Текст книги "Банда Тэккера"
Автор книги: Айра Уолферт
Жанр: Зарубежные детективы, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 34 страниц)
И Тэккеру и Уилоку лотерея казалась превосходным бизнесом. Как раз в это время группа крупных налогоплательщиков и некоторые газеты подняли кампанию за легализацию лотерей, надеясь этим путем снизить налоги. Тэккер рассчитывал, что, утвердившись в лотерейном бизнесе, он заставит своих политических деятелей поддержать эту кампанию и протащить закон.
А кроме всего прочего, лотерея была таким бизнесом, которым можно было заниматься, не боясь столкнуться с сильным конкурентом и не прибегая к услугам бывших подручных Тэккера. Администраторы, необходимые для управления банками, уже имелись – это были сами владельцы банков. Они отойдут к синдикату вместе со своим активом. Джо был единственный из старых администраторов, которого Тэккер решил сохранить.
Уилок был против того, чтобы брать Джо. Он считал, что к деловым отношениям нечего припутывать родственные. От одного из братьев, убеждал он Тэккера, надо отказаться. А так как банк Лео – один из самых крупных и синдикат много потеряет, если оставит его в стороне, значит, должен уйти Джо. Тэккер не соглашался с Уилоком. У него самого братьев не было, и на работу братьев в одном и том же деле он смотрел так же, как Джо. Кроме того, Тэккер уже сталкивался с Лео и знал, что тот не захочет вступить в объединение и тут может пригодиться Джо, чтобы его уговорить. В конце концов Тэккер сделал по-своему. Хозяин-то как-никак был он.
– И вы думаете, что все на самом деле получится так, как вы говорите? – спросил Тэккер. – Я хочу сказать, впоследствии, когда лотереи станут легальными? Вы думаете, что мне и тогда позволят вести этот бизнес?
– Я на многое нагляделся и могу сказать вам одно, – ответил Уилок. – Если у вас хватает денег, чтобы занимать должность господа бога, можно быть каким угодно сукиным сыном. Все равно останетесь господом богом для всех, кто идет в счет.
Тэккер одобрительно ухмыльнулся. «Мальчишка, – подумал он. – Смышленый, но все же мальчишка. Что он понимает в жизни?»
Однако до сих пор ничего такого не случилось, что заставило бы Уилока изменить свое мнение. Все происходило в точности так, как он предполагал, вплоть до мельчайших подробностей: он действительно напился в среду, в канун праздника Благодарения, Джо и Лео действительно рано ушли домой, а Тэккер, Эдна и Макгинес действительно остались ужинать. Только он не думал, что ему потребуется столько времени, чтобы напиться. Нервничал он больше, чем ожидал.
2
Как только Джо и Лео ушли, вошел слуга с подносом. Он подал яичницу с ветчиной, сыр, печенье, булочки, варенье двух сортов и кофе. Пока он все это расставлял на столе, зазвонил телефон. Уилок сказал, что подойдет сам, и пошел в спальню. Стакан виски с содовой он захватил с собой.
С его уходом воцарилось молчание. Тэккер и Эдна поглядывали на беззвучного филиппинца. Они проголодались. Глаза Эдны путешествовали от подноса к столу вслед за губчатой дымящейся яичницей, за розовато-желтым сыром, и она прикидывала, в чем ей лучше завтра себя урезать: в утреннем кофе, обеде или ужине. Она чувствовала себя утомленной и решила, что лучше урезать завтрак. Она встанет поздно и выпьет только чашку кофе до традиционного праздничного обеда, который они устраивали для детей.
– Давайте разговаривать, – вдруг нарушил молчание Макгинес, – не то еще Эдна услышит.
Эдна отвела взгляд от кофейника, который филиппинец ставил на стол.
– Что я услышу? – Она откинулась на спинку стула и разгладила юбку, словно готовясь опять принять на себя обязанность души общества.
– А то, что мальчики говорят девочкам, – Макгинес кивнул в сторону спальни.
Эдна изобразила на лице удивление, а Тэккер спросил:
– А почему ты решил, что это девушка?
Макгинес выставил вперед руку и указал на браслетку с часами; было около трех.
– Одно из двух: либо девушка, либо разносчик молока, – сказал он.
– Этого я за вами что-то не замечала, – сказала Эдна. – Раньше вы никогда ни о ком не злословили.
– Я и не злословлю, а только говорю. – Восковое лицо Макгинеса покрылось красными пятнами. Голос звучал несколько натянуто. – Это же типичный шалопай с Бродвея. Все повадки у него оттуда. Я только и говорю, что он шалопай с Бродвея, а такие не очень-то стесняются в выражениях, когда разговаривают с девушками по ночам.
– Нет уж, теперь давай говори, – сказал Тэккер. – Осточертело мне видеть, как вы с Джо ходите и бормочете себе что-то под нос про Уилока, все норовите подковырнуть его, только он отвернется.
– Я же…
– Говори прямо, начистоту. Что ты имеешь против Уилока?
– Кто, я? С чего ты взял? Я только сказал, что у него бродвейские замашки. А ты сам знаешь, не хуже меня, как такие франты разговаривают с женщинами.
Тэккер по-прежнему хмурился и ждал. Макгинес кивнул на столик, на котором выстроились бутылки с виски, потом опустил взгляд на огонь.
– Если на то пошло, Бен, – сказал он, – я скажу тебе прямо. Мне кажется, что этот юристик становится, как бы это выразиться, немножко того… словом, он какой-то взвинченный весь.
Тэккер вскочил и начал беспокойно шагать по комнате.
– Уилок и всегда-то был комок нервов, – сказал он.
Макгинес продолжал смотреть в пламя, а Эдна следила взглядом за мужем.
– Не думаю, чтобы это звонила девушка, – сказал Тэккер.
Он быстро вышел из комнаты, пересек коридор и остановился на пороге спальни. Генри сидел сгорбившись на краю постели; перед ним на маленьком столике у стены стоял телефон. Трубка была на месте. По всему было видно, что сидит он так уже довольно долго. Он опирался локтем о колено, голову уронил на руку, глаза были устремлены на телефон.
– Яичница стынет, – сказал Тэккер.
Генри вскочил. Улыбка запрыгала по его лицу.
– Простите, – сказал он.
Стакан виски с содовой стоял тут же на столике, возле телефона. Уилок взял его, отхлебнул и направился к двери медленными, заплетающимися короткими шагами. Тэккер двинулся было к нему навстречу.
– Я уж подумал, не стало ли вам дурно.
Генри остановился и взглянул на него с комическим возмущением.
– Мне – дурно? – переспросил он и широким жестом поднес стакан к груди.
Их разделяло несколько шагов, и они с минуту постояли, уставившись друг на друга. Деланная улыбка медленно сползла с лица Генри. Он казался усталым и озабоченным.
– Знаете что, Бен, – Холл приставил слухача к моему аппарату, – сказал он.
Холл был прокурор, которого губернатор недавно уполномочил провести основательную чистку местной администрации. Губернатор хотел убрать со всех постов сторонников оппозиции и на их место посадить своих людей.
– Откуда вы знаете? – спросил Тэккер.
– Кто же, как не он?
– Я спрашиваю, откуда вы знаете, что вас подслушивают?
– Слухач, должно быть, задремал. Я слышал, как он снял трубку.
Глаза Тэккера блуждали по лицу Уилока. Он ничего не выпытывал, он смотрел на Генри потому, что тот стоял перед ним. Он думал о Холле и о том, через кого бы добраться до Холла. У Тэккера были связи только в противоположном лагере.
– Кто вам звонил? – спросил он.
– Девушка одна, вы ее не знаете.
– Вы не сказали, что вас подслушивают?
– Ну уж знаете, Бен!
– Я только спрашиваю. С вашими нервами… А ведь говорят, что подслушанные разговоры не могут служить уликой. Что это противозаконно.
– В штате Нью-Йорк это допускается.
– Вы вообще-то этим телефоном пользовались?
– Я говорил с вами несколько раз.
– Отсюда? Ах да, припоминаю. Ну, это ничего.
– И один раз звонил Эду Бэнту.
– Ну вот. Теперь понятно. – Тэккер сердито посмотрел на телефон.
– Да разговор был самый безобидный. Просил для вас билеты на бокс.
– Все равно. Не следовало этого делать.
– Я же не знал, что меня подслушивают. Может, и подслушивать-то стали только с сегодняшнего вечера.
– С таким паршивцем и сукиным сыном, как Холл, надо быть осторожней. Почему когда я разговариваю по телефону, я всегда говорю так, как будто знаю, что меня подслушивают?
«А с чего ты взял, что я такой же, как ты, – думал Генри, – или должен быть, или могу быть таким?»
– Что Холл – сукин сын, это, конечно, правда. Но паршивцем его, к сожалению, назвать нельзя. – Уилок взглянул на стакан. Лед весь растаял. – Тут уже не виски, а одна вода, – сказал он и направился к двери.
Он прошел мимо Тэккера и благополучно добрался до порога, но потом ударился плечом о косяк, отшатнулся, неуверенно протянул руку и, покачнувшись, похлопал ладонью по косяку. Он, видимо, хотел поставить его на место.
– Странно, – засмеялся он. – Еще сегодня утром стоял и никому не мешал. – Он повернулся к Тэккеру и громко расхохотался. – Ну что, повелитель, отшучивайся! – Он поднял над головой руку и помахал ею, словно приветствуя Тэккера. – Одари нас своей лучезарной, чудодейственной золотой улыбкой!
Тэккер взял Уилока под руку и повел его в гостиную. Генри слегка дрожал. Даже сквозь рукав Тэккер чувствовал эту мелкую внутреннюю дрожь, такую частую, что, казалось, все нервы у него гудят, как телеграфные провода.
Уилок все продолжал пить. Он поставил стакан перед своей тарелкой и, съев яичницу, запил ее виски. Потом налил коньяку себе в кофе и зажег его. Все смотрели на маленькое голубое пламя. Эдна тоже захотела попробовать, она находила это очень изысканным, а за ней и Макгинес и Тэккер тоже попросили себе коньяку к кофе.
– В таком изысканном напитке, наверно, нет никаких калорий, – пошутила Эдна.
Но Макгинес все же решил выпить коньяк неразбавленным. Он сказал, что он человек простой, не любитель всяких модных смесей.
Потом Эдна стала уговаривать Генри жениться на какой-нибудь хорошей девушке. Она его уже не раз знакомила то с одной, то с другой, и у нее были еще новые на примете, но пока она о них молчала. Генри уверял, что, на его несчастье, ему только одна девушка нравится, но тут его опередил Бен.
– Я не шучу, – сказала она.
Генри ответил, что не будь здесь Бена, который и так уже на него косится, то и он бы не шутил. Тэккер громко расхохотался.
– Я уже вижу, как бы вы давали свидетельские показания, – сказал он Генри. – Из вас не так-то легко что-нибудь вытянуть.
Генри бросил на него быстрый испуганный взгляд. Вся веселость его разом исчезла, и он спросил:
– А к коммутатору они тоже могут присоединиться? – Он вспомнил о коммутаторе в своей конторе.
– Нет, не думаю, – ответил Тэккер. – Но все-таки надо будет разузнать.
– Травля началась, – сказал Генри. – Очевидно, охота на нас разрешена.
– Боюсь, что так.
Эдна сидела, наклонившись вперед, стараясь заглянуть мужу в глаза. Теперь она вдруг выпрямилась. Рука ее соскользнула со стола и упала на колени, лицо застыло.
– Я впервые попадаю в такой переплет, – сказал Генри. – Не знаю даже, что я должен теперь чувствовать. Злиться, что ли? Злиться, нервничать, лезть в драку или еще что-нибудь в этом роде?
– Как это – должен чувствовать? – сказал Макгинес. Его раздражала склонность людей, наделенных воображением, выдумывать себе чувства. – Вы должны чувствовать то, что чувствуете, вот и все.
Тэккер не слушал. Он смотрел на жену.
– По-моему, все уладится, – сказал он ей. – Мы просто напоролись на одного мальчишку, которому хочется выслужиться.
– Смышленый, сукин сын, молод и энергичен, карьеру делает, – сказал Генри.
Тэккер бросил на Уилока предостерегающий взгляд, Он не хотел, чтобы Эдна встревожилась.
– Почему это люди не могут по-хорошему заниматься своим делом и не мешать другим? – заметила Эдна.
Генри налил себе еще стакан коньяку. Остальные отказались. Он сразу, одним судорожным, жадным глотком, шумно отхлебнул чуть ли не треть стакана, а потом допивал уже не спеша, прислушиваясь к тому, как Тэккер поручал Макгинесу оповестить всех о Холле – чтобы остерегались, говоря по телефону, а для важных дел пользовались автоматом.
– На сделку с нами Холл ведь вряд ли пойдет? – спросил Тэккер, обращаясь к Генри.
– А что мы можем ему предложить? Холлу нужен Бэнт, наш милейший Эд. Вот что ему нужно. В этом его бизнес. Бэнт – это его капитал. Помните, что я вам говорил насчет монополии и положения в обществе?.
– Оставим это.
– Я только хочу сказать, что через вас Холл и рассчитывает сломить монополию Бэнта. Если это ему удастся, он сам сделается монополистом. А что мы можем предложить ему взамен? Вы же не можете выдать ему Бэнта, не выдав заодно и самого себя?
– Кто говорит о том, чтобы выдавать Бэнта?
Во всяком случае, подумал Тэккер, это идея. Он об этом и раньше уже думал. Но это опасно. Бэнт знает о нем больше, чем он знает о Бэнте. Если он предаст Бэнта, будет громкий процесс, и ему придется выступить в качестве свидетеля. Холл настоит на громком процессе. Для его политического бизнеса это лучшая из реклам. А кто может поручиться, что на процессе, вопреки всем заверениям, не выплывут какие-нибудь неприятные факты.
Занятый этими размышлениями, Тэккер одновременно наблюдал за Уилоком. Он старался понять, пьет ли Генри потому, что напуган, или потому, что пристрастился к вину. Но как бы то ни было, если он не перестанет, с ним придется расстаться. Слишком рискованно поручать пьянице вести такие важные дела. Иногда Тэккер твердо решал, что Генри пьет только со страху, но минуту спустя он опять начинал сомневаться.
– Эдна права, – сказал он. – Вам, Генри, пора остепениться; женитесь, будете иметь какой-то домашний уют.
– У меня и так слишком много домашнего уюта. Три квартиры и в каждой по пылесосу.
– Чтобы выдувать девок из постели по утрам, – пробурчал Макгинес, но никто его не слышал.
– Три? – удивился Тэккер. Он знал о существовании только двух.
– Да, как будто так, – сказал Генри. Он поднял руку и стал считать по пальцам. – Квартира на Пятьдесят восьмой улице, Ист-сайд. Я еду туда, когда хочу з-забавно поз-забавиться. З-забавляться. Эта вот, здесь. Сюда я приезжаю, когда желаю чувствовать себя юрисконсультом крупной компании. Квартира в Сентрал Парк Уэст. Туда я отправляюсь, когда хочу быть дельцом. – Он оглядел всех с довольной усмешкой. – Я человек настроений, – сказал он, – и когда я хочу чувствовать себя, как последняя сволочь, то подхожу к зеркалу. – Он рассмеялся, но к его смеху никто не присоединился.
– И всюду у вас выпивка, надо полагать, – заметил Тэккер.
– Несомненно, и всюду я напиваюсь, все с себя снимаю, голый ложусь посреди комнаты на пол и чувствую себя так великолепно, словно я сам бутылка виски.
– У вас и сейчас язык заплетается, – сказал Тэккер, – но только не вздумайте, пожалуйста, раздеваться.
Он вдруг взглянул на Эдну. Этот разговор заставил его вспомнить о жене. Когда Эдна лежала в постели, ее большегрудое широкобедрое тело раскидывалось белоснежными холмами и извилинами.
– Нет, серьезно, – сказал Тэккер. – Вам надо жениться. Вы сразу остепенитесь. – Он улыбнулся Эдне, а она улыбнулась ему. Казалось, она читала его мысли. Слова Генри, по-видимому, заставили их обоих подумать об одном и том же. На него повеяло теплом.
– Я сам был такой же, как и все, – продолжал он, – жадный до денег. Все спешил, думал – надо скорей зашибать деньги, пока не зашибли тебя. А вот Эдна меня изменила, образумила как-то, теперь я жду денег спокойно и не тревожусь.
На самом деле только когда Тэккер нажил достаточно денег, чтобы не бояться нужды, он разрешил себе передышку и насладился браком с Эдной.
– А сколько ушло времени? – сказала Эдна. Голос ее звучал удовлетворенно и задушевно, лаская слух Тэккера.
– Много, не спорю, – согласился он. – Да и нелегко тебе было. Такой человек, как я, который вел нищенскую жизнь, питался отбросами и все такое, словом – старая история, такой человек с самого рождения все беспокоится.
– Сколько ушло времени, пока ты признал мои заслуги, – сказала она.
Тэккер улыбнулся ей. Голос ее парил в воздухе и благоухал, как цветок. Тэккеру казалось, что он может обонять его, осязать, видеть. Он ощущал его прикосновение.
– Ведь как это бывает, – сказал он, – мне потребовалось много времени просто на то, чтобы понять это. Вот только недавно я об этом думал, когда опять попал в тиски, как когда-то; тиски те же, а я уже другой.
– Уговорили, – сказал Генри. – Если вы найдете мне бочку виски, но только непочатую бочку, с гарантией, я, так и быть, на ней женюсь.
Тэккер побелел. Он выпрямился на стуле, и ноздри его раздулись. Он встал.
– Вам надо проспаться, – сказал он.
А Уилок хохотал. Он, видимо, не мог остановиться и продолжал хохотать в одиночестве уже после того, как Тэккер и Эдна пошли одеваться, а Макгинес снова обрел способность дышать.
Мак был уверен, что Тэккер взорвется.
В день Благодарения, провалявшись все утро и не в силах выдержать дольше ни минуты в постели, Уилок позавтракал, тщательно оделся и сел читать газету, раздумывая, как бы провести праздник. Праздников он вообще терпеть не мог, а предстоящий день и вовсе не обещал ничего хорошего. После вчерашней попойки он чувствовал вялость, его лихорадило, во рту было сухо. Дома было скучно, но все, что он придумывал, казалось еще скучней.
Наконец, ему пришло в голову пойти поглядеть какое-нибудь обозрение. Правда, все обозрения сезона он уже видел, некоторые даже по два раза. Тем не менее он позвонил своему агенту, чтобы узнать, куда есть билеты на утренний спектакль. Вдруг в середине разговора, пока агент перечислял жидкий репертуар, Уилок, повинуясь какому-то внутреннему побуждению, стал настаивать на обозрении под названием «Чья возьмет!». Обозрение это Генри видел только раз. Он отметил там одну девушку и теперь вдруг вспомнил, что она его заинтересовала.
Девушка значилась в программе под именем Дорис Дювеналь. Выступала она, главным образом, как статистка в какой-нибудь комической сценке или же танцевала в последнем ряду во время обязательных балетных номеров. Словом, это была сорокадолларовая деталь в постановке стоимостью в девяносто тысяч.
Когда Генри впервые обратил на нее внимание – это было за несколько недель до праздника, – она танцевала. Танцевать она, по-видимому, совсем не умела и чересчур старалась, так что Генри видел только одно ее старание. Она все время улыбалась, но Генри никакой улыбки не видел. Он видел только, как усиленно она старается улыбаться. Она задирала ноги выше всех и проделывала все па и фигуры с большим усердием, однако он не видел ни ее прыжков, ни па, ни фигур. Он видел только, как она старается подпрыгивать и проделывать эти па и фигуры. Она, видимо, понимала, что танцует плохо, и поэтому еще больше старалась.
«Хоть бы она поменьше усердствовала», – подумал Генри и оглянулся, чтобы посмотреть, обращают ли на нее внимание другие. Сам не зная почему, он вдруг испугался, что публика, раздраженная ее неловкостью, начнет выражать свое недовольство. Но лица окружающих казались довольными, а глаза их весело и с увлечением следили за танцующими.
Когда Дорис стояла спокойно, неловкость ее не исчезала, но не так сильно бросалась в глаза. Улыбка становилась менее яростной. Генри искренне желал, чтобы она постояла подольше. «Если бы она не так старалась, может быть, у нее и выходило бы лучше», – говорил он самому себе.
Потом опять начались танцы, и он смотрел на других герлс, избегая глядеть на нее. Он знал, что она не перестанет усердствовать. А чем больше она будет стараться, тем хуже получится. А чем хуже у нее будет получаться, тем усерднее она будет стараться. Такой уж видно закон природы. Генри знал это по себе.
Генри казалось, что в тот вечер его причудам не будет конца. Он думал, что его внимание к этому нелепому усердствующему существу могло объясняться только причудой. В антракте ему вдруг захотелось послать ей цветы. А прикалывая к ним визитную карточку, он поддался новой прихоти: написал на оборотной стороне: «Ваша работа доставила мне много удовольствия», и с таким злорадством дважды подчеркнул слово «работа», словно это был не булавочный укол, а смертельное оскорбление. Последней его прихотью было не обращать никакого внимания на Дорис до конца представления, не делать никаких попыток встретиться с ней и даже вовсе о ней забыть.
Но это была не прихоть, случай оказался гораздо серьезней. Генри не помогло ни пустяковое оскорбление, нанесенное им Дорис, ни равнодушие. Девушка, портившая все своим усердием, усердствовавшая от этого еще больше и тем самым еще больше портившая дело, бередила затаенные мысли Уилока, в которых он сам не отдавал себе отчета. Отныне всякий раз, как будут всплывать эти неосознанные мысли, всплывет перед ним и образ Дорис.
Все, что семье Уилока и ему самому пришлось вынести по вине бизнеса, не прошло для него бесследно, его мозг был искалечен и поражен слепотой. Поэтому единственное, что видел и на что отзывался мозг Генри, были деньги. И еще он видел, что лучший способ добывать их – это грабить с грабителями.
Для человека отзывчивого, любившего отца и считавшего его жизнь героической, добывать деньги таким способом было гибельно. И все же он страстно желал денег, страстно желал добыть их, совершенно так же, как Дорис страстно желала хорошо танцевать. Но чем усерднее Генри гнался за деньгами, тем больше он унижал и насиловал себя, совершенно так же, как Дорис, которая, чем усерднее танцевала, тем больше унижала и насиловала себя. Чем приниженнее Генри себя чувствовал, тем больше денег хотел он добыть. Чем больше денег он добывал, тем приниженнее себя чувствовал. Чем старательнее танцевала Дорис, тем приниженнее она себя чувствовала. Чем приниженнее она себя чувствовала, тем усерднее танцевала. Вот что означала Дорис для Генри, хотя он еще не понимал этого. Пока Дорис вызывала в нем лишь какое-то смутное раздражение, прорывавшееся в его мрачных причудах.
Но жизнь, которой Уилок жил вслепую, не могла длиться вечно. Где-то был предел, за которым должен был разразиться кризис и привести к какому-то разрешению. Когда Уилок увидел Дорис впервые, до этого еще не дошло, и он мог избавиться от мысли о ней с помощью булавочного укола, которого она, конечно, даже и не поняла.
Но в день Благодарения в душе Уилока уже назревал кризис. Слабое щелканье в трубке, предупредившее его о том, что телефон находится под наблюдением, прозвучало для него, как охотничий рог. Поэтому образ Дорис всплыл в его памяти, и снова начались сумасбродства. Она по-прежнему казалась ему смешной и нелепой. Но из всех бродвейских обозрений «Чья возьмет!» было единственное, которое он почти не видел. Весь первый акт он видел только ее. «Так почему бы и нет? А почему да? А почему же нет? Почему?»
Место Уилока было в первых рядах, но боковое. Отсюда он мог видеть Дорис еще лучше, чем в прошлый раз. Опять она из кожи вон лезла. Она показалась ему несчастной и одинокой на сцене, и держала она себя так, словно все вокруг нее, и публика, и ее товарки, да и все обозрение были врагами, которых она во что бы то ни стало должна побороть.
Когда она начала танцевать, Генри стало неловко. Он беспокойно оглянулся на своих соседей, но они, видимо, не замечали ничего необычного. Ее они, казалось, вовсе не замечали. Все лица выражали благосклонность, удовольствие и готовность развлекаться. Тогда он опять стал смотреть на Дорис. Она вся извивалась и изо всех сил задирала ноги. Взгляд у нее был напряженный. Напряженной была и вся верхняя половина лица, тогда как нижняя застыла в широкой, немой, горестной улыбке. Он вспомнил, что актеры сравнивают публику в зрительном зале с притаившимся в темноте хищным зверем. Но окружавшие его лица были подняты к сцене, и если публика и напоминала какое-нибудь животное, то разве только кошку, терпеливо ожидающую, чтобы ее пощекотали за ушком. «И зачем она все норовит лягнуть их в челюсть?» – спрашивал он себя.
Ему было совестно за нее. Она портила ему весь спектакль, но он не мог не смотреть на нее, когда она была на сцене, и не искать ее глазами, когда ее не было. Раз, во время сольного выступления певицы, когда герлс стояли за кулисами, ожидая выхода, он видел, как она машинально пересмеивалась с товарками, и лицо у нее при этом было измученное и боязливое. Он совсем забыл о певице и даже не слышал, что она пела.
После представления Уилок отправился в бар рядом с театром. Он не знал, куда девать себя. Бар был битком набит, и от трескучего веселого шума и говора у Уилока шумело в голове. «В этом обозрении только то и есть хорошего, – говорил он себе, – что я просидел там несколько часов без виски».
Он пил не спеша и вспоминал Дорис, как она, окруженная другими герлс и, казалось, сливаясь с ними, все же имела такой вид, будто ей одной предстояло бороться со всей публикой. Страшное должно быть чувство, подумал он. Быть одиноким – противоестественно. Одиночество делает человека странным, заставляет его совершать странные поступки, разговаривать с самим собой или выкидывать еще что-нибудь похуже. Но кто же не одинок в этом мире, где человек человеку волк? Все, ответил он на собственный вопрос, все одиноки. Во всем – одна только конкуренция. Соблюдай свою выгоду, иначе пропадешь. И так от рождения, ты учишься этому еще дома, до того как сам начнешь думать о своей выгоде. Поэтому люди сами по себе ничего для тебя не значат. Если ты любишь кого-нибудь или тебе кто-нибудь нравится, то потому лишь, что они так или иначе тебе нужны, делают тебя счастливым, дают тебе то, что ты хочешь. Сам по себе никто для тебя ничего не значит. Ты любишь только тогда, когда можешь сделать человека счастливым и это доставляет счастье тебе самому, или же когда он делает тебя счастливым. А все остальные? Они для тебя ничто – вещь, нужная для дела, вещь, которую можно отложить и позабыть, или же вещь, которую надо сломать. Но ведь это же противоестественно. Стоит посмотреть на людей и на то, что с ними происходит, когда они живут такой жизнью, чтобы убедиться, насколько это противоестественно.
Уилок долго думал над этим и наконец решил: «А кто знает, что естественно? Факт остается фактом. Приходится быть одиноким. Приходится соблюдать свою выгоду, иначе пропадешь».
Потом он вдруг подумал, что публика Дорис отличалась от публики, перед которой выступал он. Публика Дорис не была ей враждебна. Это ей только так казалось. А публика, перед которой он выступал когда-то, была против него. Она упорно не замечала его и не интересовалась, голодает он или нет.
Тут Уилок перестал рассуждать. Его мысли превратились в смутные тревожные ощущения. Ибо на самом деле публика совершенно так же не замечала Дорис и не интересовалась, голодает она или нет. Дорис выворачивала себе суставы, стараясь расшевелить публику. А он вывихнул свою жизнь, стараясь расшевелить свою публику.
А теперь, когда публика обратила на него внимание, когда она заинтересовалась его телефоном, что она увидела? Что она увидела, когда, наконец, удостоила его взглядом?
Ощущение это оставалось бесформенным и туманным. Генри не придал ему очертаний, не выразил его в словах и не вложил в него смысл. Он только старался освободиться от него. Он наклонился над стойкой, окинул посетителей ясным взглядом, прислушиваясь к трескучему веселому говору, и улыбнулся той же немой, горестной улыбкой, что и Дорис. В эту минуту он решил познакомиться с ней.
Осушив свой стакан, Уилок завернул за угол к артистическому подъезду театра, дал швейцару доллар вместе со своей карточкой и стал ожидать в грязном железобетонном вестибюле, окрашенном, как броненосец, в серый цвет.
Тут было то же, что и в баре. Тот же трескучий шум и гам. Артисты были все народ молодой или молодящийся, выглядели так, словно только что побывали под душем, и их быстрые шаги вверх и вниз по лестнице звучали громко и весело. Генри стоял возле табельных часов, звонок трещал беспрестанно. Дверь на сцену то и дело открывалась и захлопывалась, каблучки стучали по бетонированному полу, как оживленные голоса, и в воздухе звенели обрывки приветствий, новостей, обещаний. Генри стоял неподвижно среди всего этого шума и улыбался. Он походил на человека, который, зайдя по колено в реку, смотрит, как бурлит вокруг него вода.
Услышав твердые неторопливые шаги на лестнице, он понял, что это Дорис. Он ожидал, что именно так она выйдет к нему. Она, конечно, захочет разыграть королеву перед своим поклонником. Он взглянул вверх по лестнице. С того места, где он стоял, он мог видеть только ее ноги. За ними показались еще чьи-то женские ноги, которые нетерпеливо топтались на месте, досадуя на царственную медлительность Дорис, потом обогнали ее и стали торопливо спускаться. Туфли, ноги, колени, бедра, исчезающие в волнах подбитого розовым мрака. Ног было много, три или четыре пары, и когда он увидел лица их владелиц, то заметил, что они его разглядывают с любопытством. Они пробежали мимо него, потом остановились возле часов и долго возились со своими табелями, следя за ним уголком глаз. Он, улыбаясь, обернулся к ним, а они окинули его холодным взглядом.
– Ну, иди уж! – громко крикнула одна из девушек. – Что это с тобой сегодня? – Ничего другого она не сказала, но в последовавшем затем молчании ясно проступали насмешливые слова: «Мужчины, что ли, сроду не видела?» Девушка направилась к двери, остальные, едва сдерживая смех, гурьбой последовали за ней.
Дорис не удостоила их даже взгляда. Она чинно сошла вниз и чинно, с бесстрастным лицом, остановилась. Выглядела она моложе, чем на сцене. Ей можно было дать лет восемнадцать, не больше. Лицо ее сохранило детскую округлость и не приобрело еще определенного характера. Ничего характерного, все как бы случайное, наложенное сверху, словно грим. Волосы у нее были рыжевато-золотистые. Глаза удивительные. Это были глаза взрослой женщины, большие, темно-серые, разрезом своим напоминавшие продолговатый виноград. Да и все лицо было миловидно. Лоб немного низковат, но белый и гладкий. Нос тонкий и прямой. Рот маленький. Губы так сильно накрашены, что казалось, они протянуты для поцелуя. Одета она была в темное суконное пальто с меховым воротником. Видимо, дешевенькое.
– Мистер Уилок?
Генри, улыбаясь, подошел к ней. Она поджидала его, высоко подняв голову, выпрямившись, но выражение лица было неуверенное, чуть ли не испуганное.
– Я получила ваши цветы на прошлой неделе, – заговорила она. – Такие чудные.
Ее голос разочаровывал – высокий, жидкий, почти бесплотный, слегка жеманный, – но Генри едва ли заметил свое разочарование. Он не ожидал, что она так молода и красива.
«Свеженькое яичко, – подумал Уилок, – не насиженное». Он, не торопясь, просмаковал эту мысль. Ему нужно было заставить себя желать ее, чтобы не думать о том, почему его тянуло к ней.
– Вы не знаете, как это важно для нас, артистов, когда наши труды находят отклик и оценку, – продолжала она. – Да и записка ваша показалась мне очень милой. – Она, видимо, оправилась от волнения. Губы ее улыбались.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.