Текст книги "Летописец. Книга перемен. День ангела (сборник)"
Автор книги: Дмитрий Вересов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 36 (всего у книги 65 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]
А что оставалось делать, как не фантазировать, если письма ее были совершенно неинтересными? Стенгазета какая-то, а не письма. Мероприятия, школьные экскурсии, погода. Успехи в школе, успехи в школе, успехи в школе… Какое ему дело до ее успехов в школе?! Кстати, и не было никаких особых успехов. А о тренировках она почему-то избегала писать. Одним словом, Сабина Бумажная разительно отличалась от Сабины Настоящей, и это несовпадение наводило тоску. И поскольку Франика Сабина Бумажная абсолютно не устраивала, а Сабина живая была далеко, он стал творить Сабину Идеальную, наделяя ее качествами, которые казались ему наиболее привлекательными.
В его фантазиях они вместе участвовали в головокружительных приключениях, но эти приключения чаще всего не имели конца, так как Франик в грезах своих застревал на каком-нибудь особо затягивающем его эпизоде и прокручивал это кино у себя в голове много раз, до сцены, например, спасения красивой-прекрасивой и верной Сабины, до сцены, требующей тесного соприкосновения, потому что иначе не уместиться на узком балконе замка, откуда спускается на скалы веревочная лестница. В малыше Франике начала просыпаться и оформляться ранняя романтическая чувственность, вот в чем было дело.
Встреча в Берлине с Сабиной Настоящей в первый момент принесла неприятное открытие: она вытянулась больше, чем он, и стала выше почти на полголовы. Это было подло.
– Тренер мной недоволен. Я теперь потихоньку выбрасываю таблетки и… развиваюсь, – при первом удобном случае шепнула она ему на ухо, касаясь губами взъерошенных, выцветших за время съемок чуть не до седой белизны сухих волос.
Пахло от нее, как и тогда, в Москве, сенной трухой и городской пылью, сбрызнутой дождем. Но теперь запах был горячее, и Франик понял почему: ее майка, заправленная в шорты, обтягивала чуть-чуть, самую малость, наметившуюся грудь.
– Немного болит, но это так и полагается, – проследила Сабина его потрясенный взгляд. – Все девочки в нашем классе уже носят бюстгальтеры. И я тоже скоро буду, – без всякого стеснения сообщила она. И Франик, преисполнившись гордости и благодарности за доверие, все простил и Сабине Бумажной, и Сабине Настоящей и тут же изменил Сабине Идеальной, которая… не развивалась.
На те немногие марки, что были в его распоряжении, он, как и в Москве, при каждом удобном случае покупал ей, не имевшей карманных денег, запретные шоколад и мороженое, пирожные и лимонад. Сабина показывала ему тот Берлин, который знала сама, а знала она не так уж и много, ей не разрешалось далеко отходить по боковым улицам от главных артерий, от Александерштрассе например, и она боялась заблудиться. А Франик, городской дикарь, на удивление легко ориентировался в каменных джунглях, так легко, как будто был коренным берлинцем. Он чувствовал логику пространства и словно шел по невидимой нити и, если они опаздывали к обеду, никогда не ошибался, сокращая путь по направлению к Потсдамерплатц, в районе которой обитало в шикарно обставленном гнезде семейство Вольфов. Франик открывал Сабине ее родной город, и у нее дух захватывало от непозволительной дерзости этих прогулок, и она весело лгала родителям, которые были уверены, что дети ходят осматривать официальные достопримечательности центральной части города. Что касается Франика, то он ухитрялся даже вполне правдоподобно делиться своими впечатлениями о том, чего не видел.
Современный Берлин, однако, озадачил его. Разумом он понимал, что многое после войны пришлось отстраивать заново, но часто, замирая в предвкушении перед очередным поворотом, он бывал удивлен и разочарован, что видит перед собою не старое оштукатуренное здание с тяжелой аляповатой лепниной или неуклюжими мужеподобными кариатидами, а современную, чаще всего безликую постройку из стекла и бетона.
Франик, словно бездомный кот, изучал и обживал доступное ему городское пространство, шел по затерянным во времени следам, плел сеть путей и наметил, наконец, главные, наиболее рациональные или приятные ему маршруты. Кое-где, часто в местах совершенно ничем не примечательных, эти маршруты завязывались узелками, и там Франик испытывал потребность потоптаться, оседлать скамейку или постоять, прислонившись к стене или к дереву. Если бы тень дедушки Франика академика Михельсона удосужилась сопровождать внука в его прогулках по Берлину, то Франик многое узнал бы о местах, для него притягательных.
Узнал бы, к примеру, что здесь, на Фридрихштрассе, дедушка покупал перчатки и галстуки, нелучшего, к несчастью, качества, а неподалеку, на другой стороне улицы, находился небольшой, но по тем временам очень надежный, опекаемый неким вслух никогда не называемым синдикатом банк, где предприимчивая и оборотистая матушка дедушки Франца держала скупаемое ею золото и драгоценные камни.
Узнал бы, что здесь, на Шпрее, неподалеку от речного порта находился пивной подвальчик гостеприимного и громкоголосого папаши Хольцмана, где под румынскую скрипку кружками, литрами, бочками пилось отличнейшее пиво, а старинную каменную тумбу для привязывания лошадей, что косо, подобно Пизанской башне, торчала у ближайшей подворотни, «на счастье» поливали (но не пивом) завсегдатаи, и брызги рикошетом летели им на ботинки.
Узнал бы, что здесь, в скромном переулке, выходящем на Вайзен-штрассе, в несуществующем ныне уродливом, похожем на высокий саквояж доходном доме обитала в съемной квартирке не по-немецки пылкая фройляйн Дагмар, которую молодой и на удивление обаятельный приват-доцент Михельсон навещал несчетное количество раз. Ах, что за милые букетики он приносил пламенной фройляйн, что за славные вина из долины Рейна! Но эта особа предпочитала грубое баварское пойло и материальные доказательства страстной привязанности приват-доцента: шелковые чулочки телесного цвета, да кружевные воротнички, да колечки, пудру да помаду от спекулянтов. Приват-доцент как должное рассматривал меркантильность киски Дагмар, но был удручен, обнаружив однажды, что пыла фройляйн достает не только на него одного. Поэтому, будучи от природы чистоплотен, он в целях профилактических посетил доктора и некоторое время, пока не остыли горькие воспоминания, довольствовался существами юными и неискушенными или же почтенными замужними матронами, теми, что еще не успели переспеть на ветке семейного древа.
И еще узнал бы Франик, что… Но следы терялись за Стеной, и легче было достичь обратной стороны Луны, чем пройтись по Курфюрстендамм. Поэтому Франик был неудовлетворен и беспокоен, он ощущал себя так, как будто за какую-то провинность ему не разрешили гулять за пределами двора или как будто большую часть его любимого торта съел кто-то другой.
* * *
Олег стоял на деревянном мостике через речку Лихую и смотрел на воду, он отдыхал после того, как отнес очередную порцию дани Чимиту в Оловянку. После визитов к Чимиту он всегда приходил в себя над текущей водой. А вот Чимит, если верить байке столетнего деда Черныша, браконьера и контрабандиста, ни за что бы не пошел по рукотворному мосту. Собственно, на левом берегу Лихореченска колдуна никогда никто и не видел, из Оловянки он вылезал только в тайгу, корешки копать…
Из-под моста выплыл растрепанный и размокший желтый венок из осота. Август, поэтому и осот. По весне плыли мать-и-мачеха, одуванчики, потом лютики, а теперь вот осот. Всегда только желтые цветы. Черныш говорил, что девушки бросают их в воду в своих тайных целях, тоже понемногу колдуют, чтобы им какая-то утопленница, потонувшая перед самой войной, помогла в любовных шашнях. А утопленница та была детдомовская девчонка, и то ли она ворон считала на ходу и сама с моста свалилась перед самой войной, то ли ее столкнули, всякие ходили слухи. Но за хорошие дела в воду не будут сталкивать, хвостом вертела небось. А потому девки – ду-у-ры, они бы спросили, я бы рассказал, кому они венки плетут, говорил Черныш.
Олега к Чернышу, перед тем как отправиться бичевать, привел Ким Вушанов, который всегда, еще со времен своей геологической бытности, останавливался у криминального деда. С тех пор весеннее паломничество в Лихореченск стало для Кима обязательным: он перед сезоном на счастье обязательно наведывался в свою нефритовую пещерку и, кроме Олега, до сих пор никому не показывал ее, затаившуюся в скальных выступах, нависавших над мелководным безымянным притоком речки Лихой.
И так случилось, что Ким ушел, а Олег, сначала собиравшийся идти вместе с ним, остался. Дед, который приглядывался к Олегу несколько дней, предложил вдруг пойти к нему «в товарищи», потому что стал стар и везде не поспевает, хоть глаз еще верный для охоты, но мешки с белкой, а то и с соболем или еще какой шкуркой или с драгоценным песочком, намытым по заповедным ручьям, в тягость стало таскать за кордон, кости скрипят. Таскать тяжело не потому, что вес большой, а потому, что ходить далеко, и почему-то так получается, что все больше вверх да по скользким речным окатышам. Можно бы и не таскать, а так жить, на пенсию в двадцать восемь рублей, заработанную в сторожах, много ли ему надо, но тогда тропа пропадет, а это не дело.
– Почему пропадет? Зарастет? – спрашивал Олег.
– Куда там, зарастет! Она и так заросшая, прикрытая, как и положено, – отвечал дед Черныш. – Кусты, колючки. Пропадет, это значит – никто о ней знать не будет, как помру. Я же не Чимит, чтоб всегда жить. Всегда жить – человеку не годится, это баловство.
– Какой еще Чимит? – спрашивал Олег.
– Вот и отец твой все спрашивал про Чимита, а дед – нет, дед все геройствовать искал, не до сказок ему было в те времена…
Олег замер, изумленный, глядя во все глаза на Черныша.
– Вот-вот, смотри. Ты даже не столь на отца своего похож, сколь на деда Александра Бальтазаровича, одно лицо. А ты упрямы-ы-ый, я все гляжу! Как Мишка, когда маленький был. Жив отец-то? Я уж про бабушку твою, красавицу Марию Всеволодовну, и не спрашиваю.
Олег молча кивнул. Перехватило горло, и сердце обернулось, перекрутив аорту, и позвоночник превратился вдруг в холодный негибкий железный прут. «Жив отец-то?» О-ох… Что за вопрос! С чего бы ему… К черту такие вопросы! А мама? Мама Аврора, перед которой виноват. Когда-то именно она со слов отца рассказывала Олегу о речке Лихой, на которой вырос Михаил Александрович, а Олег забыл, потому что слушал тогда, мальчишкой, без особого интереса. У него в том возрасте вообще никаких интересов не было: детские интересы кончились, а взрослые еще не родились, и он повис между небом и землей, как наказанный.
– Ну, тебя, блудного, сюда не зря ветром принесло, я думаю, – продолжил дед. – Оставайся, с Кимом не ходи, из бичей потом не вылезешь, сгниешь. Остаешься?
Олег кивнул, отрешенно глядя в окошко.
– Тогда у тебя дело будет, – продолжил Черныш. – Сходишь на тот берег, в Оловянку, и отнесешь подарок Чимиту. Сам пойдешь, у меня с ним дел нету, я ему не мешаю, и он мне не мешает, как договорено когда-то было.
– Зачем я ему подарок понесу и какой еще?
– Затем понесешь подарок, что иначе в милицию паспорт понесешь на временную прописку. Я так догадываюсь, что тебе это ни к чему. А Чимита уважишь, в Лихореченске тебя и не заметят. Как-то у него так получается. Ты ему муки побольше снеси, он сам в магазин не ходит, ему вера, видишь ли, не велит. По-моему, упрямство одно и спесь, а не вера, – ворчливо добавил Черныш.
– Как я его найду? – дивясь про себя, спросил Олег.
– Если буду объяснять, как идти – направо, там, налево, да через поваленный забор огородом, – только запутаю тебя и заблудишься. А по Оловянке плутать не стоит, там случается всякое и среди бела дня. Ты лучше иди по мухоморам. От гриба к грибу, они там растут, увидишь. Мухоморы выведут. А Чимита сразу узнаешь, он будет на своем пороге стоять, на идола похож. Видал на картинках идолов? Всегда этот старый хрен знает, когда ему гостинец несут, и выходит принимать.
– Черныш, тебе правда сто лет? – не сдержался и полюбопытствовал Олег, потому что больше семидесяти крепкому, с веселым, быстрым взглядом деду дать было никак невозможно.
– Сто не сто, но где-то рядом. Может, девяносто. Не помню точно, именин не справляю. Метрику я еще до первой войны потерял, когда из болота выбирался, а паспорт мне не всегда положен был, такое дело… Когда я его при советской власти получал, насочинял всякого вместо того, чего… так скажу: вместо того, чего не помнил. Проверить, должно быть, не смогли или поленились и документ выдали. Паспорт мой – это так, утешение участковому и дуре новой почтальонше, что без паспорта пенсию не выдает. А ты иди давай, Чимит уж нос по ветру держит, дожидается тебя.
* * *
Олег тащил на плече из магазина десятикилограммовый мешок с влажноватой ржаной мукой и, как пилюли – сладко-горькие и вяжущие, – глотал один за другим вопросы, что возникли у него при беседе с Чернышом. Ничего пока не оставалось делать, кроме как глотать. Как там дед говорил? Через мост и по мухоморам? Сказочка. Телевизор. «Вовка в тридевятом царстве», «Гуси-лебеди» – и что там еще? – «Иван-Царевич и серый волк». Ну и где же тут мухоморы? Не было никаких мухоморов, все дед выдумал. Да и какие в мае мухоморы? Поэтому Олег пошел направо, потом далеко налево, потом увидел поваленный забор и через заросший сорняками ничей огород, где была привязана грязная коза, вышел в тихий проулок. По наитию свернул, наступил на высокую поганку, не заметив, поддал ногой вторую, поскользнулся на третьей, чуть не уронив мешок, плюнул про себя, поднял глаза и направился к огороженному небрежными легкими колышками дому в самом конце проулка, потому что заметил распахнутую дверь и неподвижный человеческий силуэт на фоне темного проема.
Чимит и в самом деле походил на деревянного идола, отполированного дождями, ветрами, снежными буранами, солнечным пеклом и грозовым электричеством. Не лицо – грубо выточенная маска: слегка намечен нос, от круглых ноздрей расходятся вниз длинной, до ключиц, трапецией две складки, между ними глубокий разрез безгубого рта; лба не видно – низко надвинута свалявшаяся волчья шапка. Из-под клочковатого меха – тяжелый и вязкий дегтярный взгляд. Сух, невысок и прям, только плечи круто нависают вперед.
– В сени неси подарок.
Низкий, протяжно дребезжащий голос, будто у металлической пластины, что в заснеженной ночной тишине зажимают в зубах и бьют по ней пальцем ради монотонной, как собачья рысь, музыки. Такая музыка резонирует в купольном своде черепа, от нее дрожит каждый позвонок, сжимаются ребра, не давая вздохнуть, сердце восходит к горлу, а из горла рвется глухой вой не в такт, спасительный вой, сбивающий губительную раскачку костного резонанса.
– Здесь положи. Еще соль принесешь, мне много соли надо. Потом скажу, что еще, из аптеки.
Говорит, не открывая рта, чревовещатель.
– До снега каждый месяц приходи, потом – увидим.
– Зачем? – осмелился спросить Олег.
Деготь вскипел под веками, потом подернулся матовой пленкой – Чимит промолчал.
– Зачем? – пошел напролом Олег. Он не ожидал ответа и понимал, что нарывается. Но Чимит вдруг раскрыл рот:
– Телевизор, однако, будем смотреть, – издевательски проскрипел он, но потом, полуприкрыв глаза, снова утробно задребезжал: – Я буду свой долг отдавать, ты – свой долг копить.
– Долг? Я тебе еще что-то должен?
– Я должен. Приходи – буду учить.
– Зачем еще?.. Чему?.. – растерялся Олег.
– Как хочешь, – отвернулся Чимит и исчез в глубине дома.
Олег понял, что аудиенция окончена. Он шагнул с низкого крыльца и направился к перекошенной калитке. И обернулся, почувствовав, что его будто горячим дегтем мазанули по спине: Чимит безмолвно и без всякого выражения смотрел ему вслед.
Олег уходил стремительно и опомнился только у моста. Он чувствовал себя полностью выжатым, уставшим до дурноты и дрожи в коленях. Он перешел мост, спустился к воде и сел на песок, прислонясь плечом к быку-опоре. С тех пор каждый его визит к Чимиту (а их к августу насчитывалось четыре) заканчивался тем, что он отдыхал, восстанавливал силы у реки, и, только когда отпускало напряжение и выравнивалось дыхание, он возвращался к Чернышу, где для него был уже заварен чай из зверобоя и мяты.
– Это, значит, цена, – сказал Черныш после первого визита, увидев, что Олег вернулся бледным и смятенным, и занялся с отваром. – Такую он, змей, значит, цену назначил. Ты с ним расплатился, считай.
– Он велел еще приходить. Про долги какие-то говорил, его, мои – я не понял. Чему-то учить предлагал. Чему еще учить? Шаманить, что ли? Чушь какая-то.
– Ну, ты загнул, Олег! Шаманить! Это тебе, во-первых, чести много, потому как ты даже и не свой, а во-вторых… Мне говорили давненько… Наученный шаман – не шаман, а так, невеликая шишка, персона прикрытия для настоящего шамана, не ученого, а… настоящего. Да и Чимит не шаман, а кто – не знаю и знать не желаю. Я тебе говорю: с ним дел не имею.
– Так мне к нему идти, как велено, или нет? – растерялся Олег.
– Как я за тебя решу? Ты не малолетнее дите. Как хочешь.
– Вот и он сказал, как хочешь. А что же он мне все-таки должен, Черныш?
Но Черныш хлопотал у плиты и не слышал или делал вид, что не слышит. Поэтому Олег, разбираемый любопытством, осмелился все же на визиты к Чимиту, но тот лишь молча принимал подношения и скрывался в доме. И лишь на четвертый раз Олег решился задать ему вопрос:
– Что ты мне должен, Чимит? Скажи до конца.
Чимит молчал так долго, что Олег уже не надеялся получить ответ и, с трудом выдерживая его сосущий взгляд, пожалел, что задал свой вопрос. Но тот все-таки ответил, не утробно, чего вовсе не выносил Олег, а своим скрипучим, как колодезный ворот, голосом, едва открывая рот:
– Твой дед-начальник мне мешал. Много суеты было, мои люди и твари уходили далеко и навсегда, терялись. Я пожелал ему зла, и он сгинул.
– Ты… донес на него? Оклеветал?
– Я пожелал ему зла, – презрительно повторил Чимит. – Чего больше надо? А ты не хочешь, чтобы я заплатил тебе долг за твоего деда.
Для Олега все это казалось непостижимым, голова у него шла кругом, и он пришел к выводу, что имеет дело с умалишенным.
– Если ты передо мной в долгу, то почему требуешь от меня услуг? – спросил Олег.
– Глупец и недоросток. Ты ведь знаешь, за что платишь. Ты свободен, можешь не платить, можешь уйти, можешь остаться. До зимы тебя не тронут. Чем дольше платишь, тем дольше не тронут. У тебя есть выбор, а твой дед не был свободен, мог бы стать, но не стал. Я пожелал зла несвободному, такое зло легкоосуществимо, но оставляет долг перед наследниками. Мой долг – это и есть твое наследство. Возьмешь, когда придет срок. Я тебя ждал годы.
– Но я мог и не прийти… Это случайность, что я здесь. – Олег по-прежнему ничего не понимал.
Но Чимит, похоже, уже ругал себя за то, что удостоил Олега столь длительной беседы, потому что, не сказав больше ни слова, скрылся в темноте своего дома.
* * *
В отеле Феликса Вольфа знали, он нередко наведывался в Дрезден по своим ответственным и конфиденциальным делам и всегда останавливался в этом отеле, который назван был по имени города. Знакомый пожилой администратор, протягивая Феликсу Вольфу и его супруге книгу регистрации и деликатно указывая мизинцем место, где им следовало расписаться, позволил себе фамильярный вопрос:
– Так, стало быть, у вас двое деток, полковник? Что за ангелочки! Младшенький очень шустер и смышлен, сразу видно. За ним глаз да глаз, э-э?
Полковник сдвинул табачные брови и перекосил щеку так, что веснушки на одной половине лица слились в одну большую рыжевато-зеленую тень. Он с деланым недоумением взглянул на администратора, и тот понял, что его смелые домыслы по меньшей мере неуместны. Он стушевался, потупил взгляд, завозил руками, перекладывая на стойке мелкие предметы, и официально-почтительным тоном сообщил:
– Номер триста двадцать второй, с телевизором и удобствами. Три комнаты, четыре спальных места. Третий этаж. Добро пожаловать, полковник Вольф. Э-э… герр полковник Вольф. Добро пожаловать, фрау полковница.
Герр полковник Вольф, в своей кастовой среде обычно именуемый товарищем полковником, казалось, нисколько не смутился подобострастием служащего гостиницы, а фрау Лора даже была польщена устаревшим титулованием. Устаревшим до такой степени, что оно приобрело антикварную ценность, такую же, как ее пуфы и креслица или овальное зеркало на туалете вишневого дерева, зеркало, несколько затуманенное без малого двумя столетиями, а потому гуманно или, может быть, попросту лениво отражающее лишь то, что должно отражать, без досадных подробностей.
Супружеская пара Вольфов даже не заметила замаскированной издевки, которую позволил себе администратор, упиваясь своею тайной лакейской победою. Зато ее заметила Сабина и, от неловкости за родителей опустив глаза, покраснела неровными пятнами и стала похожа на «мраморной», бело-розовой, окраски бальзамин, украшающий балкон фрау Лоры. Франик смотрел на Сабину, высоко подняв брови и удивленно округлив глаза. Но потрясен он был не ее красотою, на которую не было покамест и намека в этом неоформившемся воробье, а тем, что Сабина Настоящая, оказывается, имеет над ним некую власть. И выражается эта власть в сладостно тревожащих ощущениях, от которых он не имеет воли и не хочет отказаться. Что касается Сабины, то она, ошеломленная тем, как Франик смотрит на нее, согнула вдруг руки под малоблагородным предлогом обкусывания заусениц вокруг ногтей и локтями плотно прикрыла предмет своей давешней гордости. И зря, потому что Франик почувствовал, что взял реванш, что он по-прежнему главный, что он по-прежнему задает тон в квартете, который состоит из него самого и трех Сабин – Бумажной, Настоящей и Идеальной. Что Сабина по-прежнему готова повсюду следовать за своим повелителем, под его узким, неравномерно выцветшим плащом, грязноватым и пыльным, словно хвост бродячего кота…
Так они познали друг друга, Сабина и Франц. Миг постижения краток, мир постижения вечен, но этот счастливый мир мы зачастую покидаем не по собственной воле, зачастую нас буквально за шкирку вытаскивают оттуда – совершенно беспардонным образом.
– Сабина! Франц! Очнитесь, дети! Не столбняк ли на вас напал? Не может быть, чтобы вы так устали с дороги. Меня так нисколько не разморило! – весело щебетала фрау Лора. – Мы отправляемся обедать. Вам следует посетить туалетную комнату и вымыть руки с мылом. Затем Феликс отправится вершить свои важные дела, а мы, разумеется, двинемся к Цвингеру. Шнеллер, голубчики, шнеллер! И еще Эльба, мост Августа. Вид на Дрезден оттуда, с моста, я имею в виду, просто изумительный. Ах, как приятно! И погода!..
Но за обедом фрау Лора переоценила свой аппетит и несколько увлеклась десертом. После достойной порции яблочного штруделя ее разморило. Поэтому, проводив детей до Театральной площади, она уселась в тенечке на скамью и, не без изящества обмахиваясь надушенным старомодными цветочными духами платочком, сообщила, что будет ждать здесь, пока дети знакомятся с историческим центром. Возможно, она осмотрит сувенирные киоски. В крайнем же случае, если они разминутся, то всегда можно встретиться в отеле. Ведь Франц, как мужчина, не оставит Сабину, а Сабина поможет Францу сориентироваться, чтобы тот случайно не нарушил каких-либо традиций в незнакомой стране.
– Если вы пойдете налево, то выйдете к Цвингеру, дети, – махнула ароматным платочком фрау Лора, – направо будет резиденция Веттинов, это саксонские монархи, Франц. Они устраивали у себя рыцарские турниры. Представь: страусиные перья, звон щитов, треск преломляемых копий, дамы машут вуалями и в волнении обмирают… А прямо перед вами в центре площади – Земпер-опера. Я нередко бывала там в юности наездами из моего дорогого Мейсена. Меня сопровождали молодые люди в таких забавных, узких и коротковатых брючках, с прическами треугольной башенкой. Они были большие модники, но вели себя очень пристойно. Один из них впоследствии окончил консерваторию и поступил в оркестр этой самой оперы. Он играл на английском рожке. Какое волшебное звучание у этого инструмента! А у меня всегда замирало сердце при виде тех великолепных пантер над порталом. Мои старые знакомые киски. Что за звери! Необыкновенные! Обычно после спектакля я подолгу не могла уснуть, представляя, как я под звуки «Полета валькирий» несусь в колеснице, запряженной черными пантерами. Они свирепы, но послушны моей руке, сжимающей вожжи, они готовы растерзать любого, вставшего на моем пути. Ветер бьет в лицо, туника облепляет тело, мои буйные кудри сметают облака…
– Мамочка, я совершенно точно помню, что у тебя не было никаких кудрей, – встряла Сабина, – на фотографиях у тебя короткий боб – просто немного взбитые прямые, остриженные ступеньками волосы. И две пряди острыми серпиками на щеках.
– Боб! Что ж с того? Ваше поколение чрезвычайно прямолинейно, Сабина, – недовольно заметила фрау Лора, которую вернули с небес на землю. – Воображение ваше небогато, если не сказать убого. Вы даже в воображении, даже во сне не способны к полету.
– Мне хватает полетов на тренировках и соревнованиях, мамочка, – заметила Сабина. – А что касается Франца, то стоит посмотреть на его трюки, как не остается сомнения в том, что он умеет летать. Франц летает, словно плавает. Словно воздух для него не менее плотен, чем вода.
– Полагаю, в твоих словах содержится некоторое поэтическое преувеличение, Сабина, дорогая, – поджала губы фрау Лора, – но я радуюсь, радуюсь, по крайней мере, что в твоем сердце еще осталось немного места для поэзии.
Фрау Лора кисло-сладко улыбнулась, склонила на бочок голову в фарфоровом жеманстве, светло вздохнула и продолжила:
– Ах, впрочем, боюсь, я слишком строга к вам, милые дети. Строга и несколько выспренна. Вы еще слишком малы, чтобы в своих мечтах рисовать исполненные пылких чувств картины. И слава богу. Так ступайте же, резвитесь… И не отходите далеко от центра, а лучше и вовсе не отходите. Встречаемся через два часа. Вас ведь вряд ли поманит содержимое «Альте Мейстер»? Сомнительно, чтобы вас заинтересовали шедевры этой знаменитой галереи. Что вам Тициан и Рафаэль, Рембрандт и Вермеер, Рубенс и Ван Дейк, мои милые проказники? Вам следует сначала подрасти, а потом уж оценивать прекрасную живопись во всей ее сложности и богатстве. Поэтому не стоит заходить внутрь галереи. Ну так бегите же, бегите! Налево – Цвингер, направо – дворец.
* * *
– Не знаю, что хуже, – кротко заметила Сабина, когда они отошли на почтительное расстояние от фрау Лоры и встали перед фасадом оперного театра, – не знаю, что хуже: когда она сюсюкает или когда раздражена и сварлива. Знаешь, почему она не хочет, чтобы мы попали в галерею? Потому что там полно изображений голых тел. Этого, по ее мнению, детям видеть не годится. – Сабина прыснула, а потом серьезно и с некоторой тоской добавила: – Знала бы она, что наш тренер заходит в раздевалку к девочкам в самый неподходящий момент. Мы привыкли и не обращаем внимания. У него просторные трикотажные брюки, но мы-то все равно видим, как у него… кое-что торчит. Сначала немножко, а потом все больше и больше, пока он смотрит, как мы переодеваемся, и дает всякие наставления. Девочки говорят, что у мужчин так бывает, когда они хотят, ну, заняться кое-чем с женщинами. Ну… от чего дети бывают. Он, кажется, занимался этим с Магдой Альтманн, и она все ходила с задранным носом и скрытничала, а когда мы пытались ее расспрашивать, только глаза закатывала и поджимала губы, и теперь куда-то пропала, хотя и заявлена была на чемпионат ГДР. Он, наш тренер, между прочим, не стар, и некоторые считают его красивым. Моника Бирлянд и Ева Кнауф прямо-таки влюблены по уши! Но только не я, – быстро добавила покрасневшая Сабина и метнула косой взгляд на Франика.
Но Франик, такое складывалось впечатление, пропустил мимо ушей пикантный монолог Сабины. Он замер и смотрел куда-то вбок, склонив голову, и прислушивался к неведомому.
– Франц! Эй, Франц, – слегка толкнула его Сабина, разочарованная, что ее провокация (ибо повествование ее являлось отчетливо провокационным) пропала втуне, – ты меня слушал, вообще-то?
– Шарманщик, – словно в трансе ответил Франик, – вон там, на ступеньке. Смотри! Увидела? Если нет, то закрой глаза.
Она закрыла глаза и почти сразу услышала сбивчивые, хриплые переливы, сипение и стук, которые в совокупности своей представляли не что иное, как вечного «Милого Августина». Шарманка была так стара, что почти рассыпалась на составные части, медные звездочки заклепок потускнели, широкий ремень, перекинутый через шею старого шарманщика, был чинен суровыми нитками во многих местах. Шарманщик, опустив голову в остроконечной широкополой шляпе, с усилием крутил ручку. Бурый плюш его просторной блузы во многих местах был протерт до основы, короткие суконные штаны посеклись на швах, чулки пропылились, а на одном башмаке недоставало оловянной пряжки, и заменена она была самодельною из толстой свиной кожи. На шарманку свешивался перекрученный кончик клетчатого шейного платка, но шарманщик не замечал этого, так как глаза его были закрыты в упоении. «Ах, мой милый Августин…» – пела в его сердце шарманка совсем так же звучно, как в ту пору, пока была еще молодой и звонкоголосой. «Ах, мой милый Августин…» – сладкоречиво начинала она снова и снова и сбивалась будто бы шаловливо: «Мой-мой-мой-мой…» А потом нежно утешала, словно плачущего ребенка: «Все, все прошло…»
«Мой-мой-мой-мой… – хрипела шарманка голосом старой ведьмы, ревнивой и корыстной, и безнадежно добавляла: – Все прошло, все…»
«…Августин, Августин. Ах, мой милый…» – вполголоса напевала Сабина. И очнулась от толчка Франика:
– Ну, все. Он уходит, – сказал Франик, с любопытством экспериментатора глядя на Сабину. И она увидела сквозь откуда ни возьмись взявшийся туман, как шарманщик наклоняется, с трудом удерживая равновесие, поднимает с булыжной мостовой выщербленную деревянную миску с несколькими медяками, поворачивается к ней спиной и, будто бы приглашающе оглядываясь через плечо, растворяется в колеблющейся дымке.
– Пошли, – позвал Франик, и они двинулись вслед за шарманщиком мимо конного короля Иоганна, непочтительно обогнали чинное шествие плоских мозаичных фарфоровых фюрстов, ринулись по Брюльской террасе, мимо Академии художеств – к Эльбе. К Эльбе! О, вот и он, мост Августа, Августа, Августа! Старый добрый Августин, для тебя все ли прошло?..
Вот он, Дрезден, во всей красе, а внизу Эльба, не так свежа, как прежде, не так полноводна, но все течет через века, отражает скромную небесную лазурь, и вот уж восемьсот неполных лет смотрится в ее изменчивые воды город.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?