Текст книги "Главная тайна горлана-главаря. Книга 1. Пришедший сам"
Автор книги: Эдуард Филатьев
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 32 (всего у книги 47 страниц)
10 февраля 1915 года начался суд над депутатами Государственной думы от большевистской фракции. Их арестовали три месяца назад (4 ноября) на конференции большевиков в дачном поселке Озерки под Петроградом. Алексей Егорович Бадаев, Матвей Константинович Муранов, Григорий Иванович Петровский, Фёдор Никитич Самойлов и Николай Романович Шагов обвинялись в том, что состояли членами организации, поставившей своей целью свержение царизма.
Знал ли что-нибудь об этом процессе Маяковский, следил ли за его ходом?
О суде писали все петроградские газеты. Маяковский читал их, поэтому должен был знать о судебных заседаниях и о сражениях на полях войны, о тех, кто погиб, и о тех, кого представили к наградам. 11 февраля, как мы помним, он вышел на эстраду артистического кабачка «Бродячая собака» и, обращаясь к сидевшим за столиками, прочёл стихотворение «Вам!»:
«Вам, проживающим за оргией оргию,
имеющим ванную и тёплый клозет!
Как вам не стыдно о представленных к Георгию
вычитывать из столбцов газет?!»
В этом стихотворении присутствовало слово, которое принято относить к ненормативной лексике. Оно вызвало яростную вспышку гнева у слушателей.
Газета «Биржевые ведомости» написала:
«Эти ужасные строки Маяковский связал с лучшими чувствами, одушевляющими нас в настоящее время, с нашим поклонением тем людям, поступки которых вызывают восторг и умиление!..
Разросся скандал. Мужчины повскакали с криками негодования, дамы – в слезах. Артисты бросились к владельцу "Бродячей собаки "Пронину:
– После подобной мерзости мы считаем позорным ходить сюда!..
А Пронин ответил:
– И не надо».
15 февраля суд, лишив пятерых думцев всех прав состояния, приговорил их к вечному поселению в Сибири – в Туруханском крае.
Как отреагировал на это Маяковский, свидетельств нет. Известно лишь, что 20 февраля в той же «Бродячей собаке» он сделал доклад и прочёл отрывки из поэмы, над которой тогда работал. Газета «Голос жизни» сообщила читателям:
«В подвале «Бродячая собака» состоялся вечер Маяковского, недавно обновившего свою известность бурным инцидентом на одном из предшествовавших вечеров. Подробности последнего, к сожалению, не могут быть приведены, так как в печати по необходимости эти "подробности " заменяются точками».
Журнал «Наши дни»:
«Маяковский на этом вечере выступал не только как поэт, а как законодатель нового искусства, теоретик новой поэзии, обоснованию которой он посвятил специальный „доклад“…
Конечно, он не Верхарн, и не Уолт Уитмен, но он безусловно болен образами и видением. А это – святая болезнь…
Как удивился бы Маяковский, если б знал, насколько он, уничтожающий Пушкина, сродни психологически неистовым романтикам первой эпохи романтизма».
Газета «Голос жизни»:
«Стихотворения Маяковского, представляющие в звуковом отношении невыносимую какофонию, хороши тем, что не являются принадлежностью футуристической теории, – хороши своей остротой и выпуклой образностью…
К сожалению, Маяковский производит впечатление жестоко ушибленного критикой человека».
Оценивать поэму, с которой начал знакомить публику «ушибленный критикой» стихотворец, газеты не спешили. Лишь во второй половине февраля 1915 года, когда в первом номере альманаха «Стрелец» был напечатан отрывок из неё, журнал «Наши дни» наконец-то откликнулся. Не на поэму, нет. На её автора:
«Но вот мы подходим к самому „Далай-Ламе“ от футуризма, затмившему своей ярко огненной звездой (нахальство – говорят одни, гениальность – утверждают другие) Хлебникова, Кручёных и Бурлюков – к Владимиру Маяковскому…
Дитя больного века, упадочник, Маяковский жаждет прикоснуться к земле, к реальности и обманывает себя, думая, что это достижимо при помощи резких, грубых слов; но, увы, идя по этому пути, он попадает в объятия того, что он больше всего ненавидит – бессильного, словесного романтизма. И в этом зачаток намечающейся трагедии его творчества – пышного, многообещающего».
25 февраля в «Бродячей собаке» праздновали выход «Стрельца». В этом альманахе были напечатаны (в расчёте на коммерческий успех) произведения символистов и их заклятых врагов – футуристов. Ватага Давида Бурлюка ликовала – ведь ещё совсем недавно литературные мэтры смеялись над ними, а теперь вынуждены шагать с ними в ногу. Впрочем, и по поводу такого «шагания» у вчерашних гилейцев было что сказать. Об этом – газета «Современный мир»:
«… г. Маяковский, наидерзостнейший футурист, презрительно заявил, говоря о возможном воздействии символистов на футуристов, что он не желает, чтобы ему «прививали мёртвую ногу»…».
В тот вечер в «Бродячую собаку» пришёл и Максим Горький. Уже целый год «буревестник революции» редактировал газеты большевиков «Звезда» и «Правда», а также художественный отдел большевистского журнала «Просвещение». Он как бы сам стал завзятым большевиком.
О встрече Горького и футуристов вспоминал художник Юрий Анненков:
«В уже довольно поздний час Владимир Маяковский, как всегда – с надменным видом, поднялся на крохотную эстраду под привычное улюлюканье так называемых «фармацевтов», то есть посетителей, не имевших никакого отношения к искусству. Маяковский произнёс, обращаясь к ним:
– Я буду читать для Горького, а не для вас!
Гул «фармацевтов» удвоился. Максим Горький, равнодушный, оставался неподвижен».
Маяковский прочёл несколько своих стихотворений и покинул эстраду. О том, что произошло дальше – в рассказе Анненкова:
«– Болтовня! Ветряная мельница! – кричала публика.
Нахмурив брови, Горький встал со стула и твёрдым голосом произнёс:
– Глумиться здесь не над чем. Это очень серьёзно. Да! В этом есть что-то большое. Даже если это большое касается только формы.
И, протянув руку гордо улыбавшемуся Маяковскому, он добавил:
– Молодой человек, я вас поздравляю!
Мы устроили овацию Горькому, и эта ночь превратилась в подлинный триумф Маяковского. Даже "фармацевты "аплодировали».
На следующий день (26 февраля) «Биржевые ведомости» сообщали читателям:
«Встреченный продолжительными аплодисментами собравшейся многочисленной публики, Горький с необычной теплотой и подъёмом произнёс краткую речь о "молодом " в жизни, о ценности этого „молодого“ и значении „активности“».
Газета «День» привела такое высказывание Горького:
«Футуристы, – говорит он, – скрипки, хорошие скрипки, только жизнь ещё не сыграла на них скорбных мотивов. Талант у них, кажется, есть, – запоют ещё хорошо. Над символистами в своё время смеялись и ругали их точно так же, а теперь они всеми признаны, в славе… У футуристов есть одно бесспорное преимущество – молодость. Жизнь же принадлежит молодым, а не убелённым сединами…
Много лишнего, ненужного у футуристов, они кричат, ругаются, но что же им делать, если их хватают за горло! Надо же отбиваться.
Конечный вывод Максима Горького: «В футуризме всё-таки что-то есть!»»
Выступление Владимира Маяковского (по свидетельству литературоведа Александра Николаевича Тихонова, писавшего под псевдонимом А.Серебров) Горькому очень понравилось:
«– Зря разрывается по пустякам! – сказал Горький, выходя из подвала. – Такой талантливый! Грубоват? Это от застенчивости. Знаю по себе. Надо бы с ним познакомиться поближе».
В комментариях к первому тому шеститомника Маяковского, изданного в 1973 году, даётся прямо противоположное мнение «великого пролетарского писателя»:
«Отношение М.Горького к футуризму в целом было резко отрицательным. Он рассматривал это течение в ряде других антиреалистических, буржуазно-эстетических группировок начала XX века. "Большинство этих течений, – справедливо отмечал Горький, – явно антисоциальны, антидемократичны и не жизнеспособны, ибо чисто литературны, выдуманы, искусственно внесены на русскую почву, в русский быт "».
Неискушенному читателю, который ознакомится с этими высказываниями советских искусствоведов, будет трудно разобраться, как же на самом деле относился Горький к молодым поэтам-авангардистам. Поэтому заглянем в его статью «О русском футуризме», напечатанную 15 апреля 1915 года в первом номере «Журнала журналов»:
«Русского футуризма нет. Есть просто Игорь Северянин, Маяковский, Бурлюк, В.Каменский… Они мало знают, мало видели, но они, несомненно, возьмутся за разум, начнут работать, учиться».
Как точно углядел Горький в шумных, дерзко крикливых футуристах их необразованность и отсутствие жизненного опыта. Обратим внимание также на то, что первым Алексей Максимович поставил Игоря Северянина (даже по имени его назвал) и лишь затем упомянул Маяковского.
Далее Горький писал:
«Их много ругают, и это, несомненно, огромная ошибка. Не ругать их нужно, к ним нужно просто тепло подойти, ибо даже в этом их крике, в этой их ругани есть хорошее: они молоды, у них нет застоя, они хотят нового, свежего слова, и это достоинство несомненное…
Они молоды… молоды.
Я только недавно увидел их впервые живыми, настоящими, и, знаете, футуристы не так уж страшны, какими выдают себя и как разрисовывает их критика.
Вот возьмите для примера Маяковского – он молод, ему всего 20 лет, он криклив, необуздан, но у него, несомненно, где-то под спудом есть дарование. Ему надо работать, надо учиться, писать хорошие, настоящие стихи. Я читал его книжку стихов. Какое-то меня остановило. Оно написано настоящими словами…».
Итак, великий Горький заявил, что в России «футуризма нет». Маяковский спорить с ним не стал и вскоре написал (в статье «Капля дегтя»):
«Футуризм умер как особенная группа, но во всех нас он разлит наводнением. Но раз футуризм умер как идея избранных, он нам не нужен. Первую часть нашей программы – разрушение – мы считаем завершённой. Вот почему не удивляйтесь, если сегодня в наших руках увидите… чертёж зодчего, и голос футуризма… выльется в медь проповеди».
Прочитав это высказывание, Зинаида Гиппиус тут же написала статью, которую опубликовала в газете «Утро России». В ней говорилось:
««Футуризм умер», – заявил единственный талантливый его представитель Маяковский, но при этом делает такие странные оговорки, которые оправдывают нашу прежнюю интуитивную ненависть к футуризму».
Написав про «нашу» ненависть, Гиппиус тем самым как бы заявляла, что и Дмитрий Мережковский к футуризму относится по-прежнему отрицательно.
19 апреля 1915 года в Петроградском Народном доме давалась опера Мусоргского «Борис Годунов». Александр Тихонов повёл на неё Маяковского:
«Спектакль был устроен Горьким и Шаляпиным специально для рабочих… Маяковскому очень хотелось посмотреть, как будут рабочие принимать оперу и самого Шаляпина.
В антрактах мы толкались с ним в коридорах театра и подслушивали, что говорят о спектакле рабочие. Своего мнения он не высказывал. В последнем акте, когда Годунов умирал, Маяковский, сидевший рядом со мной, стал ёрзать в кресле и украдкой сморкаться.
После окончания оперы он попросил познакомить его с Шаляпиным. Мы пошли за кулисы. Шаляпин, ещё в гриме и царском одеянии, лежал глыбой в кресле, вытянув вперёд ноги в расшитых татарских сапогах, жадно курил.
Маяковский не выдержал:
– Что вы делаете? Разве вам можно курить? – набросился он на Шаляпина.
Тот понял это по-своему:
– Знаю, что вредно. Давно собираюсь бросить!..
Маяковский, стоя в углу, руки в карманах, вглядывался в него, скосив глаза, с таким вниманием, как будто старался его рисовать.
– Жалко вас, такого, тратить на царей! – сказал он грубовато. – Вот бы написал кто-нибудь музыку на мою трагедию, а вы бы сыграли!
Шаляпин снял парик и грим Годунова и сразу стал незначительным белобрысым блондином.
– Вы, как я слышал, в своем деле тоже Шаляпин?
– Орать стихами научился, а петь еще не умею! – сказал Маяковский, смутившись от похвалы».
Первая поэмаВесной 1915 года из Москвы в Петроград приехал Сергей Есенин. Он разыскал Александра Блока, пришёл к нему и прочёл свои стихи, которые были встречены с восторгом. Блок познакомил талантливого стихотворца с молодыми петроградскими поэтами. Был среди них и девятнадцатилетний Леонид Каннегисер, с которым Есенин быстро подружился и даже пригласил его в своё родной село Константинове на Рязанщине. Марина Цветаева впоследствии вспоминала:
«Лёня. Есенин. Неразрывные, неразливные друзья. В их лице, в столь разительно-разных лицах их сошлись, слились две расы, два класса, два мира. Сошлись – через всё и вся – поэты. Лёня ездил к Есенину в деревню, Есенин в Петербурге от Лёни не выходил. Так и вижу их две сдвинутые головы – Лёнина чёрная головная прядь, Есенинская сплошная кудря, курча, Есенинские васильки, Лёнины карие миндалины… Удовлетворение, как от редкой и полной рифмы».
А троица футуристов (Бурлюк, Каменский и Маяковский) в это время вновь объявилась в Москве. Поселились в Большом Гнездниковском переулке в доме Эрнеста Карловича Нирензее (Нирнзее). Мария Бурлюк впоследствии вспоминала:
«Весной 1915 года Маяковский жил напротив нас (в доме Нирнзее)…
Тогда Маяковский имел обыкновение каждое утро стучаться к нам и узнавать: «что нового?» Спрашивал: «Почему вы запираетесь? Боитесь, что ваши дети сбегут?»»
В Московском охранном отделении возращение Маяковского в Москву тоже отметили – сохранилась бумага, в которой говорится, что он остановился в доме Нирнзее по Большому Гнездниковскому переулку в доме № 4, в квартире 317, что он…
«… художник, пишет картины и продаёт; прописан… до 15 августа 1915 года. Более подробных сведений никаких не имеется».
А этот «художник» в тот момент складывал стихи про других поэтов:
«И —
как в гибель дредноута
от душащих спазм
бросаются в разинутый люк —
сквозь свой
до крика разодранный глаз
лез, обезумев, Бурлюк…
А из сигарного дыма
ликёрною рюмкой
вытягивалось пропитое лицо Северянина.
Как вы смеете называться поэтом
и, серенький, чирикать, как перепел!»
Так начинала создаваться первая поэма Маяковского. Корней Чуковский потом писал:
«Начала поэмы тогда ещё не было. Был только этот отрывок, где говорится о Северянине и Бурлюке. Этот отрывок Маяковский прочитал мне… на крыше гнездниковского небоскрёба, бывшего дома Нирензее».
В Москве тогда открывалась «Выставка в салоне Михайловой. Татлин, Маяковский, Василий Каменский». Там же экспонировались и картины Валентины Ходасевич, которая вспоминала:
«На одной из стен зала, под самым потолком в стене – круглое отверстие вентиляции. Маяковский, с умилением глядя на него, сказал:
– Вы тут постойте, а я пойду проверю включение.
Вентилятор действовал и я, не ожидая такой мощи звука, похожего и на сирену и на рычание, и от сильной струи холодного воздуха отскочила к противоположной стене. Вернулся довольный Маяковский.
– Ну, как? Ведь здорово будет привлекать публику?.. Вот смотрите, – из кармана он вынул водочную бутылку, а из свёртка бумаги – два старых башмака, связанных шнурком. – Завтра, перед самым открытием, прикреплю башмаки к кронштейну: они будут свободно висеть в воздухе, а бутылка – стоять на полке. Под всем этим крупно и красиво будет написано: «Владимир Маяковский»».
У Василия Каменского тоже планировалась «передвижная выставка» да ещё «во всех залах». В день открытия, по словам Валентины Ходасевич, произошло следующее:
«Публики уже набралось много – все залы полны… Вдруг раздался рёв и треск вентиляторов, все ринулись в соседний зал, где около своего произведения стоял с презрительной, но торжествующей усмешкой Маяковский. Раздались возгласы возмущения. Кричали:
– Выключайте!..
Вентилятор был выключен, и тут появился Василий Каменский, являвший собой синтетический экспонат: он распевал частушки, говорил прибаутки, аккомпанировал себе ударами поварёшки о сковородку, на верёвках через плечо висели – спереди и сзади – две мышеловки с живыми мышами. Сам Вася, златокудрый, беленький, с нежным розовым лицом и голубыми глазами, мог бы привлекать симпатии, если бы не мыши. От него с ужасом шарахались, а он победно шёл по залам. Это и была его «передвижная выставка»».
А где-то на западе в это время продолжались военные действия.
Бывшая возлюбленная поэта, Софья Шамардина, стала к тому времени сестрой милосердия и работала в госпитале города Люблин, где продолжала с энтузиазмом пропагандировать творчество поэта-футуриста:
«Помню, милый толстяк главврач охал и ахал вместе с женой, когда я читала стихи Маяковского:
– Ну, что вы мяса не едите – это ещё ничего, но что вы считаете это поэзией – это уж, знаете ли..».
Наступил май 1915 года.
Маяковский вернулся в Петроград, написав впоследствии в «Я сам»:
«Выиграл 65 рублей. Уехал в Финляндию. Куоккала…
Семизначная система (семипольная). Установил семь обеденных знакомств. В воскресенье «ем» Чуковского, понедельник – Евреинова и т. д. В четверг было хуже – ем репинские травки. Для футуриста ростом в сажень – это не дело.
Вечера шатаюсь пляжем. Пишу «Облако»».
Одним из тех семерых, которых в Куоккале «ел» Маяковский, был художник Юрий Анненков, впоследствии написавшей о тогдашнем творчестве поэта-футуриста:
«Марксизм ещё не успел проникнуть в его поэзию, тогда ещё бесстрашно своеобразную».
Что же касается «репинских травок», то тут история такая. Скончавшаяся незадолго до того супруга художника Репина Наталья Борисовна Нордман-Северова была убеждённой вегетарианкой. Юрий Анненков писал:
«Она… кормила Репина и посетителей его „сред“ блюдами, приготовленными из сена. Одни в шутку называли репинские обеды „Сенным рынком“, другие – „сеновалом“».
Вот эти «обеды» не очень нравились верзиле Маяковскому.
О процессе написания первой его поэмы Корней Чуковский потом вспоминал:
«Это продолжалось часов пять или шесть – ежедневно. Ежедневно он исхаживал по берегу моря 12–15 верст. Подошвы его стёрлись от камней. Нанковый сиреневый костюм от морского ветра и солнца давно уже стал голубым, а он всё не прекращал своей безумной ходьбы.
Так Владимир Маяковский писал свою поэму «Облако в штанах».
Дачники смотрели на него с опаской. Когда он захотел прикурить и кинулся к какому-то стоявшему на берегу джентльмену, тот в панике убежал от него…
Иногда – в течение недели ему удавалось создать семь или восемь стихов, и тогда он жаловался, что у него —
Тихо барахтается в тине сердца
глупая вобла воображения.
Иногда какая-нибудь рифма отнимала у него целый день, но зато, записав сочинённое, он уже не менял ни строчки. Записывал он большей частью на папиросных коробках..».
«Нанковой» тогда называли хлопчатобумажную ткань, произведённую в китайском городе Нанкине.
Писатель Борис Александрович Лазаревский высказался о тогдашнем творчестве поэта-футуриста очень резко:
«… поэзия Маяковского есть, несомненно, творчество голодного, озлобленного зверя… Демонизм его – злоба на бога, который ничего ему не дал, ибо он и не просит».
Корней Чуковский так не считал, и потому охарактеризовал поэму Маяковского иначе:
«У него был хорошо разработанный план: „долой вашу любовь“, „долой ваше искусство“, „долой ваш строй“, „долой вашу религию“ – четыре крика четырех частей поэмы».
К лету 1915 года поэма о любви, поначалу названная "Тринадцатым апостолом", а потом (по требованию цензуры), переименованная в "Облако в штанах", была почти завершена. Читавшие её вряд ли могли сходу обнаружить эти четырежды повторённые «долой!» — ведь поэма была написана так, что очень многое понять в ней было чрезвычайно трудно. Пересказать её содержание тоже непросто. Но кое-что всё же бросается в глаза и остаётся в памяти.
Футуристское «Облако»В прологе поэмы, явно для того, чтобы утвердить себя в звании настоящего лирического поэта, имеющего право писать о любви, Маяковский объявил, что он «вывернул» себя наизнанку, превратившись в «одни сплошные губы». Поэтому он готов давать уроки любви и призывал: «Приходите учиться!» А чтобы в его внешности ни у кого не возникало никаких сомнений, он заявляет:
«У меня в душе ни одного седого волоса,
и старческой нежности нет в ней!
Мир огро́мив мощью голоса,
иду – красивый,
двадцатидвухлетний».
Вот таким представал перед читателями автор футуристической поэмы: молодым, красивым, талантливым. Казалось бы, все женщины мира должны влюбляться в него с первого взгляда. Ан нет! На собственном любовном фронте у него возникли проблемы – некая Мария, в которую он пылко влюблён, не пришла на обещанное свидание.
««Приду в четыре», – сказала Мария.
Восемь.
Девять.
Десять».
Тут же возникли вопросы:
«Будет любовь или нет?
Какая —
большая или крошечная?»
Влюблённый поэт, не удостоившийся ответного чувства, готов был рвать и метать, раскидывая в стороны своих более удачливых соперников. И он восклицал:
«Нам, здоровенным,
с шагом саженным,
надо не слушать, а рвать их —
их,
присосавшихся бесплатным приложением
к каждой двуспальной кровати!»
Нет, внешне он был спокоен. Но на всякий случай напоминал о том душевном состоянии, которое было у него в день кончины отца:
«… а самое страшное
видели —
лицо моё,
когда
я
абсолютно спокоен?»
Терзания поэта продолжаются на протяжении всей первой главы поэмы. Вторая начинается с призыва Маяковского прославлять. Его, перечеркнувшего своё прошлое:
«Славьте меня!
Я великим не чета.
Я над всем, что сделано, ставлю «nihil»».
И он надменно заявлял о том, что его обучение закончено, что больше учиться ему нечему:
«Никогда ничего не хочу читать.
Книги?
Что книги!»
Даже вчерашнее солнце уже не вдохновляло поэта-нигилиста и его сподвижников-футуристов:
«Я знаю —
солнце померкло б, увидев
наших душ золотые россыпи!»
Да что там солнце! Даже строки, написанные Маяковским, ничто в сравнении с жизнью, такой бесценной и такой беззащитной:
«Я,
златоустейший,
чьё каждое слово
душу новородит,
именинит тело,
говорю вам:
мельчайшая пылинка живого
ценнее всего, что я сделаю и сделал!»
Даже Мария и его не нашедшая отклика любовь к ней оказались забыты. Продолжая славить самого себя, Маяковский торжественно провозглашал:
«я,
осмеянный у сегодняшнего племени,
как длинный
скабрёзный анекдот,
вижу идущего через горы времени,
которого не видит никто.
Где глаз людей обрывается куцый,
главой голодных орд,
в терновом венке революций
грядёт который-то год.
А я у вас – его предтеча…»
Свою душу (как горьковский Данко – своё сердце) поэт готов отдать людям – тем, кто будет совершать этот революционный бунт:
«И когда
приход его
мятежом оглашая,
выйдите к спасителю —
вам я
душу вытащу,
растопчу,
чтоб большая! —
и окровавленную дам, как знамя».
Этим торжественным обещанием вторая глава завершается.
В третьей главе самовосхваление продолжается. Правда, пока нет революций, поэт свою душу тщательно оберегает от посторонних взглядов:
«Хорошо, когда в жёлтую кофту
душа от осмотров укутана».
Обращаясь к тем, кто видел его танцующим на сцене, Маяковский говорил с язвительной усмешкой:
«Вы,
обеспокоенные мыслью одной —
«изящно пляшу ли» —
смотрите, как развлекаюсь
я —
площадный сутенёр и карточный шулер!
От вас,
которые влюблённостью мокли,
от которых в столетия слеза лилась,
уйду я,
солнце моноклем
вставлю в широко растопыренный глаз».
Мало того, что Маяковский собирался уйти, он грозился, что при этом ещё…
«… впереди
на цепочке Наполеона поведу, как мопса».
А о грядущих революционных потрясениях и о явно сочувствовавшем им отце ему напоминало угасающее солнце:
«На небе красный, как марсельеза,
вздрагивал, околевая, закат».
Удивляться этой многих поражавшей экстравагантности Маяковского было не надо, ведь он не просто поэт, не просто пророк и провидец:
«Я, воспевающий машину и Англию,
может быть, просто
в самом обыкновенном Евангелии
тринадцатый апостол.
И когда мой голос
похабно ухает —
от часу к часу,
целые сутки,
может быть, Иисус Христос нюхает
моей души незабудки».
Этими словами завершается третья глава. В четвёртой, вспомнив, наконец, о своей несчастной любви, поэт вновь начинает рваться к своей любимой:
«Мария! Мария! Мария!
Пусти, Мария!..
Открой!..
Видишь – натыканы
в глаза из дамских шляп булавки!»
«Булавки»! Это опять воспоминание о безвременно ушедшем отце. Вскоре последует ещё одно:
«И когда моё количество лет
выпляшет до конца —
миллионом кровинок устелется след
к дому моего отца».
Ещё одно обращение к Марии:
«Детка!
Не бойся,
что у меня на шее воловьей
потноживотные женщины мокрой горою сидят, —
это сквозь жизнь я тащу
миллион огромных чистых Любовей…».
Довольно оригинальное обращение к любимой. Но возникает вопрос: почему поэт с таким упорством добивается любви отвергнувшей его Марии? Ведь она же сказала ему (ещё в середине первой главы поэмы): «Знаете – я выхожу замуж». То есть выбор ею сделан! Она предпочла другого. И поэтому пора бы начать поиски той, кто отдаст ему руку и сердце. Но Маяковский знает, что его сердце может остановиться, уколи он случайно палец булавкой. Стало быть, ждать он не может. И он заявляет Вседержителю:
«– Послушайте, господин бог!..
Всемогущий, ты выдумал пару рук,
сделал,
что у каждого есть голова, —
отчего ты не выдумал,
чтоб было без мук
целовать, целовать, целовать?!
Я думал – ты всемогущий божище,
а ты недоучка, крохотный божик..
Видишь, я нагибаюсь,
из-за голенища
достаю сапожный ножик».
И недоучка-поэт, собираясь привести свою угрозу в исполнение, кричит:
«Эй, вы!
Небо!
Снимите шляпу!
Я иду!»
Всё. Поэма «Облако в штанах» закончилась.
Так как никаких денег она пока не принесла, приходилось искать другие способы их получения. В «Я сам» об этом сказано:
«65 рублей прошли легко и без боли. „В рассуждении чего б покушать“ стал писать в „Новом сатириконе“».
В журнале «Новый сатирикон» было напечатано несколько его стихотворений. Художник Алексей Александрович Радаков вспоминал:
«В 1915 году, когда Маяковский жил в Петрограде, в «Новом сатириконе» я иллюстрировал ряд стихов Маяковского – «Гимн судье», «Гимн взятке», «Гимн учёному», «Гимн здоровью». Мне было очень трудно. Я чувствовал, что Маяковского надо иллюстрировать как-то иначе, не так, как других поэтов. Не удавался рисунок «Гимн учёному», рисунок получался какой-то неубедительный. Маяковский долго смотрел на рисунок и сказал:
– А вы спрячьте голову учёного в книгу, пусть с головой уйдёт в книгу.
Я так и сделал. И рисунок тематически очень выиграл, тема стихотворения была раскрыта».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.