Текст книги "Банда Тэккера"
Автор книги: Айра Уолферт
Жанр: Зарубежные детективы, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 34 страниц)
«Муж мой где-то пропал. Прямо не знаю, что и подумать. Никогда с ним этого не бывало…» И все это на лестнице, когда все соседи сидят по своим кухням! Нет ей непременно нужно, чтобы весь дом слышал. «А я выйти никуда не могу, ребят не на кого оставить».
Любовь вызвала в нем образ Кэтрин, но воля к смерти заставила его мысленно увидеть ее именно такой. Бауер, как и все неуверенные в себе люди, был застенчив. Чтобы о его частной жизни болтали по лестницам, чтобы она стала достоянием всего дома – это было ужасно, отвратительно. Отвращение порождало ненависть, а в ней он мог черпать страх, ибо что может быть страшнее, чем ненависть к тому, что любишь.
Миссис Аллан придет посидеть с детьми, а миссис Бауер спустится в лавочку и позвонит оттуда в банк; там ей, конечно, никто не ответит, тогда она начнет волноваться и тут же скажет лавочнику, что она так волнуется, так волнуется, что просто потеряла голову. Тот посоветует ей сходить к Бойлу и, если мужа там нет, то обратиться в полицию, а в полиции у нее спросят его приметы, и потом его частную жизнь начнут трепать по всему городу.
«Ну ее к черту!» – выругался он про себя. На миг ему стало стыдно, но ненависть тотчас же вернулась с новой силой. «Женщины любят такие истории, – подумал он, – тут они могут показать себя… Это по их части: „Ну, поди ко мне, мама поцелует, и не будет бобо“. Ненависть все росла в нем, она душила его. „У-у-у, – внутренне зарычал он. – Кому нужен твой противный, слюнявый поцелуй!“
Его передернуло. Он вдруг почувствовал, что поезд уносит его. Мысль о смерти ближе подобралась к нему. Он глубже спрятал лицо в воротник, и мысль, помаячив, снова отошла. Но поезд все еще уносил его куда-то.
Чтобы остаться в живых, Бауеру нужна была лишь небольшая поддержка. Главным его страхом теперь была неуверенность, вызываемая работой в банке. Нужно было только, чтобы кто-то или что-то вырвало его из когтей страха, то ли с помощью разумных доводов, пристыдив его, или приласкав, или крепко полюбив, то ли просто научив его, как уйти из банка. Если бы это случилось, кризис миновал бы благополучно. Правда, Бауер не излечился бы. Спустя некоторое время что-нибудь другое могло бы лишить его власти над своей неуверенностью, и кризис мог бы повториться. Но теперешний кризис миновал бы, Бауер возвратился бы к прежнему строю мыслей, а воля к самоуничтожению проиграла бы бой.
Но кто или что могло оказать ему эту дружескую услугу? Кто, в жизни Бауера, обладал достаточной житейской мудростью, чтобы надоумить его скрыться на несколько дней, перевезти семью в другую часть города и навсегда избавиться от необходимости работать в лотерее? Кто мог обеспечить его деньгами на то время, что он будет скрываться? Если он скроется от Джо, страх перед ним станет ощутимым. Кто имел достаточно сильное влияние на Бауера, кто захотел бы скрыться вместе с ним и помочь ему побороть этот страх?
Неужели не было никого? Неужели не было в его жизни ничего, что могло бы стыдом или лаской освободить его из тисков страха? Чувство одиночества все глубже вгрызалось в его мозг. Могила разверзла свою пасть и обдала его холодным дыханием. Глаза его расширились, и он с ужасом уставился в черноту поднятого воротника, как в кромешную тьму.
Медленно, мучительно потянулся он к мысли о Катрин. Она снова возникла перед ним. Бауер, каким он был от природы, призывал ее образ. Бауер, каким он стал, отворачивался от нее. Он снова, почти с нежностью, подумал, как она, бедняжка, сейчас беспокоится. Потом подумал, будет ли она горевать, если он умрет. Нежность боролась за место в сознании Бауера. Но она не могла устоять перед натиском мысли о смерти.
«Пусть поволнуется, пусть думает, что я умер, – сказал про себя Бауер и какую-то бесконечно малую долю секунды повис на краю этой фразы, пока нежность не исчезла окончательно, и тогда он добавил: …и разочаруется, когда я приду».
И вдруг он злобно усмехнулся в воротник. Усмешка казалась чужой на его лице. Оно словно лопнуло по шву и обнажило торчащие, как обломки костей, зубы. Он вобрал в себя дыхание собственной могилы, на мгновение сделал его своим, потом выдохнул, и мрачный сводчатый вагон, наполнившись дыханием смерти, показался ему гробом, в котором он лежит живой.
4
Бауер вышел из метро на станции Центральный вокзал. Отсюда был виден Бродвей, или, вернее, его отражение – пляска и мигание красных огней, озаряющих небо, словно горел гигантский костер. Когда Бауер подошел к Бродвею и всмотрелся в даль, он увидел своего отца.
Даже на таком расстоянии можно было заметить, что отец Бауера стар и дряхл. Сорок два года служил он кондуктором трамвая, а теперь занимал должность стрелочника. Это был «акт милосердия» со стороны великодушной трамвайной компании. Стрелка, которую отец Бауера переводил вручную, могла переводиться вагоновожатым автоматически, но компания выдумала для старика эту должность, так как на его пенсию в семь долларов в месяц прожить было нельзя.
Казалось, это было делом гуманным. Однако в вечерние часы, а также ночью, когда театры и кафе выбрасывают и поглощают потоки людей, вагоновожатому на Бродвее есть о чем подумать, – ему не до стрелки. И, по сути дела, немало несчастных случаев произошло оттого, что вагоновожатым некогда возиться со стрелкой. Так что, в сущности, должность, порученная старику, не была таким уж «добрым» делом со стороны великодушной компании, не была и «пожалуй, что добрым» делом, как ей надлежало казаться.
Старик Бауер был одним из четырех служащих, не прекративших работы во время большой транспортной забастовки в Нью-Йорке. Как только он стал штрейкбрехером, компания напечатала в газетах его биографию, чтобы показать, как она заботится о своих работниках, и какую ложь распространяет о ней профсоюз.
В биографии описывалось, как Бауер, еще юношей, поступил на работу в компанию, и как он обзавелся семьей на деньги, заработанные на службе у компании, и как он дал образование своему сыну, опять-таки на деньги, заработанные на службе у компании, и какую хорошую жизнь он вел, честно выполняя свою работу на транспорте, и как компания выделяла ему долю от всех накопляемых ею богатств, несмотря на то, что должность его была совсем ничтожной, – ведь он являлся всего лишь винтиком в одном из 488016 колес. Бауер всю жизнь проработал без повышения в должности, говорилось в биографии, и тем не менее ему жилось неплохо, ибо компания неустанно заботилась о своем винтике, памятуя не только о непрерывном вздорожании жизни, но и о все возрастающих расходах семейного человека.
Когда пришло время посадить старика на семидолларовую пенсию, заработанную целой жизнью безупречного служения компании, один из владельцев, глядя на бедственное положение остальных пенсионеров компании, решил, что если теперь кто-нибудь, с целью очернить компанию, перепечатает пресловутую биографию, то это произведет неблагоприятное впечатление.
Тогда-то и была придумана эта должность, и для тех, кто ничего не знал, это было «доброе» дело, и для тех, кто знал кое-что, это было «пожалуй, что и доброе» дело, и для тех, кто знал немножко больше, это было «не такое уж доброе» дело, а для тех, кто знал все, это было совсем не доброе дело, а дело, в сущности, злое.
Ибо старик Бауер после сорока двух лет работы на трамвае остался сведенным ревматизмом калекой и не мог долго протянуть на работе, которая заставляла его по ночам торчать под открытым небом. Жалование выплачивалось ему из пенсионного фонда. Держа его на этой работе, компания, в сущности, только выплачивала старику его пенсию более крупными суммами вместо того, чтобы растянуть ее на остаток его жизни, которая при других условиях могла бы продлиться дольше.
Это не было предумышленным убийством. Бизнесмены обычно не замышляют убийства – разве что в случае крайней необходимости. В нормальных условиях они только защищают свою собственность. В данном случае их тактика была одним из вариантов традиционной благотворительности в бизнесе: «Бросим старикашке эту подачку – все равно он долго не протянет». Конечно, они воздержались бы от этой подачки, если бы считали, что она может продлить старику жизнь, но что же тут общего с убийством?
Бауер стыдливо приближался к отцу. Он уже несколько месяцев не видал старика – они вообще никогда не были близки друг другу. Бауер старший всю жизнь проработал на трамвае. По утрам он уходил из даму чуть свет, задолго до того, как проснется сын, а возвращался домой только к ужину, не раньше семи часов, когда сын уже садился за уроки.
Даже в самые лучшие времена – после того как профсоюз, вопреки его штрейкбрехерству, все же выиграл забастовку – старик работал с шести утра до шести вечера с двухчасовым перерывом на обед. Он жил слишком далеко от трамвайного парка, чтобы ездить домой в перерыв. Свободных дней у него почти не было, так как компания не любила ставить на линию малоопытных работников, присланных из бюро пособий по безработице. Неопытные новички задерживали движение, создавая пробки, и компания теряла пассажиров, ибо те предпочитали ехать в метро. Если штатный кондуктор каждую неделю требовал себе свободный день (за свой счет, разумеется, так как работа оплачивалась почасово), ему давали все меньше и меньше рейсов, и дело кончалось тем, что он сам попадал на пособие.
Время подходило к одиннадцати часам, но спектакли в театрах еще не кончились, и по Бродвею двигались только редкие пешеходы и автомобили. На улице царила тишина, и можно было слышать, как потрескивают, зажигаясь и потухая, огни реклам и светящихся вывесок.
На ногах у старика Бауера для защиты от холода были надеты галоши, а тощие икры поверх брюк обернуты в старую мешковину. Голова у него была повязана под шляпой серым шерстяным шарфом. Шарф закрывал уши и был стянут узлом под подбородком. Старая кондукторская шинель, застегнутая английскими булавками (ибо компания отобрала пуговицы вместе с бляхой), еле сходилась поверх накрученных свитеров и шалей.
Бауер старший был маленький сутулый человек с очень волосатым лицом. Волосы росли пучками на его короткой морщинистой шее и торчали из ушей, брови неопрятной бахромой нависали на глаза, и он носил большие обвислые усы. Он не мог выстаивать подолгу на своих искалеченных ревматизмом ногах и потому всегда таскал с собой на работу тяжелый ящик из-под пива и сидел на нем между снующими взад и вперед трамваями. Боясь, как бы ящик не стащили, он каждый день уносил его обратно к себе в каморку, которую снимал за тридцать центов. Это была единственная «мебель», принадлежавшая лично ему.
Одна сторона ящика была обита тряпками. Тряпки покрывала прибитая гвоздиками черная клеенка. Когда старик сидел прямо, ноги его стояли на мостовой, но обычно он от боли не мог ни сидеть, ни ходить прямо, и потому ходил сгорбившись и сидел сгорбившись, поджав под себя ноги. Так сидел он и сейчас – поджав ноги и согнувшись. Он что-то бормотал про себя и поеживался, как старый нахохлившийся воробей.
Когда сын заговорил, старик подозрительно посмотрел на него.
– А, это ты, Фредди, – сказал он.
Он протянул сыну руку, и Бауер пожал ее. Рука была в толстой кожаной рукавице, а под рукавицей были надеты еще две шерстяные перчатки. Бауер нащупал сухую руку старика сквозь все эти оболочки. Она лежала там внутри, как высохшая кость. «Что ж он будет делать, когда начнутся настоящие холода?» – подумал Бауер. Он вдруг понял, что старику не пережить этой зимы. И чувство одиночества еще усилилось в нем, усилился и страх перед одиночеством.
– Ты что-то не толстеешь, – оказал старик.
– С чего же сейчас толстеть, в такие тяжелые времена?
Старик слышал о кризисе, но мысль эта как-то не удерживалась в его мозгу. Для него времена всегда были тяжелые, всю жизнь, а просперити означало для него только то, что времена становились чуть терпимее. Газет он уже не читал, и у него не осталось друзей, которые могли бы напомнить ему о бедствиях мира.
– Верно, верно, – сказал он. – Теперь все отощали. Толстяков и не видать совсем.
Старик повернулся поглядеть, не идет ли трамвай, и когда снова повернул голову, то уже не взглянул на сына. Он думал о вагоновожатом по фамилии Эдж, который, бывало, приносил с собой на обед четыре поросячьи ножки и краюху хлеба. Второго такого обжоры, как Эдж, старик не встречал за всю свою жизнь.
– Да, – сказал он вслух, обращаясь к сыну, – одних костей оставалось столько, что не завернешь в газету – в настоящую большую газету, не то что эти листочки, которые нынче печатают.
Бауер привык к таким внезапным и невразумительным репликам отца. Он стоял над стариком и глядел на него сверху вниз. Он казался себе очень высоким рядом с этим маленьким, скорчившимся существом. Ему вдруг захотелось прикоснуться к отцу, но он не решился. Старик выглядел таким слабым, казалось, он весь как-то съежился внутри, под своей тонкой синеватой кожей. Бауер вряд ли вслушался в замечание отца, но подумал внезапно, что старик похож на бумажный пакет с костями, и ему представилось, что стоит дотронуться до него, как ветхая кожа лопнет и кости высыплются наружу.
Да, вот оно, одиночество. Его отец умирал. Обрывалась последняя нить, связывавшая Бауера с юностью. И в одиночестве таились неуверенность, а в неуверенности таился страх.
– Отец, – сказал Бауер. – Мне бы хотелось рассказать тебе кое-что.
Приближался трамвай, и старик поспешно заковылял к рельсам и длинным железным прутом перевел стрелку. Он подождал, пока трамвай проедет, чтобы перевести стрелку обратно. Трамвай деловито прогрохотал мимо. Вблизи он выглядел огромным, сверкающим, деловито шумливым, – точно олицетворение самой компании, – и когда он проехал, позади него в растревоженном воздухе остался запах металла.
Когда Бауер старший вернулся к своему ящику, лицо его не выражало ничего. Во взгляде не было вопроса. Старик уже забыл о том, что говорил ему сын.
– Отец, – сказал Бауер. – Я бы хотел рассказать тебе кое-что. Будь добр, послушай меня хоть минутку!
– Да, сынок? Что у тебя такое?
Бауер стоял и думал. Как начать? С чего? Он не мог подобрать нужные слова, чтобы выразить чувства, которые закипали в нем, как только он начинал думать о себе.
С минуту отец и сын смотрели в глаза друг другу. Бауер не часто смотрел в глаза своему отцу. Обычно на лице старика из-под бахромы бровей выглядывали лишь узенькие щелочки глаз. Но сейчас его глаза вопросительно расширились. Бахрома бровей раздалась в стороны, словно отброшенная ветром. Бауер увидел добрый, внимательный взгляд слезящихся глаз и наклонился к отцу, чувствуя, что у него самого на глазах выступают слезы. Потом отвернулся и замигал, чтобы прогнать слезы, а когда снова посмотрел на отца, то увидел, что вопрос в глазах старика уже угас. Он сидел, съежившись, уйдя в себя.
– Я никогда тебя не вижу, ничего о тебе не знаю, – сказал Бауер. – Ты словно и не помнишь, что у тебя есть сын.
Старик испуганно поднял глаза. Он сидел молча и испуганно глядел на сына снизу вверх.
– Я человек занятой, – сказал он наконец.
– У тебя бывают свободные дни.
– Нет, больше не бывает. Я отказался от них. Не могу себе позволить.
– Почему? Ты ведь брал себе иногда свободный день, после того как стал стрелочником? Что же теперь изменилось?
– Не могу себе позволить. Они не любят, когда им приходится ставить на работу желторотых.
Старик почувствовал вдруг, что сын понимает, что держат его из милости, и должность его выдумана компанией с благотворительной целью, и ему не требуется никакой замены. Это, собственно, и было одной из причин, почему старик отказался от свободных дней. Он боялся своим отсутствием напомнить компании, что она легко может обойтись без его услуг. Он хотел было объяснить это сыну и даже сказать ему напрямик самое главное – что будь его сын старым транспортником, он бы с радостью зашел его навестить. А так им не о чем говорить друг с другом. Старик Бауер почти всю свою жизнь, с самой юности, провел на трамвае, за исключением разве тех часов, которые ушли на сон. Компания отгородила его от всего мира, даже от семьи. Теперь, когда у него нашлось бы время и для семьи и для мира, он был уже слишком стар, чтобы перестраиваться на новый лад.
– Ты живешь от меня не дальше, чем я от тебя, – сказал он.
– Не могу же я тащиться к тебе с тремя детьми! – воскликнул сын. – Да и комната твоя мала, они там даже не поместятся.
Старик молчал. Бауер смотрел на него, стараясь разгадать его мысли, потом отвернулся и взглянул на тротуар, на проезжавшие мимо автомобили, на дома с огромными, ослепительно сверкающими вывесками, от которых стены вокруг багровели, словно озаряемые отблесками пламени, вырывавшегося из раскаленного горна.
«К чему все это?» – подумал он. Но он знал, к чему, и не мог уйти. Он сунул руки в карманы и вяло потопал ногами по холодной мостовой.
Подошел еще трамвай, и когда старик заковылял к стрелке, вожатый крикнул:
– Как там впереди – много вагонов?
– Не знаю, – сказал старик. – Я, кажется, не обязан знать. – Он обернулся и сердито посмотрел на сына. «Ну как тут заниматься делом, – подумал он, – когда тебе все время мешают».
Но эта слабая вспышка досады тут же угасла. Возвращаясь к своему ящику, старик погрузился в воспоминания о том, как, бывало, они с вожатым нарочно задерживали движение на линии. Это называлось «волочить ноги». Чем больше пассажиров, тем легче кондуктору обкрадывать компанию. А чем больше трамвай отстает от графика, тем больше в него набивается людей.
Старик мысленно увидел свой вагон, битком набитый пассажирами. Он увидел себя в конце вагона, – ну, конечно, он опять позабыл записать кой-какую мелочь, – а впереди Вуди, вожатого, и как он из кожи вон лезет, чтобы наверстать задержку, которую сам же устроил. Впрочем, как бы Вуди ни потел, он никогда не упускал случая позабавиться и неожиданно со свистом отпустить воздушный тормоз, чтобы пересекающая рельсы девчонка подскочила от испуга, показывая икры.
Старик хихикнул и смешливыми глазами посмотрел на сына.
– Да, уж это был жох по части женских ножек, – сказал он. Тут он спохватился, что смотрит в лицо сыну. Его смех замер, и взгляд снова устремился на линию.
Бауеру стало жутко. Словно перед ним раздвинулся занавес и он заглянул своему отцу в душу и не увидел ничего, кроме мрака.
– Ты бы хоть зашел как-нибудь поглядеть на Мэри, – сказал он. – Она соскучилась по твоим усам. – Мэри была старшая дочь Бауера.
– По моим усам? – старик осторожно потянул сначала за один, потом за другой кончик желто-белой щетины. – Да, ребятишкам они нравятся, – сказал он. – Когда мой сын был маленьким, они ему тоже очень нравились.
– Нравились, да? – Бауер быстро шагнул вперед. – Когда я был маленький?
– Да, да. Каждый вечер смотрел, как я их подстригаю. Неужели не помнишь?
– Вот, значит, какой я был. А я ничего, ничего не помню. – Бауер засмеялся. Лицо его вдруг как-то просветлело. Он стоял, наклонившись к отцу, повернув голову, жадно ловя здоровым ухом дрожащий старческий голос.
– Стоял, бывало, около умывальника, где висело зеркало, и смотрел. Ты мне тогда доходил до колена. Это было… постой-ка, давненько… постой-ка… – голос его замер.
Бауер испугался, что старик потеряет нить и заговорит о чем-нибудь другом.
– Мне было тогда три года, – сказал он.
– Нет, нет, пожалуй, что нет, – лет шесть или семь, вот так.
Опять подошел трамвай, и Бауер с досады выругался про себя. Старик терпеливо ждал, когда трамвай пройдет, чтобы передвинуть стрелку обратно. Светофор задерживал движение. С минуту Бауер ни о чем не думал, потом у него мелькнула та же мысль, что при первом взгляде на отца. Он повернулся к старику, увидел свитер, шали и все, что было наверчено на него, и подумал: «Еще две-три недели – и зима. Да, зима идет, – думал он, и на него повеяло мертвенным покоем. – Эта зима убьет старика, – сказал он себе, – да, эта уж наверно». Он почувствовал свое одиночество, но что-то заставило его подавить в себе это чувство и подумать: «Для него это будет к лучшему». Он думал о том, как пуста жизнь отца, но не спрашивал себя, что опустошило ее. Вместо этого он вспомнил, как пуста его собственная жизнь, и внезапно подумал: «Хоть бы умереть. Мне бы тоже было лучше». Ненависть, жалость, одиночество, страх вдруг всколыхнулись в нем, прорвались и захлестнули его. Он еле устоял на ногах.
– Отец! – крикнул он.
Трамвай уже ушел, и старик сидел на своем ящике.
– Да, сынок? Ну что? – голос старика звучал спокойно. Он слышал оклик сына, но прозвучавшее в нем отчаяние потонуло в тумане, застилавшем его старческий мозг. Старики знают только то, что им говорят их притупленные чувства.
«К чему это?» – думал Бауер. Он уже готов был повернуться и убежать, но внезапно вспомнил, о чем говорил отец.
– Ты сказал, что мне было тогда лет шесть или семь? – сказал он.
– Когда я говорил?
– Да только что. – Бауер знал, что сосредоточиться отец не мог, но память у него сохранилась.
– Ну, ты же помнишь, – сказал он. – Ты начал рассказывать, что я, когда мне было лет шесть или семь, любил смотреть, как ты подстригаешь усы.
– А, это… Так ведь я же тебе рассказал. – Старик уже все перебрал в уме, пока дожидался, чтобы трамвай отошел, и вообразил, что рассказывал это вслух.
– Да нет, отец. Ты ничего больше не говорил. Ну, как это было? Начни сначала, ладно?
– Да я же тебе говорил. Ты тоже захотел подстричь себе усы и взял у меня ножницы. Усов у тебя никаких не было, но тебе так хотелось, и ты подстригал и подстригал, а потом ткнул себя ножницами в нос. Крови выступила одна капелька – так, с булавочную головку.
– Подумать только! Я ровно ничего не помню. Орал, небось, благим матом?
– Завизжал как зарезанный, швырнул на пол ножницы и убежал.
– К маме? Она была дома?
– Под кровать. Ты всегда туда прятался. Под кровать. Или под одеяло. Или в шкаф, за одежду. Или за диван. Всякий раз, как по-заведенному. Или за плиту, когда мы переехали на квартиру, где стояла газовая плита.
Бауер отвернулся. Вид у него был разочарованный.
– Все дети так, – сказал он. – Мои тоже. – Он снова начал думать о себе. Потом резко оборвал свои размышления. Внезапно возникшая мысль подействовала на него, как спичка, брошенная в бензин. Ярко вспыхнуло пламя – и словно все внутри у него взорвалось. Он взглянул на отца и увидел, что лицо старика снова сделалось сонным и мысли бродили где-то далеко. – От этой привычки тебе следовало меня отучить, – сказал он резко.
– Что? – старик посмотрел на сына и на мгновение почувствовал к нему ненависть за то, что тот вывел его из забытья.
– Я говорю, что ты должен был отучить меня от этой привычки – убегать и прятаться. Вот что я говорю.
– А что ты думаешь? Что же, по-твоему, я делал? – Ненависть исчезла с лица старика, он горделиво приосанился. – Как ты думаешь, почему ты стал большим человеком, с образованием, на хорошей должности, в хорошем деле? Я помог. Своими руками из тебя человека сделал. Для этого и драл.
– Ты думаешь, это было очень хорошо, да? Замечательно! Бить маленького ребенка!
– Ну, а как же? Я должен был поступать, как полагается отцу. Что же, по-твоему, мне нужно было делать, сынок? Ты теперь сам должен это понимать. Ты с малых лет был слюнтяем, и нужно было выбить это из тебя, чтобы ты не пропал. Я всегда говорил твоей матери, что иначе ты пропадешь.
– Может быть, я и пропал.
– Нет, сэр, я делал то, что нужно. Всякий раз, как ты залезал под кровать, я вытаскивал тебя оттуда и драл. Всякий раз, как ты прятался в шкаф, я запирал тебя и держал там, пока ты не начнешь вопить, чтобы тебя выпустили. А потом драл за то, что ты прятался.
– Зря ты тратил столько сил. Если у ребенка такая натура, ее не переломишь. Я вижу это по своим детям.
– Ну нет, не говори. А я тебе скажу: ты не был бы тем, чем стал сейчас, не сидел бы в конторе на хорошей должности, если бы я тебя не драл. Видит бог, я драл тебя так, чтобы ты потом самого черта не испугался, разве что новой порки.
Бауер видел на лице отца волнение и гордость, за которые старик прятался от сознания совершенного им зла. Бауер не дал себе заглянуть поглубже, увидеть, что старик сам знает, какое он совершил зло.
– Я не понимаю, как ты можешь так жить! – воскликнул Бауер.
– Что?
– Я говорю, – Бауер резко повысил голос, – я не понимаю, как ты можешь так жить. У тебя есть сын, трое внучат, невестка, а ты словно и не знаешь, существуют они на свете или нет. Нисколько даже и не интересуешься.
Старик отвел глаза.
– Я человек занятой, – сказал он.
– Вот как? Ты человек занятой?
«Это мумия, – думал Бауер. – Сидит тут, завернувшись в самого себя, сидит точно какой-то узел с тряпьем, а как там его сын и внуки, ему и дела нет».
– Трамваи найдут дорогу и без тебя! – выкрикнул Бауер из самых недр своего одиночества, и ненависти к одиночеству, и страха перед одиночеством и ненавистью.
Бауер старший угрюмо опустил голову. Вдали показался трамвай, и, хотя спешить было некуда, старик тотчас встал и заковылял к стрелке. Когда он вернулся к своему ящику, то даже не заметил, что сын уже ушел, затерялся в хлынувшей из театров толпе. Боль в суставах донимала старика, и он тут же позабыл, что к нему приходил сын. Он сидел на ящике и думал о своем ревматизме, и ждал, чтобы скорее наступила полночь и можно было пойти в свою каморку и лечь в теплую постель.
Была уже почти полночь, когда Бауер добрался до улицы, на которой жил. Он остановился на углу у входа в аптеку и, заглянув внутрь, увидел розовощекого, круглолицего парня, подметавшего пол.
Бауер никак не мог решиться завернуть за угол. Он внушил себе, что Джо или кто-нибудь, подосланный Джо, дожидается его у подъезда. Он уже почти верил в это. Встреча с отцом, дыхание смерти, исходившее от старика, заставили Бауера всю дорогу домой взвинчивать свой страх перед Джо. Он подумал даже о том, чтобы вернуться домой по крышам и пробраться внутрь через слуховое окно, но пока еще он не был способен на это. Однако заставить себя завернуть за угол он никак не мог и стоял тихо, уткнувшись носом в воротник, не спуская глаз с молодого фармацевта, подметавшего пол за стеклянной дверью.
У фармацевта были курчавые темно-русые волосы, расчесанные на прямой пробор. Концы завитков золотились от яркого света. Брюки у него были закатаны выше колен, белая кожа круглых волосатых ног поблескивала. Чтобы удобнее было мести, он взгромоздил длинноногие, с низенькими спинками стулья под красное дерево на прилавок поддельного мрамора. Он весело работал шваброй, делая размеренные плавные взмахи. Для него это был самый приятный час длинного дня, начинавшегося с утренних занятий в фармацевтическом училище. Мышцы его пружинили в такт широким взмахам, голова была опущена и круглые юношеские щеки надувались и опадали в том же ритме. В эту минуту он, казалось, воплощал в себе весь человеческий род, захваченный веселым ритмом труда. На несколько мгновений он испытывал радость физической работы, из которой можно изгнать мысль, а вместе с мыслью всякое напоминание о бизнесе и мире бизнеса.
Голова Бауера тоже начала покачиваться из стороны в сторону, в лад со взмахами швабры. Точно двое людей, разделенные дверью, раскачивали незримый гамак, и этот естественный, неискаженный ритм жизни и труда давал обоим спокойную радость. Внезапно Бауер перестал покачиваться. Швабра продолжала взлетать, но голова Бауера застыла на месте. Он заметил, что глаза фармацевта не следуют за взмахами швабры. Они были неподвижны – они со страхом впились в Бауера.
«Должно быть, боится, что я налетчик, высматриваю, нельзя ли тут поживиться», – подумал Бауер. Он вспомнил, что на блатном языке это называется – «наколоть дельце». Он слышал это у Бойла. Дрожь пробежала по его телу. Различные ощущения сразу зашевелились в нем: сожаление о том, что оборвался бодрящий ритм, презрение к этому мальчишке, который испугался его, страх перед тем, что думает о нем этот мальчишка.
Ученик продолжал работать, удаляясь понемногу от двери, в глубину аптеки, и швабра взлетала слева направо, справа налево длинными свободными взмахами. Но Бауер заметил, что плинтусы и углы подметаются небрежно. Те места, где что-нибудь мешало, швабра вовсе обходила. Юноша боялся тратить на них время. Ему хотелось поскорее убраться подальше от Бауера и спрятаться за прилавок в глубине аптеки.
Бауер заставил себя презрительно усмехнуться. Мальчишка сейчас нырнет за прилавок, уткнется головой в угол, зажмурится и будет сидеть там, дрожа от страха. Бауер видел, что на полке позади прилавка стоит телефон. Мальчишка может броситься к нему и вызвать полицию. Бауер зашевелился. Полиция прикатит на машине. Они догонят его, схватят, потащат на допрос.
Бауер сам не заметил, как очутился за углом, и уже торопливо шагал по направлению к своему дому. Когда он вспомнил о Джо, было уже поздно нагонять на себя страх. Он почти дошел до подъезда. Улица была пуста. Только рядом с его домом у газетного киоска перед мелочной лавкой стояла кучка молодых людей.
Бауер знал: если бы замышлялось убийство, где-нибудь поблизости ждал бы автомобиль. Две машины, стоявшие у тротуара, были ему знакомы. Все же он осторожно заглянул в подъезд. Он увидел тесный, тихий, сумрачный вестибюль, освещенный электрическим плафоном, тускло горевшим под потолком. В глубине вестибюля лестница уныло уходила во мрак. Бауер подумал о трех пролетах, на которые ему нужно подняться, о лестничных площадках с электрическими лампочками под потолком, отбрасывающими желтоватый призрак света, о темных дверях и темных закоулках в глубине коридоров, где легко можно спрятаться.
Он старался представить себе человека, который притаился там и поджидает его. Тщетно. Он видел не его, а жену, поджидавшую его дома. Он чувствовал, что не может встретиться с ней, нет, – сейчас еще не может. Он повернулся и стал переходить улицу, упиваясь этим новым страхом, смакуя его и внутренне облизываясь, как кошка.
«Этот фармацевт, – подумал он, – будет теперь, небось, целый год обливаться холодным потом, гадать, как я решил – грабить аптеку или нет». Ему стало смешно. Мысль о фармацевте еще больше расшевелила в нем страх, а страх хотелось заглушить смехом. Он завернул за угол, все еще чувствуя смешок в горле, и, пройдя несколько шагов, открыл дверь в бильярдную Бойла, где его весь вечер поджидал Уолли.
Когда Бауер отворил дверь в бильярдную, на него повеяло знакомым запахом. Он мог бы, закрыв глаза, видеть все, что находилось перед ним, и сейчас, захлопнув за собой дверь, сразу почувствовал себя в безопасности, – мир остался за порогом. «Здесь я больше дома, чем в своей квартире», – подумал Бауер. Ощущение безопасности обволакивало его, как нагретая рубашка. Ему вдруг захотелось крикнуть: «Я здесь!»
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.