. А я тебя превосходно вижу. Да и не так важно, я – цель, по которой будут стрелять, это они меня видеть должны, а не я их.
Вскочив на ступеньку, вытянувшись как военный, он смотрит в коридор на свою маленькую бригаду.
– Ну, все готовы? Показались! Не вижу! – Все выровнялись. Наконец, ему отвечает нестройное мычание: «Да, да, да-а-а…» – Ну, тогда на выход!..
Он уходит по ступеням вверх, подталкивает Хромого. «Давай, шевелись!..» Поднимает засидевшегося на ступеньках Кустаря. «Хорош самокрутки крутить! Пошли, пошли, пошли!»
Кустарь с ворчанием поднимается, идет за ним, прихрамывая на обе ноги, держится за поясницу, со всех сторон слышатся вздохи, кряхтение, сопение. Они идут мимо меня, кто-то жалуется: «На ночь глядя носом в грязь неохота». «Не говори», – соглашаются с ним. Выходят, закуривают – «последняя перед боем», вяло смеются этой шутке. Я тоже вздыхаю, мои колени, спина, лестница далась мне с трудом – встаю недалеко от казематов, больше никуда идти не хочу, они уходят в поле. Встали. Выстроились. Постояли в ожидании. Я тоже стоял, ждал, думал, не закурить ли, и решил, что лучше не буду. Вдруг появляется свет фар, далеко. Я не вижу машин. Все очень расплывчато. Зрение мое совсем испортилось… Я приближаюсь к бригаде, слышу, как Эркки негромко говорит:…июля, две тысячи шестнадцатого года, Поле Смерти, Пыргумаа, над полем туман, одиннадцать часов ровно, свет в отдалении – это светят фары…
– Идем на фары!.. Все идем на фары… Первые номера со мной, вторые отстают, третьи номера отстают от вторых, вы знаете, как идти…
Люди мычат устало:
– Да знаем, знаем… Да, да, на фары…
Из дверей другого каземата появляется цепочка людей в масках – это люди Севы; самая длинная тянется из бункера № 3 – там командует Шарпантюк, слышно, как он лает на своих: «Смехуечки, прекратили!.. Маски на-де-вай!.. все!.. вперед!.. ать!.. два!.. Блять, копытами, мув-мув-мув!..».
Вышли на воздух и вертухаи, встали в сторонке – высоченный Шпала, его уродливая тень Лутя, и еще два каких-то незнакомых субъекта – они курили, потирали руки, негромко разговаривали:
– Посмотрим, как им наш сюрприз…
– Обосрутся…
Смех. Это были Миня Забей и Трефф (скользкие типы из свиты Нивалиды).
Отовсюду доносились команды:
– Идем на фары!..
– Идем на огни!..
Я тоже пошел на свет. Силуэты людей на холме: в плащах с капюшонами на головах, в руках ружья.
У кого-то включилась рация: «Казематы, давай голоса!..»
Эркки громко отвечал: «Есть» – и негромко: «Начинаем!..»
Замычала его бригада, застонала: идут медленно, нелепые, квелые, словно пьяные, отупело изрыгают утробные звуки, шипят, завывают… Силуэты на холме замерли. Насторожились.
– Новенькие? – сказал кто-то.
– Еще не видали такого…
Другие отряды зомби идут, идут, волоча ноги и шатаясь, тоже рычат, а кто-то идет и о своем болтает. Я среди них себя чувствую странно: все в масках, один я без маски. Нас становится значительно больше. Вот еще две группы вливаются. (Да, в тот год было много людей – армия!) Грозное рычание расползается по полю, туман, огни машин, фигуры пошатывающихся безработных в масках
– Бывали случаи, когда убегали… – рассказывал один на ходу. – Приехали пострелять, заплатили, выпили, расположились, заняли позицию, увидели нас, развернулись и уехали.
– Может, эти тоже сбегут?..
– Да нам хуже – впустую ходили.
– Не, эти не сбегут, – сказал третий голос. – Вон, смотри, ружья поднимают…
– Сейчас начнется мочилово.
Я встал. Мимо шли люди в масках, поглядывали на меня, самый последний, маленький и щуплый, сказал жалобным голоском «Была не была», втянул голову в плечи и побрел на огни. Послышались негромкие хлопки выстрелов.
По ржавой лестнице забрался на пожарную площадку, все поле как на ладони. Машины грозно светили с пригорка на полянку, по которой надвигались медленные человеческие мишени, все схожие друг с другом, люди-силуэты, они двигались одинаково, и у всех были одинаково белые головы, похожие на противогазовые маски. В темноте я не сразу заметил Шпалу с братом, они тут же, на пожарной площадке, курили, тянули пиво, в ожидании зрелища, с рациями наготове, чтобы направлять толпу. Я встал в сторонке от них. Фигурки у машин, не суетясь, заняли позиции, деловито заряжали, стреляли стоя или с колена, навалившись всем корпусом на капот. Они стреляли, но из игры пока никто не выбывал.
– Мазилы какие, – сплюнул Лутя.
– Погоди, наши не вошли в радиус. Еще с десяток метров, смотри по флажкам.
И точно, толпа прошла еще шагов десять – двенадцать, прежде чем попали в первого, что шел в голове этого жуткого клина, он был высокий и плечистый, с далеко запрокинутой головой, он шел размашисто и уродливо, выламывался из общего строя резкими дергающимися движениями, точно его била электрическая дрожь или был он паралитиком. Видно было, как заряд ударил его в лицо. Его большая голова дернулась. Он пошатнулся, сделал шаг в сторону, его перекосило. Он застыл. Его обходили другие. А он, ослепленный, постоял, будто соображая, что делать дальше, и драматично рухнул.
– Красиво грохнулся, – сказал Лутя.
– Опытный, – сказал Шпала.
Другие шли мимо упавшего, они покачивались, рычали, первые ряды, приблизившись к холму, вскинули руки и начали взбираться, тут по ним ударил залп, и сразу несколько тел попадало, выступили другие и тоже дружно дали, упали трое или четверо, легко и красиво, вскинув руки, падали плашмя на землю, все они незаметно отползали, юля промеж ног подступавших.
– Молодец Эркки, – похвалил Шпала, – хорошо надрессировал своих. Все бы так работали – цены бы нашему Зомбипарку не было!
Сколько же возни, подумал я, смотреть тут не на что, и начал спускаться.
– Ты что, уходишь? – крикнул мне Шпала. – Шоу еще не окончено.
– Погоди, – подхватил его брат, – сейчас второй отряд с оврага зайдет. Вот будет умора.
Но ничего смешного я не увидел. Нападавшие с тыла получили больше краски и заодно тумаков, – стрелки не собирались сдавать позиции, сблизившись с противником, они пускали в ход кулаки и ноги, не без удовольствия, – зомби отступали, изображая, будто их убили, они не падали, а, получив хотя бы неточный выстрел или легкий тычок, разворачивались и ныряли в темноту леса. Шпала был недоволен.
– Вот говнюки! Ты посмотри, что делают! Куда? Ебттвоюмать!
– Пойду им разнос устрою, – поторопился его брат вниз.
– Давай! Разворачивай этих скотов! Пусть давят! Пусть давят, чтоб они побегали от них! Мы сомнем этих уродов!
Я ускользнул с площадки вслед за Лутей. Через полянку, в направлении казематов, неторопливо шел один из убитых, без маски, на лице и шее его была краска. Он отплевывался и ворчал:
– Все равно натекло… и за шиворот… во зараза…
Это был Коротышка. Глядя ему вслед, я решил попробовать.
IV.
Пыргумаа
В анкете был пункт: черепно-мозговые травмы. Эркки посоветовал игнорировать этот пункт.
– Почему?
– Ставь прочерк, на всяк-случай.
– Сердечно-сосудистые заболевания…
– Тоже прочерк.
Я поставил прочерки.
Поначалу мне не понравилось в Зомбипарке; недели три привыкал. Никто не любил казематы, все спускались в них только по необходимости, засиживались редко и, как правило, в жару, зимой, если не топили, на полу и стенах появлялся иней. Все соблюдали строгое правило – на ночь запирать входную дверь и всегда перед выходом смотреть в окошечко, по форме напоминавшее «кормушку» в двери тюремной камеры. Старожилы рассказывали, как однажды стая волков пришла из леса, напала на сонного сторожа и пыталась съесть собаку в клетке, покусанный сторож спрятался, собака страшно скулила и взвизгивала, люди заперлись и тряслись от страха. Волков было шесть или семь. Никто не хотел рисковать. Приехали Шпаленковы, Лутя за рулем, Шпала палил из ружья и хохотал. Волки убежали. Шпаленковым этого показалось мало, они раздали смельчакам ружья, устроили травлю, но ни одного волка не подстрелили, нашли останки двух молодых самцов, свои разорвали.
Длинная лестница – тридцать ступенек – обрывисто уходит глубоко под землю. Она вливается в просторный подземный зал, похожий на винный погреб. Просторная комната с умывальником, скамьями и металлическими шкафчиками, где сидят рабочие, низкие столики, на них всегда карты, шахматы, пепельницы, домино… От этой комнаты идет коридорчик с дверцами – это дортуар, он похож на классический купейный вагон, но сами «купе» с кроватями, закрытыми тюлем или даже частично заколоченные фанерой, напоминают мне бретонские кровати (box-beds). В «купе» тесно, две пары двухъярусных кроватей, тумбочка в изголовье. Каждый в своем углу обустраивался как мог. Некоторые ставили фанеру у голой каменной стены, вешали одеяло. Я себе подложил дополнительную подушку, но это не помогало, холод пропитывал все. Мы на тумбочках жгли большие толстые свечи, которые обогревали наше «купе». Парафина здесь было много, в свободное время все занимались изготовлением свечных игрушек, в коридорах свечи горели на плошечках, как в церкви. Такую жизнь мало кто мог вытерпеть. Все расползались кто куда, не приезжали зимой или ночевали со сквоттерами; мы с Эркки ходили к Кустарю в мастерскую или еще куда-нибудь. Задерживались под землей надолго только те, кому совсем некуда было пойти; например, украинские каменщики, которые, заключив кабальный договор с каким-то хитрым предпринимателем, сбежали от него и мыкались по Эстонии, пока чудом не забрели в Пыргумаа, где их все устраивало, даже ничтожные деньги, которые они почти полностью отсылали домой; один был молодой, он даже не стонал, все ему было по приколу, как он говорил, и на все случаи у него были шутки и твиты Коноплянки, которыми он сыпал к месту и не к месту, другие, постарше и помрачней, вздыхали и кряхтели, чуть что, говорили – да уж не тот возраст по полям и лесам чучелом бегать; они год продержались, две зимы провели в казематах. Таких было мало. Беженец из России у нас прятался. Он был деревенский, работал у олигарха в поместье под Москвой, чистил водоемы, натирал плиточные дорожки, палил по дронам (стрелял он здорово). Его сделали псарем, или выжлятником, он выгонял собак, хвалился, что даже устраивал охоту – планировал, как загонять лося, как обложить кабана, но я ему отчего-то не верил (в моей кинокартине – в истории, что я снял в моем воображении, – я отвел ему роль не погонщика собак, и даже не уборщика вольеров, а – борзой: с радостным визгом, размахивая руками, он мчался за добычей). Он сказал, что ему страшно не повезло, кто-то подстрелил любимую собаку хозяина, и все свалили, конечно, на него, приковали наручниками к трубе, продержали неделю в подвале, истязали как могли, он чудом бежал. Я видел шрамы на его запястьях и следы от ударов на ребрах, глубокие темные шрамы. Он бежал в Эстонию, нелегально перейдя границу, жил у нас без документов, никакого прошения на убежище подавать не хотел, потому что был уверен, что его немедленно отправят обратно, а там кокнут; мы ничего ему посоветовать не могли, потому что, стоило кому-нибудь открыть рот, как он махал на человека и тараторил: «Знаю, знаю, ничего не говорите… Пропащая я душа… Ох, доля, доля… На Руси пропасть – что два пальца обоссать!..» Говорил он с характерной для бродяги отчаянностью, к сожалению, мне знакомой настолько, что я не хотел его видеть, отворачивался от него, избегал, не потому, что он мне был противен – он быстро у нас похорошел, совсем еще молодой, тридцати не было, – а потому, что напоминал мне о многом. В разные годы в разных европейских странах я встречал русских бродяг. Тысячи и тысячи, молодые и старые, плохо обутые, плохо одетые, вонючие, забытые, дурные, пьяные, потерянные – шатаются они по Европе, побираются, пристраиваются к группам цыган, образуют свои, тусуются с братьями-славянами, сербами, хорватами и прочими, всех их роднит бездомность – вот их подлинная национальность. Из них можно было бы собрать огромную армию, армию бездомных и неприкаянных. Он прибыл к нам с компанией пьяных эстонцев, они его подобрали возле супермаркета, где он спрашивал, как у нас сдают стеклотару, они ему объяснили, расспросили, он пожаловался на судьбу во всех красках, они ахнули и взяли с собой. Он тоже долго пробыл в казематах, и жил бы дольше, если бы не познакомился с эстонской хуторянкой, которая была чуть ли не вдвое его старше, она прибрала парня к себе. К нам ехали и ехали, поломанные судьбы, спившиеся, проигравшие в казино, потерявшие все, они приходили и уходили, смотрели на все с грустью и уезжали, не возвращались, и как-то Эркки сказал, что не они решают, быть им с нами или нет, место решает. Может быть, он был прав. Случайные пропойцы не выдерживали ритма, казематы требовали физической выносливости и дисциплины. После трех дежурств в каземате, когда за ночь делаешь до пяти выходов на стрельбище, я на все смотрел проще. Город казался фальшивым и праздным, как драг-шоу. В моем сердце цвело настоящее презрение к витринам и огонькам, к расфуфыренным женщинам и дорогим машинам. Я ощущал в себе биение другой жизни, я верил, что все делаю правильно; мною сделан правильный выбор, думал я в угаре, вызов брошен, я на верном пути! Но когда угар сходил, я не мог не признаться себе в том, что бравада моя нелепа – в Пыргумаа меня зовут не принципы и убеждения, а нужда: я нуждаюсь в деньгах, понимал я, нуждаюсь так, как никогда не нуждался; мне нужны эти проклятые двести евро, мне больше негде их заработать. Боже, как я в такие минуты ненавидел деньги! Неужели я никогда не сброшу проклятый хомут?! В сознании гремели яркие монологи, я задыхался от ненависти, но в глубине наслаждался позой: мое унизительное положение доставляло мне жгучее удовольствие (я бы даже назвал это похотью, наркотической тягой). Похмелье от этого чувства наступало быстрое, но держало оно долго, как долго меня держит ссора с моим сыном (ни с кем больше не переношу я ссоры столь болезненно, как с моим малышом). Тогда я себя старался чем-нибудь отвлечь, но истина всегда караулит подле, как хищный зверь или болезнь, она поджидает момента слабости, чтобы впиться в оголенное место человека и принудить его посмотреть ей в глаза. По понедельникам я возвращался домой рано. Дома никого не было, часа два я оставался один. Это были самые трудные часы, самое безмолвное время, музыка не помогала, наоборот, она усугубляла давление внутренней тишины. Я гремел предметами, разговаривал с кошкой, включал толстую шумную струю воды, напевал себе что-нибудь, вел себя так, как ведут себя люди, которым кажется, что за ними наблюдают; за мной наблюдала тишина, и одиночество, казалось мне, стояло в сторонке и смеялось, прикрыв ладошкой свои гнилые зубы. Я мылся, переодевался, пил кофе или чай, шел в детскую, там всегда была незаправленная кровать малыша, я ее убирал с необыкновенным наслаждением. Как-то я случайно пнул ногой игрушку, нагнулся, чтобы поднять ее, и увидел его носок, носок моего мальчика. Он пронзительно напоминал о его маленькой ноге, и мне, без всякой видимой причины, стало жаль малыша, а через него – себя. Обычно я для себя нахожу массу ругательств, крою себя на чем свет стоит, это успокаивает, притупляет боль, как анестезия, но тут меня взяла за жабры жалость. Так неожиданно! И так непонятно. Я бы расплакался, если бы не успел подавить в себе это чувство. Я его быстро прогнал, поэтому не успел в нем разобраться (бессилие, наверное). Знаю, где оно сидит во мне, оно есть в каждом. Я сбегал в клуб, там я был при деле, дела помогают отвлечься, забыться. Но стоит остаться одному, как меня тянут на дно тяжелые мысли, которым я не в силах противостоять, я чувствую себя бесполезным, ненужным, все во мне искусственно и фальшиво. Позже я нашел одно средство: я надеваю маску. На какое-то время помогает.
Мой первый заход был неудачным – я разбил локоть, думал, что трещина, но быстро прошло. Натер на шее маской волдырь и долго ходил с шарфиком. Заработал за сутки пятьдесят евро, расстроился, но на вторые сутки выпало семьдесят, вместе получилось сносно, и как-то потихоньку втянулся. Есть в этом особый вкус: идешь в маске в толпе таких же идиотов, рычишь, в раж входишь и вдруг из ниоткуда получаешь крепкий щелчок в голову, стекла заливает краской, и ты падаешь, падаешь, и смеешься под маской – точно как в детстве: я умер, валяешься себе в траве, тебя нет, тебя больше нет… приятно, особенно если солнышко светит… потом отмываешься, хлебнешь-курнешь и снова в поле, забытье… Иногда ловишь кураж, когда видишь, как они стоят и целятся в нас, ревешь на них, они стреляют, ты рычишь и прешь – не страшно, стреляй! А они мажут, мажут. Ты идешь и смеешься, но не своим голосом, ты ревешь от смеха, до слез, экстатически, чувствуя, что тебя не видят, видят нечто другое, прущее вперед, как скотина. Синяки приходилось прятать, они были повсюду на теле. К маске я быстро привык и даже вел с ней философские беседы. В ней тоже что-то есть, в этой грубо отлитой простодурке, в ней чувствуется характер (я ее оставил себе, иногда надеваю дома, когда никого нет, хожу в маске по комнатам, рычу, кошка боится, прячется от меня; или иду к соседке, когда та в отъезде, хожу по ее квартире, открываю окна, поливаю цветы, сижу в ее кресле – все в маске, это очень необычное состояние, когда ты в маске, кошка долго привыкала). Сначала мне было интересно, смогу ли я различать наших людей, не сольются ли все в одно? Когда я первый раз облачался (будто ныряя в другую кожу), я так нервничал и спешил, что поранил лицо, и мимоходом подумалось: мы влезаем все вместе в большого питона; а когда мы поднялись наверх, я подумал, что наверх мы так и не выбрались, надо мной все такой же давящий потолок, хотя на глаза мне давила, конечно, маска; когда мы двинулись в лес (дело было днем и в лесу, было много кочек и стволов, о которые я ударялся), я подумал, что мы сидим в подводной лодке, в которой плывем на наших обидчиков, но в лесу ушибы меня отрезвили, и мысли прекратились. Хоть и делают маски по одному шаблону, у каждого болвана своя рельефная биография и, следовательно, своя козья морда, которая помимо твоего желания приобщает тебя к остальным. Мир сквозь глазные прорези не только кажется другим (стекла мутные и неровные, ты словно не своими глазами смотришь), он становится странным, другим, потому что, когда ты в маске, к тебе иначе относятся; когда ты в маске, все как-то проще: ты – мишень, ты – другой. В маске, несмотря на то что она изолирует и устраняет мое лицо, я более социализирован (я не антисоциальная личность, в целом, просто я с сомнением отношусь к общепринятым ценностям), больше связан с моей группой чудаков в похожих масках. Резина нас роднит, она нас делает командой, отрядом, единым целым с общей задачей: умирать и восставать как можно чаще, чтобы больше заработать. Для этого нужно сделаться притягательной мишенью, чтобы у стрелков возник азарт попасть именно в тебя. Ты обязан выделиться. Чтобы тебя заметили. Они должны начать шептаться: «А, вон, смотри, какой чудик идет», «Я его первым шмальну», «Нет, я его…», «А давай на спор!». Их охватит иллюзия, будто мы – нелюди, и в нас интересно будет стрелять. Для этого мы учимся ходить, придумываем, что бы такое надеть, учимся падать красиво (ведь это тоже запоминается, да и съемка потом покажет). Всем этим ухищрениям обучал нас Хореограф, и бывалые показывали тоже. Получив свой выстрел, мы красиво умрем, искусно покинем поле, а потом незаметно вернемся, заманивая в игру, уводя глубже в лес. Чем дольше забава длится, тем больше мы получим. В маске мне легче думалось. Ты словно исчез, тебя нет. Обо мне думают, а я – другой, их мысли пролетают мимо меня, их статьи и рецензии не обо мне, не о моих книгах они судачат, потому что я – во времени сновидения, я – другой, и, пока этот другой идет навстречу фигуркам на холме, пока он так бесстрашно рычит и надвигается на фары и огни, которые в неровных стеклах маски превращаются в световую паутину, я иду, разрывая эту световую паутину, и думаю… да, я могу думать! – и очень смелые, дерзкие мысли приходят в голову в такие минуты! Маска защищает не только от выстрелов, краски, криков – она заглушает крики внутри моей головы, мои собственные вопли заглушают мои внутренние гневные мысли, узлы моей нерешительности стремительно развязываются, и я кричу, кричу легко и свободно, страшным голосом: ох, я и не полагал, что могу быть таким ужасным! да я – монстр!.. монстр, который получит выстрел в лицо, упадет и умолкнет, тишком отползет, поднимется с колен и пойдет в казематы отмываться; отмывшись, монстр натянет маску и снова отправится в поле. Вопли в маске у каждого тоже индивидуальные, каждый, в конце концов, кричит что-то свое, одинаковых криков не бывает, – я моих болванов не только различал по голосам, но и понимал, о чем кричал каждый. Их вопли не просто рычание и кривляние, их вопли – рассказы, в них я слышал горечь, отчаяние, проклятие, ненависть, боль, презрение, достоинство; эти возгласы сплетались в одну большую песню омерзительной постановки – развлечение, entertainment, ради которого в Зомбипарк приезжали люди чуть побогаче (несмотря на то что дело это в целом постыдное, я своего места в нем не стыдился, как-то Эркки сказал: лучше быть по эту сторону омерзительного шоу, лучше ходить в маске, чем с ружьем, – и он прав).
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.