Текст книги "Театр ужасов"
Автор книги: Андрей Иванов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 19 страниц)
VII.
Гость, которого никто не ждал
Томилин боялся мышей, поэтому у Кости ему жилось тяжело. В здание нашли лазейку коты; мы их гоняли, хоть и жалели: тощие, облезлые, местами до крови драные. Обращались к Казимиру, он изучил трубы, подвал, чердак (заодно проводку осмотрел, нашел удовлетворительной). Казимир предположил, что коты проникают в здание по вентиляционной шахте, но не был уверен. «Где-то есть ход, где-то есть ход», – говорил он, стреляя лучом фонарика по плинтусам. Мисс Маус все время проводила в клетке, сквозь крепкие толстые прутья коты ее не достали бы. Дворец, по которому она так ловко бегала, выглядел покинутым и навевал на меня тоску, – я даже предложил его завесить тюлем.
Мышь не грустила. Костя о ней хорошо заботился, приносил игрушки, она их изучала, каждый день перетаскивала из одной норки в другую: три норки, пять тоннелей, помимо всех тех дворцовых игрушечных шкафчиков и чемоданчиков с сундучками – зажиточная мышь! Несмотря на свой преклонный возраст, она вела активный образ жизни, Костя вел ежедневник, в который записывал свои наблюдения за мышью – ее настроения, аппетит и проч. Как-то я спросил, что он собирается делать с этими записями? Ответ его меня поразил, с какой-то злостью он воскликнул:
– Черт возьми! Однажды я все это издам в виде романа! И назову его я так: «Жизнь мыши». Ни больше ни меньше! Подам заявку в фонд Капитала культуры и, если ее удовлетворят, издам. Нет, я серьезно. Я издам мои наблюдения в виде романа. Да, а что? Чем жизнь мыши хуже человеческой?
– Ничем не хуже, – ответил я.
– Вот и я так считаю. Так почему не написать роман о жизни мыши?
– Запросто!
– Я должен тебе показать, но у меня есть суеверная примета: нельзя забегать вперед. Я не могу никому показать ни строчки из описания жизни Мисс Маус до ее смерти, потому что, если я покажу кому-нибудь прежде времени, боюсь, она скончается. Ну, это мое… Нет, это выход, да, описание жизни мыши, в твердом переплете, с ее портретом, все очень серьезно, биография в духе серии ЖЗЛ. Получится увесистый том. И будет не хуже, чем романы некоторых писателей.
Я не видел, что он пишет в свой блокнот, когда наблюдает за мышью, у меня были самые смутные представления о его экспериментах (он почти не распространялся об этом, но упоминал вскользь, что испытывал на Мисс Маус действие галлюциногенов, – меня это не удивило: он часто на людях экспериментировал, почему бы на мыши не попробовать?).
– Да, может получиться не хуже, чем у некоторых романистов. Почему нет?
– Я веду эти записи с первого дня, как она у меня появилась, – говорил Костя, – у меня обширный материал, я пишу каждый день.
Это было правдой: каждый день Костя сидел перед игрушечным дворцом, записывая в блокнот ее перемещения по залам, комнатам, этажам…
– Я наблюдаю за ней год и сто тридцать два дня! У меня все записано. Все ее эмоции – тут, – он постучал карандашом в блокнот, – это маленькое существо чертовски эмоционально, у нее очень сложная невербальная сигнальная система, которую она наладила для общения со мной. Она знает о том, что я есть! Она не игнорирует мое существование. Она включила в свою систему и меня тоже. Мы с ней живем в одном космосе. Я для нее что-то значу. Она просыпается, когда я встаю. Она ждет меня, если я болею. Я нахожу ее жизнь намного увлекательней и сложней, чем жизнь многих моих пациентов. Как насыщенно она живет! Как умеет распорядиться своим временем! Как хорошо справляется со своим одиночеством – ничуть не нуждается в особи другого пола. Молодец, Мисс Маус! Сколько забот и всяких приключений, а сколько песен она поет! Ах, жаль, что я не могу пока доказать, что это песни, но я обязательно напишу об этом. Пусть это будет роман! Да, роман – это выход из положения. Поскольку научного обоснования моим предположениям, увы, я пока не нахожу, то могу их облечь в художественную форму… Я перепечатаю кое-какие фрагменты и пришлю тебе файлы… Только тогда, когда она умрет, не раньше. Ты посмотришь, надеюсь…
Я кивнул.
– Надеюсь, это будет не скоро.
– Я тоже.
Томилина мышь нервировала.
– Пусть живет в парнике.
Костя не хотел тревожить мышь. Она хорошо жила, достойный член нашего клуба, маленькая пожилая мышь.
– Ей скоро два года, Вася. Она – старожил. Пожилая дама! Нельзя ей столько перемещаться. Едва-едва переезд пережила, только-только к виду за окном привыкла, и ты хочешь ее переместить в другую комнату?.. в мой кабинет?.. Вася, это невозможно.
Томилин стелил себе в большом зале. Там на окнах не было штор. Васе казалось, что на него из темноты кто-то смотрит.
⁂
Вася Томилин явился ниоткуда. Его появление для нас с Леной было внезапным. Я сам виноват: он был одним из тех, кому я отправил мою книгу (стыдно). Прочитав ее, он разразился потоком восторженных писем, написал большой пост в своем блоге, «нашептывал» через мессенджер сплетни про людей, которых я не знал, но которые были на слуху. К сожалению, в русской литературе все обстоит именно так: стоит что-нибудь написать, как тут же окажешься в трясине, из которой полезут черти, каждый будет тянуть в свой омут, поносить других, нахваливать своих бесенят, щеголять звонкими именами и рассказывать бородатые анекдоты. Томилин обещал мне тысячи знакомств и проч. Теперь я понимаю – готовил почву… Через месяц переписки затих… Ну, думаю, слава тебе Господи… Не тут-то было! Как-то вечером он появляется у моего дома, с большой спортивной сумкой, полной всяких бумаг (распечатки его антипутинских статей и все посты с его аккаунта ВКонтакте, взломанного эфэсбэшниками, как он утверждал, за что его и прищучили). Жалкий, как овечка, белый как мел: история скверная, достали меня, приперли к стенке, страшное дело, некуда податься, могли запереть лет на шесть сразу, сам знаешь, какие в России суды…
Прижать его могли за многое: за участие в «Марше несогласных» и во всех знаковых демонстрациях, его много раз хватали, таскали и просто так. Его перипетии были задокументированы – хоть сейчас в Европейский суд по правам человека обращайся. Все права Томилина были нарушены, честь попрана, физическая расправа – медицинские справки в полном порядке, фотографии, даже запись с допроса. И вот он на нашем крыльце…
Я впустил. Лена ничего не сказала, приготовила ему постель (мне на полу, сама спала с сыном на его раскладном диванчике, потому что ребенок боялся чужого дядю).
Мы с Томилиным долго сидели на кухне, решали, что делать дальше. Лифт в ту ночь почему-то ходил часто и особенно гулко, соседи наверху тоже бубнили, в подвале председатель товарищества играл на бильярде.
«Ну и слышимость у вас, – заметил Томилин, – и прослушка не нужна!.. тут как в 1984-м Оруэлла… Да, Европа… все так построено…»
Я сказал, что дома строили в восьмидесятые, но он не обратил внимания, он повествовал – то размашисто: что со страной происходит, куда оно все катится, на всех уровнях полный швах; то судорожно: я не знаю, что делать… эту катастрофу остановить невозможно… мне плевать, что со мной будет… я не хотел уезжать… я ведь в Западе давно разочарован… но моей жизни угрожает опасность… прибьют, запытают в зоне…
Я полистал его бумаги. Допрос подозрительно смахивал на пьесу (Томилин писал пьесы), запись на диктофоне могли запросто сделать на кухне с каким-нибудь приятелем-актером (чувствовалась вычурность). Ничего этого я, разумеется, ему не сказал – он был сильно разгорячен, громко возмущался. Я его отвлекал, перетягивал с политических полей в романное пространство, рассказывал о молодых финских писателях. Он сказал, что у него с собой роман на флешке – бери да верстай! Спрашивал об издательствах и фондах, пересказывал свой роман (там было все то же: преследование, ужас и моральный террор); я насилу уложил его спать.
Наутро, бледная от тихой злобы, Лена мне выговаривала: бу-бу-бу, бухтели всю ночь…
Томилин проспал до двенадцати, его поздний завтрак совпал с нашим ланчем. Лена держалась сама вежливость, но по легким быстрым движениям, по тому, как бросала она свои сверкающие взгляды в его сторону, смеялась и встряхивала волосами, я безошибочно знал: скоро начнется. Томилин и не догадывался, какая буря гуляет рядом с ним по кухне, шаровая молния! Он собирался в KUMU – и вообще, пробежаться по городу… Лена воскликнула: «Удачно вам сходить! Если заблудитесь, звоните!» Как только дверь за ним закрылась, ко мне повернулась фурия: «Избавься от него! Чтобы духу его здесь не было!»
Я сплавил его к Косте. Это было связано с огромным количеством угловатых жестов, ужимок, извинений. В качестве компенсации я ему рассказал о нашем гей-баре, который называется ZeBastion, он туда побежал, и его там в первую же ночь отодрали какие-то финики, он с восторгом рассказал нам, как его втащили в туалет и поставили на колени… Я не стал слушать. Лицемерно притворившись, что у меня серьезное дело, я вышел из зала, прошелся по коридорам, пытаясь собраться с духом. Томилин много болтает, и меня тошнит от его болтовни, он ходит и подергивает ручками, иногда приседает чуть-чуть, иногда подпрыгивает, топает ножкой, он нам рассказал уже массу историй, не знаешь, во что верить, а во что нет. Самая примечательная, на мой вкус, история о том, как он уехал из Германии:
Оргазм в CUBIX am Alexanderplatz
(история Васи Томилина, рассказанная им самим)
Это произошло в кинотеатре CineStar во время показа «Кремастера», в самом центре Берлина. Ох, незабываемый оргазм! Кончить в центре мира! Только представь, в самой завязи Земли! В зале было мало людей, кто-то громко храпел, какая-то парочка безостановочно лизалась, я просто засунул руку в карман (этот человек полон сюрпризов, он носит свободные брюки с предусмотрительно разрезанным карманом – так делал Жан Жене, если не ошибаюсь). Мой последний день в Берлине, 2005 год, октябрь, дождит. Меня преследуют всякие тревожные чувства. Нет, того хуже: я был подавлен. Еще месяц назад я надеялся сюда перебираться, узнавал, кем и как тут можно устроиться, взвешивал варианты, даже выбирал. Таким надежным мне казалось мое положение. Как если б никогда прежде не обманывался, не падал с кресел. Ах, я сам себе смешон! Писал статью и с ленцой прощупывал почву, писал домой с непозволительной уверенностью, и нелепой бравады были полны мои речи, когда я обращался к знакомым, несмотря на то что вокруг было полно обескураживающих примеров. Я же не слепой! Видел, как мучились другие, но почему-то думал, что меня не коснется.
Никому русский человек в Европе не нужен, такой давно за меня сделали вывод люди практические и успешные, зрячие и ловкие, те, что обожглись за меня давно, но – как всегда – я обязан был сам в том убедиться, на своей шкуре получить еще одну отметину.
Наблюдательность и тяга к анализу, болезненная саморефлексия и всякие неврозы, глазной тик и шпора в левой пятке – все это мучило меня. Сорок лет мне тогда было… сорок лет, еще не так много… лишний вес, но не слишком, плешивость… ни гроша за душой… Я жил у разных знакомых, переползал от одних к другим, Кельн – Мюнхен – Гамбург – Штутгарт – Росток – Берлин… Куда ни приеду – тоска, истерики, белая горячка и бесперспективность. Почти все геи. Пока жили в России, скрывали. Стоило переехать в Европу, как штаны сами сползли. Слаб человек душком, где тонко – там и рвется; не выдержал перемен, не смог иначе, привыкаешь быть как все, больное место русского человека – быть как все, и вот, чтобы не чувствовать себя белой вороной, пошел парнишка вразнос. И таиться не надо, все всё понимают, поощряют: круто, тебе бисексуальность идет, ты от этого только приобрел… Эх, вот такие разговоры под пьяную лавочку в какой-нибудь кнайпе под шум голосов и громкий стук кружек. Ах, голова идет кругом, тебя мутит, лихорадит и – от похлопываний, от дружеских рук на твоих плечах – заводит. Да, все это так заводит, когда грязь кругом и полная неустроенность, развод, пустота, безвестность непроглядная, как беззвездная ночь, бесперспективность, жалкий социал, какой-нибудь штраф, какая-нибудь арабская шпана в пешеходном тоннеле по пути домой отнимает последнее, растет неприятная болезнь (язва, тахикардия, нервное что-нибудь). Ты загнан, одиноким камнем вращаешься в кругах эмиграции. Ты ехал с целью устроиться в Раю – кем угодно, хоть мусорщиком, говорил ты. Думал, что все равно кем, лишь бы в Европе, уж в Европе-то, думал ты, мусорщиком или уборщиком в морге ты запросто продержишься! Дома, в России, и не такое выдерживали… Надеялся расслабиться, вздохнуть «наконец-то». А нету его, этого «наконец-то». Все обман, всюду Ад. Сбежать ты сбежал – от всего, что обрыдло, от московского шума, от суеты, от питерского цинизма, столичных меркантильных лиц, – но к чему ты пришел? Лицемерие, высокомерие, безразличие, холод… всегдашний европейский холод. Такого ты не ожидал, наступил голой ногой на внезапные грабли! Ага, теперь ты должен выстраивать жизнь заново. Но теперь на каждую мелочь – тумбочку или вешалку – уходит уйма времени, усилий и денег, потому как в Европе все чертовски дорого. Я слышал, как в головах моих знакомых крутится, ни на минуту не затихая, счетчик: они полушепотом конвертируют евро в рубли, но самое страшное – это когда приобретенная одежда не дает им чувства уверенности в том, что она достаточно дорога, достаточно качественна и они в ней выглядят достаточно респектабельно. Ты ничего не ведаешь в этом новом мире, ты не знаешь, куда пойти, какой номер набрать, в какую дверь постучать, это сейчас Google и форумы всякие, а в начале девяностых – бумажки, газеты, справочники и деревянные лица клерков. Все непонятно, все зашифровано, в автобус войти боязно: а вдруг я как дурак выгляжу в такой-то шляпе? Не привыкнешь к тому, что всем на тебя начхать. Трудно искать себя, особенно трудно там, где для тебя не предусмотрено ячейки, номерка, где тебя никто не ждал. Я вот что узнал: в их картотеке не заведено таких параграфов, которые соответствовали бы твоему образу мыслей, твоему мировоззрению, – все мои друзья жаловались: лекарства немецкие отчего-то не действуют на нашу температуру, принимаешь таблетку, а жар не спадает, и тогда становится страшно: на Земле ли ты вообще? Крутишься, вертишься, в свисток по сигналу свистишь! Каждый день чего-то ищешь, стучишься в двери… тебя посылают, мягко выставляют, пускают на день-ночь и – прости-прощай, снова ночуешь в церкви, опять бредешь… Напрасно, все напрасно… Куда бы ты ни пошел, всюду, как и прежде, унылые улицы, полные незнакомых рож, и от сиплой потаскухи в сбитых сапогах в драном пальтишке тебя воротит больше, чем от русского хуя. Да, ты с радостью бросаешься на мужика, потому что он поймет, он приголубит, разделит твои горести и печали, он не предаст, как жена, которая теперь сидит в стеклянном офисе, важно погоняет своих агентов или отсасывает у шефа под столом, в то время как гордый город стоит, как неприступная крепость, а его ослепительная и недоступная роскошь дразнит на расстоянии протянутой руки. Один говорит: напишу – издадут – стану миллионером или известность какую-никакую хапну, как жар-птичку. Другой стонет: блин, тут такие выставки, такие галереи, сейчас выставлюсь – прогремлю на весь мир – разбогатею – всех поимею – загнетесь от зависти в своей сраной Москве. Но все это в будущем, до которого идти и идти, и никто не знает куда, по каким коридорам, через какие двери входят в это будущее. А пока ходишь в поисках, ты будто летишь в пролет одиночества, как Башлачев. Пока мир тебя не отыскал, ты живешь в такой дыре, хуже, чем в питерской коммуналке с хмырями, готовыми тебя отравить, с ними ты хоть в перебранку вступить мог, а европеец тихонько перед носом дверь прикроет, вежливо улыбнется или, сделав вид, будто тебя нет, не скажет ничего, пустота, ты сидишь в этой пустоте, ты даже слушать не можешь свою любимую музыку, потому что она тебя заставляет чувствовать дно. К тому же в этих квартирах всегда холодно, всегдашний европейский холодок, без него Европа не Европа, этот холодок от экономии, он в крови у европейца, зябкость – основная характеристика Европы. Тысяча лет пройдет, человек удвоит продолжительность жизни, станет летать на Марс, где выстроит колонии, а в Европе всегда ноги мерзнуть будут. О, сколько я выпил на таких квартирах! Скольким я стал чем-то вроде подушки или жилетки! В меня столько людей выплакались, высморкались, об меня так рьяно вытирали подошвы, хлестали по щекам – кто-то нужен выпустить пары, а тут я… Я жил у них, у вполне одаренных людей, кое-кто из них сгнил, спился, скололся, опустился, а кто-то прославился, сейчас гремят. Я спал с ними. Я с ними спал! Им нужен был кто-то живой. Я умел подвернуться. Я так полжизни прожил. Я этим известен. Об этом все знают. Я не стыжусь. Мне кажется, это честно. Я дал им больше, чем сама страна, их приютившая. Она была холодна, как мачеха. Ни одна шлюха так не согреет. Они жались ко мне, как кошки! А теперь отворачиваются, гадости пишут… Я понимаю: они пускали меня к себе пожить из потребности, не из жалости ко мне, им не с кем было затаиться – хоть таракан, но чтоб любил. Но теперь я им не нужен, и они меня отталкивают. Я им напоминаю те горькие дни, ту глубину отчаяния, которое мы хлебали вместе из одного горла… Я для них теперь символ дна, с которого они восстали. Даже если так, пусть так, но за что топтать мое имя? Я никого не обирал, я не вор, не альфонс, я дружил, средств у меня не было, а если появлялись, разве ж я не делился? Разве кто-нибудь когда-нибудь слышал, чтоб Томилин затихарил водку или денег? Нет, Томилин не таков! Я и последнее отдам, если надо… Несправедливо, по отношению ко мне – несправедливо… Не брехали бы обо мне… Да, с такими мыслями, с обидой на душе, я оказался в мягком кресле CineStar… Один разведенка, которого жена смачно засудила, дабы избавиться от меня, все последние бабки со счета снял, отдал мне и выпихнул на улицу. Ах! Каково мне было? Что ты знаешь об этом?! А почему он так поступил? Потому что не смог примириться с бисексуальностью, которую я помог ему в себе открыть. Идиот! Он не смог преодолеть кризис, понимаешь ли… Я был так оскорблен, так унижен, и самое обидное – он меня застал этим жестом врасплох. Я не успел ничего сказать! Мы вышли из его хаты – он жил в ничтожной социальной квартирке в гигантском панельном доме в Марцан-бецирке, через дорогу был беженский хайм, во дворах и на детских площадках постоянно ошивались арабы и негры, мы вышли за пивом, был обычный день, я у него уже вторую неделю жил, и все было ладно, надо было купить сигарет, и тут он заходит в небольшое банковское отделение при супермаркете, выходит оттуда, дает мне денег, почти четыреста евро, и убегает! Прощай, говорит, я так не могу! забудь меня! все кончено! Сбивчиво все это проговаривает и убегает. Представь! Я даже вскрикнуть не успел. Я был оглушен. Мы только что шли за пивом и сигаретами, обсуждали общего знакомого, и вдруг – триста семьдесят пять евро! Я больше не могу. Прости. Прощай. Все кончено. Забудь. Старые высотки, из сиплого динамика русская попса, запах шашлыка, ржавая станция, русский киоск с русскими газетами. Побитые урны. Обоссанные поребрики. Дорога домой. На вокзал. Ах, какой удар ниже пояса! Это стало последней каплей. Я десять лет шастал по Европе, русских везде много, русские постоянно уезжают, никто не задумывается, но русские постоянно покидают Россию – что в начале двадцатого века, что в конце – никакой разницы, те же судьбы, те же мотивы, те же истории, те же миллионы несчастных скитальцев, все одно, я сыт этим по горло, поэтому, прости, твоих книг не читаю – я все это видел, зачем мне об этом читать? И вот я должен был лететь поздно ночью, деть себя было некуда, состояние можешь представить – депрессия. Я понимал, что больше не вернусь. Уж в Берлин точно. Ни ногой! Одного удара ниже пояса мне хватило бы на всю жизнь, но дело в том, что это был далеко не первый случай, дело в том, что обо мне шла дурная молва: люди в блогах про меня писали всякое, это был 2005 год, люди ворвались в Интернет, они туда сливали все, что можно, лжи было больше, чем правды, как всегда. Что касалось меня, это точно: вранье, только вранье. Я ехал на электричке в центр, как под дозой барбитурата. В подавленном состоянии тупо смотрел в окно. Столбы. Граффити. Станции. На долю мгновения мне показалось, что я подъезжаю к Москве. И я все думал: как он так мог, подонок, как мог он со мной так подло поступить? Во мне шевелились им произнесенные слова, жесты, его тонкие длинные руки, его плащ, воротник которого топорщился, и кривой рот, обрамленный жесткой седоватой щетиной, его бегающие трусливые глазки, его длинноватые волосы… Он мне еще нравился. Все так стремительно перевернулось, что он оставил меня влюбленным. Черт, я помнил запах его комнаты, вид из окна, меня держала и мучила улица, по которой мы с ним гуляли, и парк… Он стоял и кривлялся в моем сознании. Проворачивался, как куколка в зеркальной шкатулке, размноженная отражениями. Я был не в состоянии подобрать его пантомиме наиболее подходящей формулировки, мой ум плавился от усилия выдумать или пришпилить к нему кем-то уже произнесенный парадокс, силлогизм или какое-нибудь пошлое клише, этикетку с какими-нибудь избитыми словами, вроде c’est la vie или que sera sera. Ну, что-нибудь! Потому что это была полная неожиданность. У него остались какие-то мои вещи… Мы не дописали статью для одного американского интернет-издания… Нам обещали сто двадцать долларов… Что-то начиналось, росток новой жизни… И чахлая осень за окном, провода и граффити… Теперь что, спрашивал я себя, теперь что – Америка, что ли? А что мне Америка? Или что я Америке? Что я ей, этой зажравшейся Америке? Кого она только не съела… Сколько судеб… Что ей проглотить еще одну жалкую козявку… Так я думал, глядя из окна на прохожих, смотрел на пассажиров, в их лицах светились домашние мысли, повседневные и уютные, я им завидовал: комфортно так ехать или идти в магазин, выскочил купить масло или пивка, одна нога тут, другая дома, дома тебя ждут мелкие заботы, не космические, не экзистенциализм, а быт, твою мать, все решает быт, а не «быть или не быть»! А у меня: мысли обо всем сразу. У меня в сознании панно, фреска, панорама, эпос, запахи, беженский хайм еще перед глазами, высокие негры, что шлялись по той стороне улицы, покуривая марихуану и жмурясь на солнце, я смотрел на них из его окна, мы их фотографировали по очереди, вырывая друг у друга фотоаппарат! Мы сделали много фотографий, все осталось у него, в Европе, которая меня абортировала, все те отпечатки пальцев, что я оставил на телах одиноких сломленных людишек, мужчины, женщины, дети, которых запечатлело мое сознание, фрагменты чужой жизни, вещи, сны, упакованные в коробки из-под фруктов или бытовой техники, эти квартиры одиноких людей – absolut unheimlich, mein Freund![17]17
Абсолютно непригодные для проживания, мой друг! (нем.)
[Закрыть] Вообрази этих мужиков, одиноких скитальцев, представь, что ты один из них, мне это легко представить, потому что я с ними спал, я проникал в них, они стонали и плакали у меня на груди, урчали от удовольствия с моим членом во рту, я их насквозь вижу, знаю, каково им было, представь, вот ты бросаешь все, чем ты был, а затем, будто мстя тебе за твою измену, составляющие твою суть части начинают расползаться, выдергивая запущенные в твою психику корешки, унося частички тебя: уходит жена, которая – как это свойственно женщинам – крепче стоит на ногах, мыслит яснее, потому как по жизни трезвее, уходят дети, потому что ты отстал, они уходят вперед, шагая в ногу с новым обществом, в которое ты их привез, и вот ты сидишь на своих коробках в грязных штанах и рваных носках, с сигаретой в руке, небритый, похмельный русский мечтатель или попросту дуралей в центре Вселенной, голодранец в полупустой квартире, твои картины, стихи, рукописи никому не нужны, и вот эти липкие пальцы, которые с жадностью сплетались с моими, лихорадочные жадные губы, которые торопились по-братски, а затем полюбовно слиться с моими губами, пропитавшись осознанием своей никчемности, эти пальцы суют мне деньги, лишь бы избавиться от меня, лишь бы убрался, точно я бес какой-то, и я, голодный, выброшенный из очередной халупы очередного неудачника, купил билет прямо в центр, весь день впереди, делать нечего, денег почти не осталось, выпил пива, стало еще хуже, в полном расстройстве шатаюсь по городу, как Франц Биберкопф… Биберкопф забрел к старым каббалистам, а я попал на неизвестного мне Барни. Судя по фотографиям и плакатам, это нечто. Сел в зале, от всех подальше, людей было мало, думал, что из шестичасового сеанса половину просплю, а другую половину буду думать о своем, начинаю смотреть и понимаю, что не могу оторваться, не могу ни о чем думать, я забыл все – триста семьдесят пять евро, Марцан, унижение, завиральные блоги, билет в Москву, ночлежки и хаймы, позор и безденежье – все ушло, растаяло, как туман, остался только экран, умиротворяющая красота! Я сам не заметил, как это случилось. Все произошло почти механически. Моя рука заползает в карман и – оргазм! Никакого усилия. Так естественно, так органично, так в жилу! Понимаешь, в жилу!
Метель
Так, теперь в банкомат. У меня есть всякие обязательства. Пока тебя разрывают между Россией и Европой… ты все еще тут, на своем пятачке, ты все еще должен что-то делать, оставаться собой и за каждый поступок отвечать.
Снег, ветер… Ну и погодка! А кто-то сейчас стоит перед российским посольством на Пикк с плакатами – Вон из Украины!!! Власть Воров и Убийц! Свободу Сенцову!.. Я тоже должен бы, но я иду в банкомат. Не верю я, что Россия расколдуется. Да, власть воров и убийц – а когда в России было иначе? Всегда были узурпаторы, и всегда были послушные псы. Так почему я из-за этого должен разрываться? Я никому ничего не должен. Перед кем отвечать? Клал я на Трампутина! Клал на брекзит, пускай отъезжают! Больше – меньше – все равно. Живите с этим дерьмом сами, я не хочу. У меня полно всяких дел, с которыми мне не справиться, и я должен разрываться из-за русской культуры… Пусть Томилин вскрикивает и притопывает, колдун несчастный! Мне решительно все равно, есть русская культура в Эстонии или нет ее. Положить ничтожные деньги на счет. Завтра последний день оплаты за квартиру. Я не один живу. Может, если б один жил, так и не платил бы, и сдох бы давно на улице.
Опять афиша! Все еще попадаются… Сорвал, скомкал, яростно запихал в урну. Люди смотрели на меня как на сумасшедшего. Ну и смотрите. Все равно. Я шел и улыбался.
Люди, люди… Чем ближе рынок, тем гуще. Супермаркет. Оптика. Аптека. Сколько можно разрываться? Сколько можно? Тянут – одни в одну сторону, другие в другую. Русский писатель… Эстонский писатель… Нет, не эстонский. И не русский… Нет такого русского писателя. Не знаем. Вот вам ваша культура.
Рынок. Скамьи. Цветочный магазин. Знакомые рожи алкоголиков – упаковщики, разделыватели туш, кто-то на фарше, кто-то на удобрении и так далее – живые зомби, один пузырек на троих. Скорей мимо них!
Входим в почтовое отделение. Банкоматы. Тепло. Передо мной четыре человека. Тоже хотят внести. Мнутся, перешептываются.
– Никто не хочет снимать – все только вносят.
– Да, да, постоянно кормят проклятые автоматы.
– Что за жизнь!
– Вопрос: откуда люди деньги берут?
Подождем. А эти двое эстонцев, в них есть что-то знакомое. Нет, показалось…
Нет, если бы издатели хоть что-то платили… Да скорее рак на горе… Триста пятьдесят евро… мой журавлиный клин над Москвой…
Нет, знакомые лица. Этот щетинистый кот. Еще разок. Да, где-то я его… Ну-ка… А его бабища… Ой, не может быть! Бегемотиха! Приветик из детства. Толстуха из окна на втором этаже на улице Калеви. Она. А это с ней не ее сынок? Этот старый сморчок! Да! Она выглядит лучше его. Что они тут делают? Продали свою хату в Каламая? Наверняка. В Каламая теперь одни хипстеры. Зелень, деревянные дома. Не жизнь, а фэнтези. Таким, как эти, там нечего делать. Небось что-нибудь выгадали. Двушка там не чета двушке здесь. Конечно, выгадали. По ее морде видно: свой кусок не упустит. Этот лох без нее пропал бы. Кем он работает, интересно? В подвальной мастерской ставит обувные набойки? Что-нибудь такое. Единственный раз, когда он может прикоснуться к женщине, – потрогать сапоги, сделать набойку, подклеить и зажать в тисках. Вот и вся женщина.
Они внесли свои деньги и за что-то там расплатились. Пошли. Наконец-то. Едва переваливаясь. Вышли. Тум. Тум. Она – бетонная свая. Он – старый желтенький рублик. Свен его звали? Нет. Ушли. Стало легче. Аллар? Нет. Какое-то совсем простое. Меэлис, Маргус, Индрек, Вахур… Не, не подходит. Тоомас? Нет. Он так истрепался – ни одно имя не пристанет. Черт. Стал забывать. Года на четыре старше. У него рано начали расти волосы на груди. Желтые кривые клыки. Хватал за майку, и в морду сразу. Непредсказуемый был. Плевался из трубочек, швырялся яйцами. Сколько энергии! Жаловались. Бегемотиха: Не врите! Он – хороший! Отнимал игрушки, мочился в песочнице. Хороший. Теперь посмотрите на него. Трухан, настоящий трухан. Ну, и я в принципе не лучше. Четыре года разницы, что ли. Жили рядом. Все тогда жили рядом. Садами по крышам сараев можно было уйти куда угодно – в Амазонию, Пампасы, Скалистые горы. И стать кем угодно: индейцем или ковбоем. Превратиться в Тарзана и найти свою Джейн. Научно-фантастическое детство. С одной стороны – тоталитарные будни: линейки, пионерские лагеря. С другой – путешествие к центру Земли через скважину финского телевидения: Emmanuelle… О, да – эротика имела особый вкус. Тинто Брасс был Богом.
Ну вот, подошла моя очередь кормить гребаный аппарат. Достаю деньги: пять купюр по десять евро. Загоняю их в банкомат. Проглатывает без помех. Хорошо. Достаю следующую, менее хрустящую порцию. Четыре по двадцать. За спиной старый черт и какая-то кочерга. Вздыхают… Двадцатки вошли. Отлично. Еще десятки. Ах, какой глубокий вздох за спиной! Сейчас, сейчас… Толстая пачка, пересчитываю…
– Ох, ох… – вздыхает кочерга.
– Да… – и старый черт туда же, – эх-хе-хе…
Пять, шесть, семь… Ровненько… Посмотрим… Ага, пошло… Так, вот тебе ответ на твой вопрос… Ты хотел знать, для чего нужен человек. Вот тебе и ответ. Руки в машинку деньги складывают, а я – думаю! Города изо дня в день вдыхают и выдыхают человеческую пыль. И я – одна из пылинок. Культуры, может, и нет, но я есть, Томилин. Я есть! Это отрицать невозможно. Про меня нельзя сказать: его нет. Или можно? Нет, нельзя. Зачем-то я нужен. И те люди, что стоят у меня за спиной, нетерпеливо ждут, когда я закончу. Они тоже есть и для чего-то нужны. Для чего? Я давно себя помню. Глубоко во тьму вьется ручеек моей сверкающей мысли, осознающей себя. Я давно начал задаваться этими вопросами, Томилин, давно… Ты тоже, наверное, спрашивал себя, когда шел в темноте: тебя почти не видно, но ты есть, было такое, Вася? Конечно, было. И у меня тоже. Сколько мне было, когда я сказал дяде, что хочу узнать, зачем нужен человек, для чего мы здесь? И это были не праздные вопросы, не удивить его я хотел, а понять. Мне было пятнадцать. Кажется, это было вечером, хотелось с ним поговорить… я был взволнован и поделиться своим волнением торопился, и стихи принес, которые он не стал слушать… Где-то между его домом и виадуком я посмотрел на жухлую травку, остановился, потрогал ее и подумал, что так и человеческая жизнь – где-то пробивается, где-то на обочине, где не сдерживает асфальт цивилизации. Нечто высокопарное распирало мою грудь, торжество первой поэтической мысли, пробивающейся сквозь все бытовое. Что-то похожее я читал в какой-то толстой книге. Герой, глядя на мостовую, по которой бежала дождевая вода, думал, что сквозь камень, которым задавлена нежная рыхлая земля, не прорастет трава, и вот так же что-то не прорастет сквозь его, стянутое панцирем сердце. Ни за что не вспомню… Даже не в прошлой жизни… Для меня это имело немаловажное значение в те дни, а теперь – я не помню, где я это прочитал, помню только дождь, булыжники нашего Старого города, которыми я заместил брусчатку русского классика. Я прошел мимо виадука, вдоль гаражей, темными дворами, пришел к бабушке с дедушкой, быстро переговорил с ними и юркнул в комнату дяди; я ждал его с нетерпением, потрясенный теми мыслями о траве и о чем-то космическом. Мне хотелось с ним поделиться, поговорить, услышать, было ли у него такое, чтобы он думал о таком, о чем и не можешь рассказать, о бесконечно великом и ничтожно малом и связности всего со всем… Я любил посидеть в его комнате, любил подойти к его окну и взглянуть на темные, будто поджаренные янтарными фонарями вафельные домики Копли. В штормовые дни в их доме было слышно, как шумит море. Он стоял на краю тьмы и света: окна бабушкиной комнаты, ванной комнаты и кухни смотрели во тьму садов и огородов, гаражей и двора, в котором на цепи жила страшная собака; дядина комната была угловая (как у Достоевского, что он частенько игриво подчеркивал: «Сплавили меня в угловую комнату, как Достоевского, смотрите, придумаю что-нибудь страшное, потом жалеть станете», – и улыбался, давая понять, что шутит), его окно смотрело на застенчивые домики, возле каждого, как свеча, горел тусклый желтоватый фонарь, и на дорогу, освещенную большими яркими фонарями. Ах, сколько раз я потом, когда вернулся из Норвегии, после всех моих мытарств, подходил к этому окну и смотрел на дорогу, вид был расчищен – ветви тополей подпилили, и дорога лежала как на ладони, – я смотрел на нее и вспоминал тот день, тот разговор, который, собственно, не состоялся. Трамвай грохотал, по виадуку катились товарные вагоны, светили буквы мебельной фабрики: STANDARD. Мрачные стены гауптвахты, обтянутые колючей проволокой, тяжелые ворота со звездами отворялись, и выходили наказанные солдаты, на вышке стоял охранник, будто проволочный. Я сам не заметил, когда я стал ходить к нему, а не к бабушке с дедушкой. Наверное, тогда, когда я стал ходить к нему, а не к ним, и кончилось мое детство. Я ходил к ним разными дорогами – по мосту или по дороге, что проходила под виадуком, – но, по какой бы дороге я ни шел, я думал о нем. Он был загадочным. С ним было многое связано – в основном то были мои нелепые надежды. Я возлагал на людей много надежд, я чувствовал: еще немного – и мне приоткроют тайну; мне казалось, они хранили от меня сокровища, знания, мир, тайные ходы, а когда понял, что ничего они от меня не утаивают, разочаровался и возненавидел их. У него было полно чужестранных предметов. Они меня манили. Его тетради с вырезанными из журналов фотографиями рок-групп. Тайком я читал его стихи… писал свои… «Я хочу узнать, для чего нужен человек», – сказал я. До сих пор помню тот порыв… И что он мне ответил? Кажется, ничего. Он был застигнут врасплох, он откуда-то вернулся, весь в своих мыслях, а тут я. Он нерешительно улыбнулся, показал мне новые пластинки, которые взял у кого-то переписать. Да и что он мог сказать? Вот спросит меня малыш, и что я скажу? Лучше писать бездарные стихи, чем носить деньги из одного места в другое. Он уже начал писать свои песенки… Как это здорово! Мы с ним шли из школы, был теплый легкий весенний день, яркий и солнечный, и малыш мне спел «Закрой за мной дверь», тоненьким чувственным голоском… Кто бы знал, сколько во мне пронеслось и перевернулось, пока я шел, держа его за руку, и слушал, как он поет мне эту песню, если б кто знал… «Спасибо тебе», – сказал я ему. В существе, которое только носит деньги в банкомат, нет никакого благородства. В дураке, который стишки пишет, есть трогательная наивность. Блаженный поэт все-таки вызывает меньше презрения, чем поглощенный отвратительной циркуляцией биологический механизм. Хотя перед Древом Жизни и Смерти все равны… В пуховике ты или в дорогом костюме, в вонючем «Робуре» ты въедешь во врата смерти или в кабриолете, разницы нет. Может быть, если я пойму, для чего задуман человек и что – по замыслу Вселенной – человек должен делать, то и себя найду среди людей, среди этих семи с половиной миллиардов. Я потерялся, малыш. Когда же это случилось? Я потерялся. Когда-то у меня было чувство уверенности, мне казалось, что я на своем месте, а потом все чаще и чаще навещала меня грусть, приходило сомнение, и я незаметно утратил то чувство уверенности, и даже не знаю, когда точно это произошло. Я не знаю, где я. Вот стоит человек в пуховике и, потея, бранясь про себя, вносит десятки в банкомат… Это я? Человек, который с жалостью сознает, что его карман пустеет – с каждой купюрой… Ну вот, думает он, был полный карман, а теперь в нем совсем ничего. Аппарат выталкивает деньги. Человек раздражается, складывает снова. От него воняет мясом, курятиной и свининой, дезинфекцией и прочей дрянью. В тепле, наверное, чувствуется… Нет? Никто не чует? Никто не видит синяков на моем теле? Они есть. Туши не даются просто так. Они болтаются. Они лягаются. Мертвые, замороженные, а все как живые. И синяки потом долго болят, настоящие. Куда более настоящие, чем деньги! Деньги быстро тают. Сегодня есть, завтра нет. А синяки неделями не сходят. И проклятый аппарат отрыгивает пятерки, чтоб его!..
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.