Текст книги "Роковое совпадение"
Автор книги: Джоди Пиколт
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 23 страниц)
Прокурор кивает и возвращается внутрь. Калеб опять опускается на корточки. Он начинает обходить вокруг здания суда так же, как выкладывает камни в круглом патио, – расширяя круги, не оставляя ни пяди без внимания и сохраняя округлую форму. Он делает этого, как делает все, за что берется, – медленно и настойчиво, – пока не удостоверяется, что видит мир глазами своего сына.
На противоположной стороне дороги крутая горка, с которой Натаниэль съезжает на попке. Штаны цепляются за ветку и рвутся, но это не имеет никакого значения, потому что его никто не накажет. Он шагает по лужам тающего снега, через запущенный подлесок, пока не натыкается на кусочек леса, оставшегося здесь по ошибке.
Он размером с его кровать и вытоптан животными. Натаниэль присаживается на поваленное дерево у края и достает из куртки наволочку. Вытаскивает овсяный батончик, съедает половину, остаток решает сохранить на потом. Включает фонарь и подносит его к ладони, чтобы тыльная сторона руки стала светиться красным.
Когда выходят олени, Натаниэль сидит и не дышит. Он помнит, чему учил его отец: животные боятся нас больше, чем мы их. У большой оленихи шерсть карамельного цвета и высокие копыта. Олененок похож на мать, с белыми пятнышками на спине, как будто его не успели докрасить. Они наклоняют длинные шеи к земле, разгребают носами снег.
Олениха находит траву. Всего один пучок, даже на зуб не хватит. Но она не ест, а подталкивает ближе своего детеныша. Смотрит, как малыш ест, хотя это значит, что она сама останется голодной.
Натаниэлю хочется отдать им оставшуюся половинку овсяного батончика.
Но как только он лезет в наволочку, олени вздергивают головы и отскакивают на целый метр. Их хвостики, как белые паруса, исчезают в глубине леса.
Натаниэль осматривает свои порванные сзади штаны, грязные сапоги. Кладет остаток овсяного батончика на бревно на случай, если олени вернутся. Потом встает и медленно шагает к дороге.
Патрик распоряжается прочесать площадь в два с половиной квадратных километра вокруг здания суда, уверенный в том, что Натаниэль ушел сам, и еще больше убежденный в том, что далеко он уйти не успел. Он берет рацию, чтобы связаться с диспетчером в Альфреде, узнать, нет ли новостей, когда его внимание привлекает какое-то движение у дороги. Он видит, как метрах в четырехстах от него Натаниэль перелазит через железное заграждение и начинает шагать по обочине дороги.
– Черт побери! – выдыхает Патрик, медленно двигаясь на машине вперед.
Такое впечатление, что Натаниэль точно знает, куда идет; с того места даже такому маленькому ребенку, как Кузнечик, была бы видна высокая крыша здания суда. Но мальчику не видно того, что видит Патрик из кабины своего высокого грузовика: с противоположной стороны по дороге к нему приближается Калеб. Патрик видит, как Натаниэль смотрит направо, потом налево, и вдруг понимает, что он задумал. Полицейский цепляет себе на крышу мигалку и разворачивается, блокируя движение. Он вылезает из автомобиля и расчищает дорогу, чтобы Натаниэль, когда увидит Калеба, мог побежать по дороге прямо в крепкие отцовские объятия.
– Никогда больше так не делай! – произношу я в мягкую шейку сына, крепко прижимая его к себе. – Никогда! Ты меня понял?
Он отстраняется и обхватывает ладошками мои щеки:
– Ты сердишься на меня?
– Нет. Да. Рассержусь, конечно, когда перестану радоваться. – Я обнимаю его крепче. – О чем ты думал?
– Что я плохой, – прямо отвечает он.
Я поверх головы Натаниэля смотрю на Калеба.
– Нет, ты не плохой, мой любимый. Убегать – нехорошо. Ты мог попасть в беду. И мы с папой так волновались, ты даже представить себе не можешь. – Я замолкаю, пытаясь подобрать слова. – Но можно совершить плохой поступок, а человеком остаться хорошим.
– Как отец Гвин?
Я замираю.
– Нет. Он совершил отвратительный поступок и человеком был плохим.
Натаниэль смотрит на меня:
– А ты?
Как только место за свидетельской трибуной занимает доктор Робишо, психиатр Натаниэля, Квентин Браун вскакивает с места, чтобы возразить:
– Ваша честь, что этот свидетель может пояснить суду?
– Ваша честь, показания касаются душевного состояния моей подзащитной, – оспаривает возражение Фишер. – Информация, которую моя подзащитная получила от доктора Робишо о расстройстве здоровья ее сына, имеет непосредственное отношение к душевному состоянию моей клиентки тридцатого октября.
– Я разрешаю допрос этого свидетеля, – решает судья.
– Доктор, вам приходилось лечить детей, которые теряли речь после сексуального насилия? – спрашивает Фишер.
– Да, к сожалению.
– Случается, что дети так никогда и не обретают голос в подобных случаях?
– Процесс выздоровления длится годами.
– Вы по каким-либо признакам смогли определить, сколько времени придется лечить Натаниэля Фроста?
– Нет, – отвечает доктор Робишо. – Если говорить откровенно, именно поэтому я и стала обучать его основам языка жестов. Он очень болезненно воспринимал свою неспособность общаться.
– И это помогло?
– На некоторое время, – признается психиатр. – Пока он снова не заговорил.
– Прогресс был неизменным?
– Нет. Все пошло прахом, когда Натаниэль на неделю утратил контакт с матерью, Ниной Фрост.
– Вам известно почему?
– Как я поняла, ее обвинили в нарушении условий освобождения под залог и заключили в тюрьму.
– Вы встречались с Натаниэлем в ту неделю, когда его мать находилась в тюрьме?
– Да. Мистер Фрост привозил его ко мне, он был очень расстроен тем, что мальчик опять потерял речь. Он вернулся к той стадии, когда единственный жест, который он показывал, означал «мама».
– Чем, по вашему мнению, было вызвано подобное ухудшение?
– Без сомнения, внезапной и длительной разлукой с миссис Фрост, – отвечает доктор Робишо.
– Как изменилось состояние Натаниэля, когда его мать опять отпустили?
– Он бросился к ней с криком, – улыбается психиатр. – Волшебный звук!
– И, доктор, если придется перенести еще одну внезапную и длительную разлуку с матерью… какие последствия это будет иметь для Натаниэля?
– Протестую! – восклицает Квентин.
– Вопрос снят.
Через несколько секунд для перекрестного допроса встает прокурор.
– Доктор, когда имеешь дело с пятилетними детьми, часто сталкиваешься с тем, что они путают события?
– Совершенно верно. Именно для этого и назначают слушания о дееспособности свидетеля, мистер Браун.
Именно в этот момент судья бросает на него предостерегающий взгляд.
– Доктор Робишо, исходя из вашего опыта, бывает, что такого рода дела слушаются в суде через несколько месяцев или даже лет после события, не так ли?
– Верно.
– И разница в развитии пятилетнего ребенка и семилетнего очень значительна, я прав?
– Вы совершенно правы.
– Неужели вам не приходилось лечить детей, которые при первой вашей встрече, казалось, не смогут давать показания… однако проходил год, второй – и после проведенной терапии и времени, которое лечит, они могли предстать перед судом в качестве свидетеля, без рецидивов?
– Приходилось.
– Справедливо ли предположение, что невозможно предсказать, смог бы Натаниэль предстать в качестве свидетеля через несколько лет, не получив значительной психологической травмы?
– Это правда, невозможно предсказать, что случится в будущем.
Квентин поворачивается ко мне:
– Будучи прокурором, миссис Фрост, безусловно, понимала значение временной отсрочки для явки в суд, как вы думаете?
– Думаю, да.
– И как мать пятилетнего ребенка понимала, какие изменения в развитии произойдут через несколько лет?
– Да. Честно говоря, я пыталась убедить миссис Фрост, что примерно через год Натаниэлю будут гораздо лучше, чем она ожидает. Что, возможно, он даже сможет от своего имени давать показания в суде.
Прокурор кивает.
– Однако, к сожалению, подсудимая застрелила отца Шишинского, и мы уже ничего не узнаем.
Судья снимает вопрос до того, как Фишер успевает возразить. Я тяну его за полу пиджака.
– Я должна с вами поговорить. – Он смотрит на меня, как будто я из ума выжила. – Да, – уверяю я. – Сейчас.
Я знаю, что думает Квентин Браун, потому что вижу происходящее его глазами. «Я доказал, что она его убила. Я справился со своей задачей». И возможно, я научилась не переживать о жизни других людей, но, безусловно, свою собственную спасти я обязана.
– Я сама должна, – говорю я Фишеру в совещательной комнате. – Я должна им объяснить, почему это неважно.
Фишер качает головой.
– Вам же известно, что происходит, если адвокаты слишком стараются. Бремя доказательства вины лежит на стороне обвинения, и единственное, что мне остается, – находить их слабые места. Но если я буду слишком сильно стараться, рухнет вся конструкция. Если слишком много возложить на одного свидетеля – защита проиграет.
– Я понимаю, о чем вы говорите. Но, Фишер, обвинение уже доказало, что я убила Шишинского. И я не обычный свидетель. – Я собираюсь с духом. – Уверена, есть дела, когда защита проигрывает потому, что слишком много возлагает на одного свидетеля. Но есть дела, где проигрывает обвинение, потому что присяжные выслушивают подсудимого. Они понимают: совершено ужасное преступление. И хотят услышать почему, так сказать, из первых уст.
– Нина, вы едва сидите на месте, когда я веду перекрестный допрос, вам постоянно хочется протестовать. Я не могу вызывать вас в качестве свидетеля, когда в вас живет, черт побери, прокурор! – Фишер садится напротив меня и разводит руками. – Вы мыслите фактами. Но не стоит уповать на то, что, если вы что-то скажете присяжным, они примут это за чистую монету. После заложенного мной фундамента присяжные меня полюбили, они мне верят. Если я скажу, что вас настолько переполняли эмоции, что вы не могли мыслить здраво, они в это поверят. С другой стороны, что бы вы им ни сказали, они уже заранее уверены, что вы лжете.
– Они поверят, если я скажу им правду.
– Что на самом деле хотели застрелить другого?
– Что я не сумасшедшая.
– Нина, – негромко говорит Фишер, – это разобьет всю нашу защиту. Нельзя этого говорить.
– Почему, Фишер? Почему нельзя объяснить несчастным двенадцати присяжным, что между хорошим поступком и плохим – тысяча оттенков серого? Квентин добьется обвинительного приговора потому, что сказал им, о чем я думала в тот день. Если я выступлю в качестве свидетеля, я расскажу им свою версию. Я могу объяснить, что я сделала, почему это было неправильным, почему тогда я этого не понимала. И присяжные либо засадят меня в тюрьму… либо отправят домой к сыну. Как не воспользоваться таким шансом?
Фишер смотрит в стол.
– Продолжайте в том же духе, – говорит он после минутного размышления, – и я, возможно, найму вас на работу, когда мы закончим с этим делом. – Он начинает загибать пальцы. – Отвечайте только на мои вопросы. Как только начнете поучать присяжных, я лишу вас слова. Если я упоминаю о временном помешательстве, черт побери, найдите способ это подтвердить, не клевеща на себя. Если покажете свой нрав – приготовьтесь приятно провести в тюрьме долгие годы.
– Хорошо.
Я вскакиваю, готовая вернуться в зал.
Но Фишер не спешит вставать.
– Нина, просто чтобы вы знали… Даже если вам не удастся убедить присяжных, меня вы убедили.
Три месяца назад, если бы я услышала такое от адвоката, я бы рассмеялась. Но сейчас я улыбаюсь Фишеру и жду, пока он подойдет к двери, где стою я. Мы входим в зал суда одной командой.
Зал суда за последние семь лет стал мне домом родным. На некоторых он наводит страх, но только не на меня. Я знаю правила: когда подойти к секретарю, когда обратиться к присяжным, как отклониться назад и прошептать что-то кому-то на галерке, не привлекая к себе внимания. Но сейчас я сижу в том месте этого дома, где раньше никогда не бывала. Двигаться мне нельзя. Нельзя делать то, что я делаю обычно.
Я начинаю понимать, почему многие боятся суда.
Свидетельская трибуна такая маленькая, что я упираюсь в нее коленями. В меня, словно крошечные иголки, впиваются взгляды сотен людей. Я думаю о том, что говорила сотням свидетелей за свою карьеру: «Все, что от вас требуется, – это сделать три вещи: выслушать вопрос, ответить на него и замолчать». Помню, что постоянно повторял мой начальник: лучшие свидетели – водители-дальнобойщики и рабочие на сборочном конвейере, потому что они намного более сдержаны на язык, чем, скажем, адвокаты с избытком образования.
Фишер протягивает мне ордер на арест Калеба:
– Нина, зачем вы выписали этот ордер?
– В то время я думала, что Натаниэль указал на моего мужа как на человека, который подверг его сексуальному насилию.
– Что-то в поведении вашего мужа заставило вас в это поверить?
Я нахожу в зале Калеба и качаю головой:
– Абсолютно ничего.
– Однако вы предприняли беспрецедентный шаг и выписали ордер на арест своего мужа, чтобы ограничить его встречи с вашим общим сыном?
– Я сосредоточилась только на том, чтобы защитить сына. Если Натаниэль сказал, что его обидел отец… я сделала единственное, что могла, чтобы его защитить.
– Когда вы решили аннулировать ордер? – спрашивает шифер.
– Когда поняла, что сын жестом показывал «отец», но имел в виду не Калеба, а священника.
– И тогда вы поверили, что обидчик – отец Шишинский?
– Этому было много причин. Во-первых, врач сказал, что в анальный проход вводился инородный предмет. Потом жест Натаниэля. Потом он шепотом признался детективу Дюшарму, и его признание звучало как «отец Глен». И наконец, детектив Дюшарм сообщил мне, что обнаружил трусы моего сына в церкви Святой Анны. – Я сглатываю ком. – Я семь лет провела, складывая кусочки головоломки, чтобы представить в суд то или иное дело. Я просто поступила так, как считала для себя абсолютно логичным.
Фишер бросает на меня разъяренный взгляд. «Абсолютно логичным». Ох, черт!
– Нина, пожалуйста, внимательно слушайте мой следующий вопрос, – предостерегает адвокат. – Когда вы поверили, что отец Шишинский изнасиловал вашего сына, что вы почувствовали?
– Я была совершенно раздавлена. Этому человеку я доверяла все свои мысли и страхи, ему верила вся моя семья. Я доверила ему своего сына. Я злилась на себя за то, что слишком много работала: если бы я чаще бывала дома, то, вероятно, могла бы предотвратить беду. Я была разбита, потому что сейчас, когда Натаниэль назвал подозреваемого, я знала, какой последует…
– Нина, – прерывает меня Фишер.
«Ответила на вопрос, – мысленно пнув себя ногой, напоминаю я себе. – И заткнись».
Браун улыбается.
– Ваша честь, пусть закончит отвечать на вопрос.
– Да, мистер Каррингтон, – соглашается судья. – Я тоже вижу, что миссис Фрост не закончила.
– Я все сказала, – быстро отвечаю я.
– Вы обсуждали с психиатром, что будет лучше для вашего сына?
Я качаю головой:
– Лучше не будет. Я вела множество дел, где потерпевшими выступали дети. Даже если Натаниэль окрепнет и снова заговорит… даже если пройдет год-другой, прежде чем дело передадут в суд… священник никогда не признается в том, что совершил. А это значит, что все будет зависеть от моего сына.
– Что вы имеете в виду?
– Без признательных показаний единственное, чем располагает обвинение против подсудимого, – показания ребенка. А это означает, что Натаниэль должен будет пройти через процесс признания его дееспособности. Он будет стоять в зале, полном незнакомых людей, – таком, как этот, – и рассказывать, что с ним делал тот человек. А тот человек, понятно, будет сидеть меньше чем в двух метрах и смотреть на него – можете не сомневаться, он предупреждал ребенка, и не один раз, чтобы тот никому ничего не рассказывал. Натаниэль будет сидеть один, рядом не будет того, кто бы его поддержал, кто бы сказал, что сейчас он может говорить. Либо Натаниэль испугается и потеряет голову во время слушания, и судья признает его участие в процессе нецелесообразным – а это означает, что насильник так и не будет наказан. Либо Натаниэлю скажут, что он может предстать перед судом, – а это означает, что ему придется проходить через это снова, в гораздо более сложных обстоятельствах, перед совершенно новыми незнакомыми людьми. В том числе и перед двенадцатью присяжными, которые заранее настроены ему не верить, потому что он всего лишь ребенок. – Я поворачиваюсь к присяжным. – Я тоже сейчас чувствую себя неуютно, хотя целых семь лет каждый день находилась в зале суда. Очень страшно оказаться на этой трибуне. Но мы говорили не просто о свидетеле. Мы говорили о Натаниэле.
– И каков самый лучший вариант развития событий? – негромко спрашивает Фишер. – Что, если насильник в конце концов оказался бы в тюрьме?
– Священника приговорили бы к десяти годам, всего к десяти годам, потому что именно такое наказание за то, что сломали жизнь ребенку, грозит людям, не имеющим судимостей. Скорее всего, его выпустили бы условно-досрочно, когда мой сын не успел бы еще достичь даже половой зрелости. – Я качаю головой. – Какой может быть лучший вариант развития событий? Разве суд может гарантировать, что защитит моего ребенка?
Фишер последний раз смотрит на меня и просит объявить перерыв.
Наверху, в совещательной комнате, Фишер присаживается передо мной.
– Повторяйте за мной, – велит он.
– Перестаньте.
– Повторяйте за мной: «Я свидетель. Я не прокурор».
Я закатываю глаза и повторяю:
– Я свидетель. Я не прокурор.
– «Я буду слушать вопрос, отвечать на него и закрывать рот!» – продолжает Фишер.
На месте Фишера я бы от своего свидетеля требовала того же самого. Но я не на месте Фишера. Как и он не на моем.
– Фишер, посмотрите на меня. Я женщина, которая преступила черту. Сделала то, что сделал бы в этой ужасной ситуации любой родитель. Каждый присяжный в этом жюри смотрит на меня и пытается решить, кто я – чудовище или героиня. – Я опускаю глаза, чувствуя, что на них неожиданно наворачиваются слезы. – Я и сама пытаюсь это понять. Не могу сказать, почему я это сделала. Зато могу объяснить: если меняется жизнь Натаниэля, меняется и моя жизнь. И если Натаниэль никогда не оправится от этого, тогда и я не оправлюсь. А когда смотришь на это под таким углом, не так уж важно, последовательна ли ты в своих показаниях, разве нет?
Поскольку Фишер молчит, я заглядываю еще глубже в себя: осталась ли во мне еще уверенность?
– Я знаю, что делаю, – говорю я. – Я полностью контролирую ситуацию.
Фишер качает головой.
– Нина, – вздыхает он, – и почему, вы думаете, я так нервничаю?
– О чем вы думали, когда проснулись утром тридцатого октября? – через несколько минут спрашивает Фишер.
– Что это будет худший день в моей жизни.
Фишер поворачивается, на его лице написано удивление. Этого мы не репетировали.
– Почему? Ведь отцу Шишинскому вот-вот должны были предъявить обвинение.
– Да. Но как только обвинение будет предъявлено, затикают часы безотлагательного судебного разбирательства. Его либо отдадут под суд, либо отпустят. А это означало, что Натаниэлю придется в этом участвовать.
– Когда вы приехали в суд, что произошло?
– Томас Лакруа, прокурор, сказал, что зал суда постараются очистить от зевак, потому что дело получило большой резонанс. Так получилось, что предъявление обвинения отложили.
– И что вы сделали?
– Сказала мужу, что мне нужно на работу.
– Так и было?
Я качаю головой:
– Я оказалась у оружейного магазина, на парковке. Честно, я не знаю, как там оказалась, но я точно знала, что именно там и должна быть.
– И как вы поступили?
– Когда магазин открылся, я вошла в него и купила пистолет.
– А потом?
– Положила пистолет в сумочку и вернулась в суд, на процедуру предъявления обвинения.
– Вы планировали как-то использовать пистолет, пока ехали к зданию суда? – интересуется Фишер.
– Нет. Все мои мысли были только о Натаниэле.
Фишер дает присяжным возможность задуматься над моим ответом.
– И что вы сделали, когда приехали в суд?
– Вошла в здание.
– Вы думали о металлоискателях?
– Нет, не думала. Я просто обошла их, потому что я прокурор. Я поступаю так двадцать раз на день.
– Вы намеренно обошли металлоискатели, потому что несли в сумочке оружие?
– В тот момент, – отвечаю, – я вообще не думала.
Я смотрю на дверь, просто смотрю на дверь, в любой момент из нее может выйти священник. Кровь стучит в висках, я не слышу, что говорит Калеб. Я должна его увидеть. Я слышу только, как шумит кровь. Он войдет в эту дверь.
Когда поворачивается ручка двери, я перестаю дышать. Когда дверь открывается, первым появляется судебный пристав, время останавливается. А потом весь зал пропадает, остаемся только я и он – а Натаниэль связывает нас, как клей. Я не могу смотреть на него, но и отвернуться не в силах.
Священник поворачивает голову и безошибочно находит мои глаза.
Не произнося ни слова, он как бы говорит: «Отпускаю тебе грехи твои».
И от мысли, что это он отпускает мне грехи, внутри меня что-то ломается. Моя рука опускается в сумочку, и почти с обыденным равнодушием я позволяю всему случиться.
Вам знакомо такое чувство, когда вы понимаете, что видите сон, даже когда спите? Пистолет, словно магнитом, тянет, пока он не оказывается всего в нескольких сантиметрах от его головы. В этот момент я нажимаю на спусковой крючок, не думая о Шишинском, не думая о Натаниэле. Даже не думая о мести.
Одно слово зажато у меня между зубами:
«Нет».
– Нина! – шипит Фишер, наклонившись к моему лицу. – Вы как?
Я недоуменно смотрю на него, потом на обескураженных присяжных.
– Да… простите.
Но мысленно я еще там. Я не ожидала отдачи от пистолета. На каждое действие будет и соответствующее противодействие. Убьешь человека – тебя ждет наказание.
– Вы сопротивлялись, когда приставы навалились на вас?
– Нет, – бормочу я. – Я просто хотела знать, что он мертв.
– А когда детектив Дюшарм отвел вас в камеру?
– Да.
– Вы ему что-то говорили?
– Что у меня не было выбора. Я должна была это сделать.
Что, в свою очередь, было сущей правдой. Тогда я сказала это, чтобы меня считали сумасшедшей. Но заключения психиатров фактически не противоречили действительности: я не контролировала свои действия. Они только ошибаются, полагая, что это значит, будто я безумна. Мой поступок – не психическое заболевание, не психотический срыв. Это инстинкт.
Фишер выдерживает паузу.
– Через некоторое время вы узнали, что вашего сына изнасиловал не отец Шишинский. Что вы почувствовали?
– Хотела, чтобы меня посадили в тюрьму.
– Вы и сейчас так думаете? – спрашивает Фишер.
– Нет.
– Почему?
В этот момент мой взгляд падает на стол защиты, где сейчас нет ни Фишера, ни меня.
«Заброшенный город», – думаю я.
– Я сделала то, что сделала, чтобы защитить своего сына. А как я смогу его защитить, если меня не будет рядом с ним?
Фишер многозначительно смотрит на меня:
– Вы намерены еще когда-либо подменять закон своими желаниями?
Я знаю, что он хочет от меня услышать. Я знаю, потому что именно эти слова хотела бы услышать от свидетеля в решающее мгновение. Но я уже достаточно себя обманывала. Не стану кормить ложью и присяжных.
– Я хотела бы вам пообещать, что больше никогда… но это будет неправда. Я думала, что знаю этот мир. Думала, что могу его контролировать. Но когда человек думает, что держит жизнь под уздцы, именно тогда она вероятнее всего и ударяет его под дых… Я убила человека. – Слова обжигают мне язык. – Не просто человека, а удивительного человека. Невиновного человека. И этот груз останется со мной навсегда. И, как любой груз, с каждым годом он будет становиться все тяжелее и тяжелее… только я никогда не смогу от него избавиться, потому что он стал частью меня. – Я повторяю, повернувшись к присяжным: – Я хотела бы пообещать вам, что больше никогда не совершу ничего подобного, но, с другой стороны, я никогда не думала, что вообще на такое способна. И оказалось, что я ошиблась.
Наверное, Фишер меня убьет. Мне трудно разглядеть его сквозь слезы. Но сердце не колотится в груди, душа моя спокойна. Соответствующее противодействие. После всего, что произошло, оказывается, лучший способ искупить грех за то, что сделал что-то ужасно плохое, – это сделать что-нибудь ужасно хорошее.
«Слава Богу», – думает Квентин. За этой трибуной мог бы сидеть он. В конце концов, между ним и Ниной Фрост разница невелика. Возможно, из-за сына он и не убивал, но явно подмазал колеса, чтобы его срок за хранение наркотиков был не таким суровым. Квентин даже помнит, как кольнуло у него внутри, когда он узнал о Гидеоне, – не потому, что он нарушил закон, как подумала Таня, а потому что его сын, должно быть, чертовски испугался системы. Да, при других обстоятельствах Квентину, вероятно, Нина бы понравилась; возможно, им было бы что обсудить за кружкой пивка. Тем не менее что посеешь, то и пожнешь… поэтому Нина оказалась по ту сторону свидетельской трибуны, а Квентин сидит в двух метрах от нее и намерен стереть ее в порошок.
Он удивленно приподнимает бровь:
– Вы уверяете нас, что, несмотря на то что вы знакомы с судебной системой и делами об изнасиловании детей, утром тридцатого октября вы проснулись, не собираясь убивать отца Шишинского?
– Верно.
– И что вы приехали в суд, когда этому человеку должны были предъявить обвинение, после чего, как вы сами выразились, затикают часы… и в тот момент у вас не было в планах убивать отца Шишинского?
– Нет, не было.
– Ага. – Квентин проходит мимо свидетельской трибуны. – Наверное, на вас снизошло озарение, когда вы ехали в оружейный магазин?
– Если честно, нет.
– Возможно, тогда, когда вы просили Мо зарядить для вас полуавтоматический пистолет?
– Нет.
– Если я не ошибаюсь в своих предположениях, когда вы обходили металлоискатель, возвращаясь в суд, убийство отца Шишинского все еще не входило в ваши планы?
– Не входило.
– Когда вы вошли в зал суда, миссис Фрост, и заняли самую выгодную позицию, откуда могли бы застрелить Глена Шишинского и не задеть при этом остальных присутствующих в зале… даже тогда, в то мгновение, вы не собирались убивать этого человека?
Ее ноздри раздуваются.
– Нет, мистер Браун, не собиралась.
– А как насчет той секунды, когда вы достали из сумочки пистолет и приставили его к виску Шишинского? Вы все еще не собирались его убивать?
Нина поджимает губы.
– Вы должны ответить, – говорит судья.
– Я уже сказала суду, что в тот момент вообще не думала.
Квентин уже пустил первую кровь и отлично это понимает.
– Миссис Фрост, правда ли, что за семь лет работы в окружной прокуратуре вы расследовали две сотни дел о растлении малолетних?
– Да.
– И только двадцать из этих двухсот были доведены до суда?
– Да.
– И только в двенадцати из этих двадцати вы добились обвинительного приговора?
– Все правильно.
– А в этих двенадцати случаях, – спрашивает Квентин, – дети могли давать показания?
– Да.
– И в некоторых из этих случаев слова не были подкреплены вещественными доказательствами, как в деле вашего сына, не так ли?
– Да.
– Будучи прокурором, человеком, имеющим выход на детских психиатров и социальных работников, зная изнутри весь судебный процесс, вы не думали, что смогли бы лучше других матерей подготовить Натаниэля к выступлению в суде?
Она щурится:
– Можно располагать всеми возможностями на земле и все же не суметь подготовить к этому ребенка. Действительность, как вам известно, такова: правила для суда составлены так, чтобы защищать не детей, а подсудимых.
– К счастью для вас, миссис Фрост, – сухо заключает Квентин. – Вы бы назвали себя убежденным прокурором?
Она колеблется:
– Я бы сказала… слишком убежденным.
– Вы бы сказали, что старались изо всех сил, чтобы вызвать детей в качестве свидетелей?
– Да.
– В свете тех двенадцати обвинительных приговоров, как вы считаете, ваша работа с детьми оказалась успешной?
– Нет, я бы так не сказала, – прямо отвечаю я.
– Но разве все те преступники не оказались в тюрьме?
– На слишком короткий срок.
– И тем не менее, миссис Фрост, – ведет свое Квентин. – Для двенадцати детей вы заставили правосудие работать.
– Вы не понимаете! – с жаром отвечает она. – Это был мой ребенок. Мой долг как прокурора совсем в другом. Я должна для каждого из них, насколько могу, вершить справедливость. И я делала это. Все остальное, что происходило за пределами зала суда, – дело их родителей, не мое. Если мать решила податься в бега, чтобы держать ребенка подальше от отца-насильника, – это ее решение. Если мать не может смириться с приговором и убивает насильника – я не имею к этому никакого отношения. Но на этот раз я уже не прокурор. Я становлюсь матерью. И уже от меня зависит, что предпринять, чтобы обезопасить своего сына… любыми путями.
Именно этого момента Квентин и ждал. Четко уловив ее гнев, он подходит ближе к свидетелю.
– Вы сейчас намекаете, что вашему сыну полагается справедливости больше, чем другому ребенку?
– Те дети – моя работа. Натаниэль – моя жизнь.
Фишер Каррингтон тут же вскакивает с места:
– Ваша честь, мы бы хотели объявить небольшой перерыв.
– Нет, – одновременно отвечают судья и Квентин.
– Этот ребенок – ваша жизнь? – повторяет Квентин.
– Да.
– Следовательно, вы готовы обменять свою свободу на безопасность сына?
– Разумеется!
– Вы думали об этом, когда приставили пистолет к голове отца Шишинского?
– Конечно думала! – гневно отвечает она.
– Вы думали о том, что единственный способ защитить вашего сына – это выпустить все эти пули отцу Шишинскому в голову…
– Да!
– …убедиться, что он никогда не выйдет живым из зала суда?
– Да!
Квентин откидывается на спинку стула.
– Но вы уверяли нас, миссис Фрост, что в тот момент вообще ни о чем не думали, – говорит он и пристально смотрит на Нину, пока она не опускает глаза.
Когда Фишер встает, чтобы продолжить допрос, я не могу унять дрожь. Как я могла, кто тянул меня за язык? Я обвожу безумным взглядом лица присяжных, но ничего не вижу: по лицам присяжных никогда ничего нельзя понять. Одна женщина едва не плачет. Вторая в углу разгадывает кроссворд.
– Нина, – говорит Фишер, – когда вы в то утро находились в зале суда, вы думали о том, что готовы обменять свою свободу на безопасность Натаниэля?
– Да, – шепчу я.
– Утром в зале суда вы думали о том, что единственный способ остановить тикающие часы – это остановить отца Шишинского?
– Да.
Мы встречаемся взглядами.
– Когда вы в то утро находились в зале суда, вы собирались убить священника?
– Нет, конечно! – отвечаю я.
– Ваша честь, – объявляет Фишер, – защита закончила допрос свидетелей.
Квентин лежит на ужасной кровати в номере с минимальными удобствами и недоумевает, почему же так холодно, если он открутил вентиль отопления почти до двадцати семи градусов. Он натягивает на себя одеяло, щелкает по телевизионным каналам. Викторина «Колесо удачи» и реклама для лысеющих мужчин. С улыбкой Квентин дотрагивается до своей бритой головы.
Он встает и делает шаг к холодильнику, но обнаруживает там только ящик с шестью бутылками пепси-колы и гниющий плод манго, который он не помнит, когда и покупал. Если он собирается ужинать, ужин нужно приготовить. Он со вздохом опускается на кровать, чтобы обуться, и случайно садится на пульт телевизора.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.