Текст книги "Летописец. Книга перемен. День ангела (сборник)"
Автор книги: Дмитрий Вересов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 30 (всего у книги 65 страниц)
– Мама, что ты говоришь? – Олег слегка потряс ее за плечи.
– В ссылке, в ссылке! По-моему, кому-то позарез надо, чтобы наша семья распалась. Все один к одному. Скажешь, нет?
– Мама, не пори чушь, – начал грубить Олег, голодный, грязный и начинающий злиться.
– И у меня такое впечатление, – продолжила Аврора Францевна, проигнорировав грубость Олега, – у меня такое впечатление, что нам ниспослано испытание, только не небесами, а… наоборот. Искушение, а не испытание. Только чем искушение? Не могу понять. Мы стали каждый сам по себе, а потому податливы на соблазны. Где семья, Олежка? Где наша семья?
* * *
К трассе решили выйти затемно и заблудились: рассвело, а дороги не было – пропала, и машина пропала. Забрались на самый высокий валун, почти скалу, трещиноватый, выветрелый, осыпающийся, бросили орлиный взор вокруг и ничегошеньки не увидели, никаких признаков цивилизации и даже родного джипа. Расстроились и сели, глядя в разные стороны.
– Нет, ну я же не дальше трехсот метров от дороги отъехал, – прервал молчание Михаил Александрович.
Макс молчал и устраивал на голове панамку, крутил ее так и сяк, поднимал с боков поля, натягивал на уши, сбивал набок, набекрень, а потом снял и закрутил на пальце.
– Может, мы в Алжир забрели? – вылез с дурацким вопросом Михаил Александрович, только чтобы не молчать виновато.
– В Алжире песочек, барханчики, а здесь каменюги. Ливия, как она есть, не сомневайся.
– Ладно – дорога, а машина-то где? Мы ведь недалеко отошли, напрямик.
– Ты, Миша, в лесу никогда не плутал, идя напрямик? Деревце обойдешь, пенек, кочку, другую… И через пять минут уже не знаешь, где – ты, а где – дорога, особенно если по солнцу не ориентируешься или если на небе тучки, и солнца не видать. Или если ты такой дурак, что поперся среди ночи приключений искать себе на голову.
– В лесу хотя бы мох растет на северной стороне дерева, – продемонстрировал пионерскую эрудицию Михаил Александрович.
– Да? – ошеломленно посмотрел на него Макс. – А у меня в свое время сложилось впечатление, что со всех сторон, особенно если лес густой и сыроват. Но, возможно, я обманываюсь, давненько в лесу не бывал.
– Макс, послушай, мы ведь совсем недалеко отошли, два шага буквально, право и лево не путали. И ведь все видать до горизонта, особенно отсюда, сверху. Как мы могли заблудиться? – слегка запаниковал Михаил Александрович.
– Нам помогли, я думаю, – пожал плечами Макс, – тут кое-кто пакостливый водится, кто в пустыне сбивает с пути, всячески вредит караванам. То ли дух, то ли существо во плоти вроде лешего.
– Макс, очнись, какие духи? И где наша машина? Давай лучше об этом думать, – увещевал Михаил Александрович, не переносивший мистики.
– Миша, пойдем в тенечек. Ты будешь думать, если очень хочется, а я смотреть и слушать. Может, нам помощь выйдет. Может, добрый дух появится или бедуины за каким-нибудь хреном забредут. Местечко-то обжитым выглядит, потоптанным. И о водичке, будь добр, ни слова. Не дам раньше чем через четыре часа. Короче говоря, сидим и слушаем.
– Макс, не обижайся… – винился Михаил Александрович.
– Миша, повторяю, ты ни при чем. Пустыня – особый мир. Никто его толком не знает. Здесь, я тебе точно говорю, физические законы несколько иные, не очень определенные. Тут мера допустимости очень велика, как и везде в диких местностях Африки и, наверное, не только Африки. Тут нет места линейной логике, строгой поступательности, когда один этап качественно отличается от другого (потому они и этапы), ты не заметил? Все по кругу, все по кругу… Для нас это порочный круг, гибельный, как гибельно безвременье. Мы разучились достойно возвращаться к началам, а если возвращаемся, то для нас одна и та же точка на замкнутой гоночной трассе будет называться по-разному. Как – знаешь?
– «Старт» и «финиш»? – догадался Михаил Александрович.
– Угу. А почему? Потому что время прошло, значит, как нас приучили думать, что-то безвозвратно изменилось, изменилось неузнаваемо, изменилось настолько, что стало своей противоположностью. Старт стал финишем, начало – концом. А суть-то, причина-то, цель очередного воплощения осталась прежней. Личина, да, изменилась. А то, что под ней? То есть мы сами себя обманываем, ты не находишь, Миша?
– Макс, ты о бессмертной душе, что ли?
– Пусть о ней. И о ней тоже, – заскучал и вдруг застеснялся Макс. – Вряд ли я сам все это придумал, просто вдруг сказалось. Мне долго мешала цивилизованность, поэтому я все пытался постичь некие законы. И теперь, вот, свел плоды раздумий воедино под теплым диким камушком, постиг и праздную в душе. Не пойти ли мне в мессии, а, Миша? Или, на худой конец, в гуру?
– Почему нет? – раздобрился Михаил Александрович. – Только, Макс, а личина-то? Личина-то тоже не просто так меняется?
– Ну, не знаю, – протянул Макс. – Наверное, есть какие-то основания для изменений. Вот ты осенью у себя в Ленинграде надеваешь кожаные перчатки, а зимой, скажем, толстые вязаные варежки на одни и те же руки. По какой причине? Не отвечай, пожалуйста, а то станет совсем скучно. Что ты от меня хочешь? Я философ-то доморощенный, дилетант, а не философ.
– Макс, а…
– Миша, разреши мне покапризничать и не отвечать и не вступать в спор. Ты мистику презираешь, а я не имею для этого оснований. Я верю кое во что и кое в кого, которые как раз и властвуют там, где еще не утрачено знание о… как бы это сказать… О Великом Круге. В иных местах, тех, что называются цивилизованными, они, эти самые кое-кто, тоже потихоньку действуют. Потихоньку, ненавязчиво, скромно, потому что как же иначе среди слепоглухонемых? Увечных и убогих, которым доступны, да и то не в полной мере, только сны? Сны о славе, о богатстве, о семейном благополучии, любовные грезы? Или просто бред сивой кобылы, который по преимуществу имеет несчастье видеть во сне твой покорный слуга? Кто знает, может, он и вещий, этот бред?
– Макс, так ведь это все бездоказательно, – решился вставить слово Михаил Александрович.
– Ха! Само собой! – развеселился Макс. – Потому я и говорю, что ве-рю. Я не о знании тебе говорю, а о вере. До знания у меня нос не дорос и никогда не дорастет, не дано. Впрочем, Миша, что это я? Ты меня сбил, у меня же голова увечная. Данное знание не имеет ничего общего с научным, так какая может быть доказательность?!
– Это ты о колдунах, которые перед смертью какие-то там свои знания передают непостижимым образом?
– Ой, Миша, – поморщился Макс, – ну, пусть о колдунах. Ты удивительным образом все упрощаешь, сводишь к примитиву. Для тебя, мне кажется, что фокус-покус, что волшебство – один хрен. Или я ошибаюсь?
– Боюсь, ты прав, – кивнул Михаил Александрович. Ему тяжело было продолжать разговор, утомительно. Очень хотелось пить, а Макс нес околесицу, развивал мысли, которые нормальному человеку становятся неинтересны, как только он выходит из подросткового возраста. Но у Макса-бедняги голова была не в порядке, поэтому Михаил Александрович, чтобы не заводить его еще больше, решил тяготивший разговор свернуть. – Боюсь, ты прав, – повторил он и неловко поднялся в попытке размять затекшие от сидения ноги.
– Верблюд, – вдруг сказал Макс, не меняя позы и выражения лица.
– Верблюд? – обиделся Михаил Александрович. – Макс, извини, но… Что ты ругаешься? Я не гений, конечно, не мыслитель, звезд с неба не хватаю, но я и не претендую…
– Верблюд, – повторил Макс, – издали видно, что линяет: шерсть висит клоками. А вон и верблюдица, а вон и весь гарем.
Михаил Александрович обеспокоенно посмотрел на Макса и уверился, что тот заговаривается. Взгляд у Макса был отсутствующе блаженный, поза расслабленная, даже его измятая, засаленная панамка, казалось, была под кайфом, испытывала не менее блаженные ощущения, чем ее хозяин.
– Макс… – осторожно позвал Михаил Александрович. – Макс, с тобой все хорошо? Может, водички?
– Миша, – ответил Макс, глядя в белесую от жары даль, – Миша, я не заговариваюсь, ты ошибся. Ты оглянись! Оглянись! Не стой столбом! Верблюды же! Целое стадо! Значит, и пастух где-то рядом, и стоянка. Они прямо на нас идут.
Михаил Александрович пять раз оглянулся, головой вертел, крутился вокруг собственной оси, подпрыгивал и даже на валун влез, под которым они сидели, но верблюдов не увидел и торопливо начал откручивать крышку термоса с водой.
– Я сейчас, Макс, сейчас. Налью тебе водички. Вот, – бормотал он, жалея Макса и беспокоясь за него. – Пей давай и голову помочи.
– Миша, – отмахивался Макс, – у меня нет теплового удара и галлюцинаций тоже нет. А почему ты ничего не видишь, я не понимаю. Вот же они!
Но верблюдов не было. Не было их! Они появились только минут через пять и как-то сразу стали ясно видны: ободранный, линялый крупный вожак и четыре верблюдицы.
* * *
У Вадима все пошло наперекосяк. И если до сих пор жизненная дорожка казалась ему ровной и накатанной, а правила движения по ней – совсем несложными, то теперь создавалось такое впечатление, что он пропустил какой-то важный предупреждающий дорожный знак – «объезд», «тупик», запрещающий движение «кирпич» или что-то в этом роде. И теперь он чувствовал, что кубарем катится по осыпающемуся склону, ниже и ниже. Сначала его не пустили в Венгрию, потом, что было не менее обидно, завалили (откровенно завалили!) на политэкономии социализма.
Предмет был пакостный и непонятный. Не понятный никому и, скорее всего, даже преподавательнице, стервозного вида красотке бальзаковского возраста. Предмет был пакостный и непонятный хотя бы потому, что никакой действительно научной основы у экономики социализма быть не могло. И все объемистые монографические труды, нашпигованные цитатами, вся тьма-тьмущая диссертаций, все учебники и учебные пособия в средней студенческой голове оставляли туман и только. Но особо умные, те, которые за туманом цитат и лозунгов умудрялись видеть суть, удивлялись донельзя, обнаружив, что политэкономия социализма выстроена по аналогии с одним хорошо известным в Средние века «законом природы», гласящим, что если есть корзина с грязным бельем, то там обязательно зародится мышь. Так что ждите, товарищи! Уже скоро! Уже скоро в лоне нашей политики зародится экономика. Всем экономикам экономика. Вот как! А пока вместо экономики у нас План.
Умникам и выпендрежникам политэкономическая стервоза сразу ставила двойки и вынуждала пересдавать дурацкий предмет до тех пор, пока ей не надоедало лицезреть физиономию студента, с каждым разом становившуюся все более тупой и невыразительной. Когда язык пытаемого начинал заплетаться, руки трястись, и всем своим видом несчастный уже напоминал чахлое растеньице, зараженное мучнистой росой, тогда политэкономша раздувалась, как насытившийся кровосос, и ставила несчастному вожделенное, вымоленное у всех святых и всех нечистых «удовлетворительно».
Вадим перед экзаменом беспокоился не больше, чем всегда, а это означало, что почти совсем не беспокоился, привыкнув получать по всем предметам «отлично». Он знал, как действует его «козырная» зачетка на преподавателей, и, даже когда он отвечал не слишком блестяще, к нему относились более чем снисходительно и ставили очередную пятерку. Поэтому «неуд» по политэкономии социализма он поначалу воспринял как абсурд, недоразумение, глупую клоунаду со стороны преподавательницы. «Неуд» был безжалостно, вопреки всем неписаным законам, предоставляющим льготы отличникам, поставлен в ведомость. Стервоза потянулась было к Вадимовой зачетке, но Вадим ее спас, почти выдернув из ослепительно наманикюренных цепких грабок, выскочил из аудитории сам не свой, растерянный и убитый, и понесся карьером по коридору, как будто за ним черти гнались, как будто пятидесятиметровку на нормы ГТО сдавал.
Вадим рассчитывал на отличную оценку еще и потому, что учебник он, как ему казалось, вызубрил, а дополнительный материал читал еще раньше, поскольку готовился вступать в партию, а для этого следовало быть в курсе «генеральной линии». Но, оказывается, надо было не просто зубрить, но еще и «мыслить». А напрягать мыслительный аппарат, чтобы глубоко постичь политэкономию социализма, Вадим, будучи нормальным человеком, не удосужился, поэтому, пытаясь отвечать на дополнительные вопросы, он не смог связать концы с концами и оскандалился. Дополнительные вопросы были не то чтобы незаконные, но такие, однако, на которые четких и ясных ответов никто бы на свете не дал. Вопросы были специальные, чтобы заваливать того, кого велено завалить по каким-либо причинам.
– Что такое «народное достояние»? – спросила кровососка. – Как вы понимаете это словосочетание, Вадим Михайлович?
Вадим Михайлович в одну секунду осознал, что он никак не понимает этого словосочетания, что «народное достояние» для него пустой звук, не более того. И это в полной мере показал его ответ, если можно было назвать ответом нечленораздельное мычание.
– Как же так, Вадим Михайлович? – делано удивилась кровососка. – Это же основа основ политэкономии социализма! Как можно выходить на экзамен, не зная базовых вещей? За это сразу надо ставить «неудовлетворительно». – Но «неудовлетворительно» она поставила не сразу и что такое «народное достояние» тоже не стала объяснять. И не иначе как ради пущего унижения Вадима Михайловича задала ему еще один завальный вопрос:
– В чем, по-вашему, Вадим Михайлович, коренное отличие экономики социализма от экономики капитализма?
Вадим Михайлович воспрянул, так как много чего мог сказать по этому поводу, о плановости, например, но он, оказывается, отвечая, упустил из виду самое главное, а именно то, что экономика социализма направлена на укрепление благосостояния трудящихся. Он это знал, но забыл, как последний троечник, потому что стервоза, поджав губы, смотрела на него немигающим удавьим взглядом. И влепила «неуд».
– Предвкушаю удовольствие очередной встречи с вами, Вадим Михайлович, – пустила она ядовитую стрелу в спину удиравшему Вадиму и любезно улыбнулась замершей аудитории. Еще бы не замершей: спектакль-то был невиданный, сюжет-то был достоин кисти какого-нибудь нового передвижника. «Ленинский стипендиат получает двойку по политэкономии социализма» – вот этакое концептуальное название можно было бы дать картине, будь она написана кем-нибудь из забубенных приятелей Антоши Миллера.
Стипендии Вадим, само собой, лишился, и не только ленинской, но и обычной, и сразу почувствовал себя щенком и иждивенцем. Но ему перед летом предстояло еще одно испытание – вступление в ряды членов КПСС. Радости от этого не было никакой, но членство, как было известно, открывало некоторые перспективы, поэтому Вадим, не лишенный карьерных амбиций, посчитал в свое время необходимым вступить в партию. Накануне знаменательного события он пошел в парикмахерскую и расстался со своей вольной беспартийной челкой, свисавшей черным вымпелом ниже бровей. Расстался и пожалел о ней, застеснялся: Вадим совершенно забыл, что у него тонкие брови стрелками, нежные и безвольные. Для того чтобы скрыть эту девичью красоту, он и начал когда-то отращивать свою вороную гривку.
Брови четко выделялись на белом, не загоревшем под челкой лбу, а то, что осталось от челки, было зализано на бочок, добропорядочно до противности. Удачным дополнением к такому облику послужила бы скрипочка под мышкой и черная папка с нотами на веревочных бретельках. И мелкая, носками внутрь, поступь стоптанных плоской стопой, но начищенных до блеска бареток с норовящими развязаться шнурочками. И никакой тебе комсомольской боевитости. Вадим почувствовал себя незащищенным и ущербным. Наверное, точно так же почувствовал себя Самсон, когда его предательски остригла Далила, чтобы лишить победной мощи. Тогда Вадим начесал на лоб остатки прежней роскоши и прилизал, чтобы вышло подлиннее. На сей раз из зеркала на него посмотрела смазливая фарцеватая физиономия. Самое то вступать в партию с такой физиономией! И Вадим всерьез струхнул, замандражировал, ему пришло в голову, что коммунистом он может и не стать.
Вадима не обманули предчувствия: в партию его не приняли. Поначалу на собрании все складывалось благополучно, никто из своих не собирался его топить, сиял яркий, улыбчивый майский день, в приоткрытое по случаю наступившего тепла окно веяло ароматом только что распустившейся сирени, и процедура шла спокойно, по регламенту, чин чинарем. Вадим, в волнении ерошивший остатки шевелюры, постепенно успокоился, расслабился, откинулся на спинку стула и ждал, когда отзвучат характеристики и рекомендации, пройдет голосование и его поздравят с вступлением в сплоченные ряды.
Но не тут-то было. Когда прозвучало, казалось, уже последнее: «Кто еще хочет выступить, товарищи?» – поднялся представитель райкома, солидно заперхал в кулак и сказал хорошо поставленным басом оперного Мефистофеля:
– Вот вы тут, товарищи, дифирамбы пели товарищу Лунину, а у райкома другое мнение. Райком располагает сведениями о том, что товарищ Лунин нарушал устав во время прохождения кандидатского стажа в пункте, который касается морального облика строителя коммунизма. Кроме того, Лунин поддерживал неправильные связи, связи вредные и порочащие кандидата в члены КПСС. И эти связи сказались на его идеологическом облике. Знания Лунина о политэкономии социализма (да-да! райкому и об этом известно!) оказались неудовлетворительными, что свидетельствует о по меньшей мере равнодушном отношении Лунина к основам основ нашего социалистического государства. По меньшей мере равнодушном! А если судить по вашим выступлениям, товарищи, то товарищ Лунин у нас – образец для подражания, и ему следует при жизни ставить памятник. Где же здоровая критика, товарищи?
Райкомовский Мефисто сел, поднял одну бровь, а другую сдвинул к переносице и ручки сложил в ожидании критики поведения товарища Лунина, и критика не заставила себя ждать. Разоблачительные выступления посыпались как из рога изобилия. В общем, начали за здравие, а кончили за упокой и дружно проголосовали против, постановив, что товарищ Лунин, Вадим Михайлович, еще морально не созрел, не дорос до того, чтобы стать членом великой партии. Товарищу Лунину рекомендовано было расти и «чистить» себя под Лениным, «чтобы плыть в революцию дальше».
Цитата из поэта революции, которую позволил себе в разоблачительном запале один из парткомовских старейшин, вызвала смущенное покашливание собрания: не те все-таки были времена. Вадим, бледный и расстроенный, заплетающимся языком сказал слова, которых от него ждали, что де вырасту и почищусь, благодарен за критику, товарищи, осознал и больше не буду плохо себя вести. На самом деле он обиделся и разозлился и намеревался вести себя плохо, как несправедливо наказанный ребенок, настолько плохо, насколько хватит смелости.
Смелости хватило на то, чтобы не причесываться и не готовиться к продолжающимся экзаменам. Он заявлялся к самому концу экзамена, взъерошенный и угрюмый, брал билет и отвечал, что помнил, а если не помнил, то хамил преподавателям. Но поскольку репутация у него была идеальная, все объясняли его недостойное поведение какими-то личными неурядицами и ставили скрепя сердце приличные оценки. И Вадим, как человек инфантильный, пришел к выводу, что старался-то он до сих пор совершенно напрасно, что его знание и незнание предмета оцениваются практически одинаково, что правы те, кто учебою манкирует и ведет вольную, разгульную жизнь за переделами института. Одним словом, тяга к знаниям у Вадима существенно ослабела за последние недели.
Где-то глубоко, на самом донышке Вадимовой души, совесть еле слышно лепетала, что он неправ, что наглость и хамство на экзаменах – это не метод самоутверждения, что наплевательское отношение к учебе не приведет ни к чему хорошему, что если так будет продолжаться дальше, то он опустится до уровня некоторых Инниных знакомцев из непризнанных гениев. Но что там голос совести, если неприятности и обиды сыплются одна за другой, если чувствуешь себя затравленным зайцем! В этом случае становится безмерно жаль самого себя. А кто лучше мамы поймет тебя и пожалеет? Мама и пожалела, и даже указала виноватого во всех бедах.
– Вадик, – сказала Аврора Францевна, – я больше чем уверена, что все пошло с тех пор, как ты связался с компанией Инны. Ты извини, родной, но мне кажется, что эта девушка не совсем твоего поля ягода. Пойми правильно, я не хочу сказать о ней ничего плохого, у меня для этого и оснований никаких нет. Она мила, красива, но… Ее увлечения… Я нахожу их несколько эксцентричными и… знаешь ли, пустыми. Но они могут далеко завести, эти увлечения, и совсем не туда, куда нужно. В тупик, из которого не будет выхода. Она разочаруется во всем на свете, а для женщины это пагубно. Ты понимаешь, родной, чем это может кончиться?
– В общем, да, – кивнул Вадим. – Кстати, мы с ней разошлись, мама.
– Вот и ладно, – сказала Аврора Францевна и вздохнула с облегчением. Но в сердце заклубилось легонькое, совсем прозрачное, невесомое разочарование, презрение к сыну, обусловленное, вероятно, пресловутой алогичной женской солидарностью. Аврора пожалела бедную брошенную девочку Инну, но велела себе забыть о ней, не подозревая о нынешних ее отношениях с Олегом, не родным, но любимым сыном.
* * *
А у Олега тоже дела обстояли неважным образом. Когда он после двухнедельного отсутствия явился в спортклуб, ему было заявлено, что он уволен, так как хулиганам нельзя доверять детей.
– Поэтому, Олег Михайлович, ищите себе другую работу, – сказал начальник отдела кадров и, не глядя на Олега, зарылся до переносицы в чье-то личное дело.
– По-моему, до сих пор никто на меня не жаловался, – возразил Олег.
– Почему это вы думаете, что не жаловались? Вы ошибаетесь, – тихо хрюкнул, не поднимая глазок, кадровик. – Вот одно недавно поступило. Вот оно. От гражданки Тугариной Галины Альбертовны. Не умеете вы, пишет она, с детьми обращаться, Олег Михайлович. Жестокий вы мучитель, Олег Михайлович, пишет гражданка Тугарина. И вынуждена будет гражданка Тугарина забрать своего сына Сергея из секции бокса, где его только мучили и ничему не научили, а также грозится она написать жалобу в Спорткомитет, если жестокого тренера не уволят. Так можем мы, по-вашему, Олег Михайлович, оставить вас на работе после всего случившегося, м-м?
– Все вранье и подстроено, – заявил Олег.
Кадровик поскреб шею и уставил поросячьи глазки на Олега.
– А дальше-то что? – развел он ручками. – «Вранье и подстроено». А нечего было романы крутить на виду у всех. Что вы этой дамочке сделали? Видать, что-то серьезное. А дамочка-то со связями, и указания-то насчет вашего увольнения спущены оттуда… – возвел кадровик глаза к потолку.
Олег повернулся и ушел, не сказав ни слова.
С тех пор он уже целый месяц пытался устроиться на работу, но везде получал отказ, везде видел бегающие глазки кадровиков и кадровичек и понимал, что за все надо благодарить Галину Альбертовну с Петром Ивановичем. Но он дал себе слово, что ни под каким видом не станет работать на эту парочку, никогда не придет к ним с повинной головой. Он снова, как полгода назад, начал обходить магазины и подряжаться грузчиком, но такую работу нельзя было назвать выходом из положения. По существующим законам Олег мог считаться тунеядцем, а тунеядство активно искоренялось. Тунеядцам предоставляли работу, чаще всего не имеющую ничего общего с их профессиональной квалификацией, если таковая имелась, и не по месту проживания, а в местах не столь отдаленных.
И вот в один прекрасный день по Олегову душу заявился участковый в полной форме и официальным, как золотой колючий герб у него на фуражке, голосом объяснил Олегу, что если он не устроится на работу в течение недели, то работу ему предоставят – за сто первым километром, не ближе. И что никакого снисхождения в преддверии Олимпиады ждать не приходится. Олег по инерции продолжал свои метания, но он понимал, что значится в каком-то черном списке и на работу его никто не возьмет. И он начал приучать себя к мысли о том, что и за сто первым километром люди живут.
Что ему этот город? Что его может здесь удерживать? Не столь уж многое. Открыточные виды? Росси да Растрелли? Романтика белых ночей? Так это для девиц-старшеклассниц, студенточек-первокурсниц, это для чешуекожих старых дев, зачахших над книжной бумагой. Это для пьяных огитаренных прыщавых пэтэушников, дурноголовых в преддверии взрослости; это для измученных похотью помоечных котов; это для одиноких, страдающих бессонницей велосипедистов, а также для газетных фоторепортеров-внештатников, любителей снимать кроткое ночное солнце меж взлетевшими створами мостов. Это для пущего буйства сирени, сырого и сладкого, это для свежей, упругой огненности тюльпанов, это для запаха большой воды, для гулкой густой синевы дворов-колодцев. Это для шелеста черно-зеленых лип на Каменном острове, это для безоглядных объятий под липами и долгого взгляда Инны, благодарного и – бескорыстного, как белая ночь.
– Олежка, – прошептала она, отрываясь от его губ, – Олежка, поехали летом со мной. «Серые» тебе все равно жить не дадут, это же яснее ясного. А к осени все, может, и утрясется. Олежка-а-а, – теребила его Инна, водя носиком по светлой, суточного возраста щетине на его щеках и подбородке. И целовала легонько и нежно.
– Куда ехать? – удивился Олег, отстраняясь от будоражащих теплых губ. – К твоим родителям? Так на кой бес я им сдался, нахлебник!
– Нет-нет-нет, – заторопилась Инна, – нет, нет – не к родителям, конечно. К ним можно потом, если… сложится. – Она с робким вопросом посмотрела на Олега и, опасаясь, что он отвернется и промолчит, отрицая возможность знакомства с ее родителями, а значит, и возможность серьезных дальнейших отношений, зачастила, объясняя:
– Не к родителям, а с дядькой в экспедицию. Дядька Кирилл – брат мамы, он геолог, геофизик. Они сейчас как раз собираются в поле. Им нужны сезонные работники. Забрасывают партию от базы куда-то далеко на вертолете, то есть работают они автономно, связь – только по рации, продукты иногда доставляются на вертолете. Меня берут то ли техником-лаборантом, то ли медичкой, смотря что получится по штатному расписанию. Им еще нужны рабочий и повариха. Но повариху на месте найдут, а рабочим… Олежка, ты же можешь поехать рабочим, тем более ты же говорил, что связист, рацию знаешь? Олежка, поехали! И заработаем нормально, это Заполярье, немного южнее Норильска, там большой коэффициент к зарплате. Олежка!
– А что? – сказал Олег. – Поехали, донья Инес. Я люблю тебя. Я тебя люблю, Инка, – тихо и сипло повторил он, пытаясь постичь глубину собственного чувства. – Я – тебя – люблю… – шептал Олег, удивляясь сам себе, и терялся в исполненных клубящегося непроглядного тумана безднах своей души.
Теплый, душистый ночной ветер заблудился в листве старой липы, зеленые, полные молодого весеннего сока кособокие сердцевидные листочки проснулись, ожили, зашелестели, касаясь друг друга пильчатыми краями, один сорвался и упал на спутанные волосы девушки, и зацепился, и был смят горячей мужской ладонью, зарывшейся в тяжелый скользящий темно-русый шелк в желании добраться до самого нежного.
* * *
К десяти утра Инна и Олег, сонные, голодные и перепачканные травяной зеленью и древесной трухой, явились в институт к «дядьке Кириллу». Дядька Кирилл, доктор наук Кирилл Евгеньевич Маврин, встретивший племянницу и ее друга у проходной, выглядел не менее сонным, голодным, лохматым и перепачканным. Он повел Олега и Инну запутанными переходами, лестничками и коридорами в так называемый «лабораторный корпус» и всю дорогу ворчал, что он, научный руководитель темы, почему-то является на работу раньше всех и разбирает чертову кучу пыльного складского бэушного барахла, а Ваня Удоев, начальник партии, дрыхнет и храпит так, что вставная челюсть в стакане плещется, а Димка Медведев вместо того, чтобы ехать оружие получать, молодую жену… это… А дурак-рабочий, не помню как зовут, дурак и дурак, я его уволил уже, надувные матрасы не иначе как соплями заклеивал – все заплатки отвалились. И никто-то беднягу Кирилла Евгеньевича чаем не напоит…
– Дядька Кирилл, – дернула его за рукав Инна, – я тебя чаем напою, если у тебя заварка есть…
– Во-о-от! – поднял вверх палец Кирилл Евгеньевич и погрозил потолку. – В том-то и дело! Во-о-от! Все выжрали! Целый день эти бездельники чаи гоняли! Так что пошли в буфет. Пешочком, пешочком! На шестой этажик! Я намедни в лифте застрял в компании с Лешей Акуловым, и сорок минут он мне под ухом скрипел про тектонику плит и слюнями брызгался. У меня на этой почве клаустрофобия сделалась.
– Дядька Кирилл, мы не будем плеваться! – возмутилась Инна, которая боялась, что заснет на ходу, не добравшись до шестого этажа.
– Вы будете бесстыдно целоваться, – выразил уверенность Кирилл Евгеньевич, – а мне придется делать вид, что я ничего не замечаю. И выглядеть я буду при этом, как полный идиот.
Кирилл Евгеньевич, однако, не без одобрения поглядывал на стройного, широкоплечего Олега и на одной из площадок потянул Инну за свитер и замурлыкал на ухо:
– На этот раз стриженый, слава тебе господи. И на сквознячке не шатается. Спортсмен, а?
– Дядька Кирилл, я же тебе говорила… – сердито зашептала Инна.
– Ах, это тот самый, что из-за тебя в морге отбывал? И все еще не бросил тебя, хиппозу беспутную? Ты, Инесса, выросла в моих глазах. Поздравляю, чадо, и приветствую.
К неудовольствию Кирилла Евгеньевича, чая в буфете не оказалось, однако буфетчица Вера, по прозванию Кофеверка, уже засыпала в прозрачный конус машинки перемолотые зерна (скорее всего, вчерашние, по предположению опытного Кирилла Евгеньевича), и горячая грязно-рыжая жидкость закрученной струйкой лилась в обколотые стаканчики.
– Поедем на плато Путорана, – изрек Кирилл Евгеньевич, глядя на Олега поверх сползших на кончик носа очков. – Слышали о таком, Олег Михайлович? Ну неважно, сейчас услышите, а потом и увидите, я надеюсь. Будем проводить гравиметрическую съемку – уточнять геологическое строение этой части Среднесибирского плоскогорья. А заодно, – подмигнул он, – а заодно кое-что поищем. Попутно. Кимберлитовые трубки. С алмазиками. Это, хочу предупредить, не то чтобы так уж секретно, но не для широкого распространения. Путорана – место сказочное, волшебное, незабвенное, но и тяжелое. Мы ведь не ледяными пещерами и водопадами едем любоваться. Стрелять как следует умеете? Мясо-то самим добывать придется. А также печь хлеб. Это мужская работа, повариха не справится, если таковую найдем и подрядим. Что еще? Понятное дело, маршруты, на два-три дня. Груз, килограммов сорок, чаще всего на себе, если повезет, на оленях. Что еще? Там холодновато, но бывает и до тридцати жары. И гнус, чтоб его. Знаете, что такое гнус?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.