Текст книги "Безгрешное сладострастие речи"
Автор книги: Елена Толстая
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 24 страниц)
Как бы то ни было, новелла Бромлей написана наиболее выразительно и блистает самыми яркими красками в сборнике, даже по сравнению с «Потомком Гаргантюа», ср.:
«О господине Пьетро заговорили во Флоренции; он проезжал, стоя в седле, по улицам и разбрасывал писание о заговоре Савонаролы против христианского мира: приняв образ фра Джироламо, совершал поступки, кощунственные, распутные и колдовские; плясал на канате при заходе солнца, надев рясу и маску монаха и, качаясь на башенной высоте, скидывал рясу и, в богатом одеянии, сунув руки за пояс, огромными взмахами взлетал вправо и влево, локти его пересекали солнечный диск, он вскидывал руками, и черные лучи мчались от его рук, и люди снизу смотрели со страхом, и никто не смеялся» (с. 132).
Пьетро – крайний полюс свободомыслия, человек, ставший выше морали. Хотя автор и описывает в священном ужасе его злодейства, но в филиппиках Пьетро против савонароловской «добродетели» чувствуется авторская солидарность. Джироламо, проповедующий разрушение и истребление всего прекрасного во имя убого понятой или вовсе ложной морали, или тот фанатик, который проповедовал против Савонаролы трое суток, не останавливаясь, и умер, представляют противоположную крайность. Те персонажи, к которым более благосклонен автор, олицетворяют терпимость, гуманность и веру в высокое назначение искусства: это, во-первых, сам Бокарота, который знает, что в его рисунках и статуях истина, и гордо говорит, что «в числе прочих господ и сам Господь приходит ко мне поучиться» (с. 121); во-вторых, Капабуона – отважный защитник Савонаролы:
«…Был он человеком, полным кислоты и сладости, взвизгивал, щелкая пальцами, в спорах за и против неоплатоников, за и против непорочного зачатия; чтил, как святыню, непристойнейшие из набросков Бокарота, присутствовал при всех проповедях, анафемах, благословениях, заговорах, отдаваясь сердцем всем противоречиям, и за каждое из них поднимал меч свой. В раю он перессорил бы всех святых поочередным преклонением перед всеми истинами, которыми он порознь любовался. Был он красноречив и, когда не спорил и не дрался, до смерти любил пустословить на темы о сладости колен пречистой девы, о гармонии зада мученицы Евсевии и о блаженном истечении словес, исторгаемых Духом Святым из уст апостольских.
Это был чистый, счастливый и безнравственный человек, не причинивший зла на земле ни голубю, ни скорпиону. Сабельные удары, расточаемые врагам всех истин <…> в счет не идут, ибо это есть область возвышенного. С женщинами он был слаб духом и телом» (с. 142).
Этот совершенно замечательно описанный защитник любых интеллектуальных достижений, сражающийся не во славу истины, а во славу самого интеллекта, ценитель красоты художеств, которого не смущает никакая непристойность, типичен как ренессансный человек, ценитель разума и искусства. Но, возможно, это портрет некоего московского современника Бромлей, образованного и широко мыслящего, кто умел встать выше содержания идейных споров, оценивая лишь уровень самой полемики. В 1920-е такие люди еще оставались активны.
Исповедь революционной души. «Мои преступления» рассказывают о московской девочке-подростке, юношеский бунт которой против семьи по времени совпадает с революцией.
Этой новелле приданы убедительные автобиографические черты, поскольку писательница строит психику своей бунтующей героини, привлекая личный и семейный материал. Описана богатая и культурная немецко-русская семья, классическая русская няня (такая обожаемая няня появляется у Бромлей еще в «Записках последнего бога»), излагаются детские воспоминания – по всей очевидности, авторские – и даже имя девочки, Надя, делает ее тезкой сочинительницы[192]192
Анна Кардашова в вышеупомянутой книге «Два героя в одном плаще: народные артисты Наталия Касаткина и Владимир Василев» (М., 2006) прямо использует новеллу «Мои преступления» как биографический материал.
[Закрыть]. Однако не следует забывать, что автору в момент революции было 34 года.
Рассказывая о душевных событиях своей крошечной героини, Бромлей – вслед за А. Белым в «Котике Летаеве» – подчеркивает их огромность и серьезность:
«Я твердо знаю, что я такая же была и в четыре года, только серьезнее. Сейчас не так страшно, и я немножко привыкла жить. В четыре года ни к чему еще не привыкаешь, в четыре года у меня были мрачные страсти и дантовское представление о жизни, в особенности, когда болел живот или приходила бабушка…
Про мои четыре года помню все; тогда началось то важное, что есть во мне теперь. Было так: огромный утюг воздвигнут на розовой скатерти, скатерть старая и внушает доверие; я смотрю со страхом на утюг, утвердившись на нянином сундуке, где самое защищенное в мире место. Утюг палит; страшные, серьезные мысли. До четырех лет человек по-настоящему серьезен» (с. 238).
На этот почти документальный «якорь» раннего опыта крепится то, что, по всей вероятности, теперь больше всего интересует автора, – становление «революционной психики». Фрейд здесь усвоен: в детстве Бромлей видит корни всех духовных и нравственных аномалий. Первая часть новеллы – это история развития характера ребенка, его внутренне биполярный мир любви и ненависти. Героиня с младенчества интериоризирует все обвинения взрослых в свой адрес и растет в уверенности, что она глубоко преступна.
«С другой стороны, сколько совершено преступлений, всегда нечистая совесть, и я не могу и не буду просить прощения.
Проси прощения!
Летом я толкнула девочку на дорожке в саду, и у нее выбился зуб. Кровь.
Я трепещу и, зажав нос в ладони, всхлипываю, сидя на сундуке. Я убила девочку. Проси прощения. Нет. Я преступна, несчастна на всю жизнь – и еще „проси прощения“? Нет. Мне кажется, что у кошки такое же преступное лицо, как у меня, кошка – это сама нечистая совесть, я не люблю того, что на меня похоже» (с. 239–240).
Итак: героиню губят «мрачная гордыня, беспутство и нераскаянность» – а дело в том, что, следуя известному явлению «солидарности с агрессором», она всегда ждет себе «наказаний от судьбы за то, что… нелюбима» (с. 243).
Но, упорствуя, она спасает свое существо. У Нади сильное чувство самосохранения, она неспособна просить прощения – не может участвовать в требуемом взрослыми самоотрицании. Единственная, кто не требует от нее повседневного самопогрызания, – это ее няня, верно и терпеливо любящая ребенка. Няня – это сердце вселенной маленькой Нади, ее поддержка и опора: «Я слышу, как няня садится на скамеечку. Теперь она, как теплая гора посреди ковра, а на ковре огромные цветы, и все это вместе образует прекрасную страну за моей спиной» (с. 241).
На противоположном полюсе – властная, подавляющая бабушка: «…стоило мне надеть любимое платье, она спрашивала презрительно: „Weshalb so herausgedonnert, meine Enkelin? (Почему так расфуфырилась?)“» (с. 247). Там же – разочарованная Надей мать и конформистка Вера, ее старшая сестра.
В описаниях неуклюжего и конфликтного отрочества Нади присутствует изрядная ирония. Девочку не удалось сломать в раннем возрасте, и, по мере того как она растет, героиня отвоевывает для себя все новые кусочки свободы, становясь настоящим наказанием для семьи. Она начитана, как взрослая, однако по-детски груба и бесчувственно жестока к своим близким:
«К моим двенадцати годам мама у меня не смела пикнуть, бабушка была ниспровергнута и я стала говорить о Вере, что она из магазина готовых вещей. <…> к этому времени меня сдали в гимназию и я пожаловалась бабушке, что из меня хотят сделать готовую вещь, а маме сказала, что мы с ней стоим на разных берегах, что ей ко мне не переплыть, а я к ней плыть не стану. К этому времени у меня появился высокий стиль, и я стала ценить себя необыкновенно. В то же время мне было совершенно ясно, что никто не ждет от меня добра» (с. 248).
Единственный моральный авторитет для героини – это любимая няня. Но та заболевает и умирает[193]193
Няня Малаха, воспитавшая сестер Бромлей, прожила долго. Есть фотография ее с Надеждой Николаевной, уже немолодой: Кардашова А. Цит. соч. С. 89.
[Закрыть]. Ее кончина приводит девочку к тому, что она отвергает несправедливый мир и отрицает Бога:
«Я 12-ти лет взяла манеру вмешиваться во все Господни дела и сопротивляться насилию его властей и всегда помнила тот случай. Во время войны наши с ним отношения стали невозможными, тем более, что я читала Дарвина, и тут Бога, наконец, ниспровергла и очень этим прославилась» (с. 250).
В этот момент читатель может вспомнить девочку-гимназистку, подружившуюся с чертом, из раннего стихотворения Бромлей «Видения». Она тоже горда и яростна, тоже поклоняется самой себе и бросает вызов небу.
Но в этой поздней и тоже гностической повести нет никакого люциферианства, все психологизировано. Просто порой девочка изнемогает от собственных безумств, от собственной гордости, от одиночества и рыдает ночи напролет, запершись в своей комнате и давясь, чтобы не сказать «Боже мой».
Хронологически взросление Нади и сопутствующий ему бунт против Бога и семьи приходятся на революцию, что придает ее протесту политическое звучание. Со своим неприятием существующего порядка вещей, нетерпимостью и максимализмом девочка находит в большевиках родственные себе черты и становится решительной их сторонницей. Разумеется, она не полностью понимает мотивы большевиков:
«Не могу же я пойти к самому Ленину и спрашивать: „Дорогой товарищ, объясните мне все окончательно“. А кому я могу довериться, будучи плохого происхождения и с малых лет не доверяя людям. Я нахожу, что большинство людей ниже этих событий» (с. 254).
Ясно, что большевиков героиня одобряет скорее теоретически и объясняет их вряд ли импонирующую ей практику тем, что люди оказываются ниже «событий». Естественно, что и в конфликте с семьей она стоит на стороне большевиков, отождествляясь с ними как с отрицателями обыденщины – так ей легче бороться с родными. Семья же, измученная голодом и лишениями, конечно, большевиков отвергает. Домашний консенсус выражает сестра героини: «Все ограбили, все испортили, все сделалось противное».
Дневник Нади открывается спором с сестрой и ее подругой: «„Просто вам завидно, что пришло мое время, а ваше ушло“, – сказала я, и они промолчали, но всех нас взяла дрожь» – именно потому, что обе сестры чувствуют за семейными дрязгами страшную поступь истории. Сестре Надя говорит: «Молчи, контрреволюция <…> позор всякому, кто не сошел с ума в наше великое время» (с. 260).
Но самой героине ее большевистский энтузиазм дается с большим трудом: «Я писала <…> неотчетливые стихи, но сердце мое надрывалось». Надя сочиняет воображаемые послания к воображаемому большевику:
«…Научите меня всему: что тактика, что политика, что делается пока для проволочки времени и что нужно навеки! Вы мне скажите: это вот для страху, это вот пыль в глаза кому следует, это – чтобы все дураки поняли, а это вот – острастка для умных чересчур. Я все приму, потому что я от всего этого в восторге…» (с. 263).
Радикальная позиция по отношению к миру для Нади естественна – мы видели, что она чуть ли не родилась такой. Героиней движет ребяческий романтизм, заставляющий девочку искать и другие эмоциональные оправдания ее домашнего «большевизма». Сестре она в полемическом жару заявляет, что ее герой был «красный морской разбойник» (с. 260) – вот и большевики такие же. «Красный морской разбойник» («Красный корсар») – это роман Фенимора Купера, переведенный на русский еще в 1830-е.
Своего вымышленного собеседника-большевика Надя заверяет: «Не будь вас, я кончалась бы медленно и страшно, и медленно и страшно кончалась бы молодость земли» (там же), – отождествляя революцию с молодостью, вроде как в фашистском гимне Италии или потом у Багрицкого. Солидаризируется героиня и с низшими социальными силами, пробужденными к бытию большевизмом. Действительно, при ее ненависти к семье и повседневному окружению, при ее предпочтении няни всем остальным героине естественно чувствовать себя заодно с коммунистами. Отсюда ее уверенность, что большевики поддерживаются московскими низовыми слоями, не только социальными, но и материальными – всем тем, что называется «почвою»: «Московский камень-кирпич и камень-булыжник, и даже вся московская пыль и земля до подземной Неглинки вас принимает» (с. 263). Конечно, до «низов» Наде никакого дела нет. Даже в обращении с любимой своей няней героиня груба или снисходительна.
Так или иначе, Наде трудно все же принять то, что творят большевики: «Но у вас столько навыворот, это чудно, что навыворот, но от этого слабнут старики, и, чтобы видеть это, нужно мужество» (там же). Подрастающей девочке труднее всего «видеть ярость и печаль взрослых и их погибание» (с. 261). Она ненавидит, когда оплакивают прошлое – например, тогда, когда она просит тетку учить ее истории и географии, а та рыдает: «Нет больше никакой истории и никакой географии» (с. 258). Все-таки, едва заболевает мать, сострадание к ней побеждает прежние чувства: «Я опровергала в себе жалость к этому исчадию империализма, но ужасный вид был у этой престарелой гражданки» (с. 262). И героиня находит силы смирить себя и стать добрее с матерью: «Видя во мне олицетворение новой действительности, она стала тихо с ней примиряться и в результате занялась переводом с немецкого под моим руководством» (там же).
Однако наступившее было спокойствие вдруг рушится. «Они собрались все в цветущем состоянии за чайным столом» и стали рассказывать анекдоты. Героиня попросила «анекдот в пользу современности». Такого не нашлось. Надя, чуть не плача, спрашивает:
«– …И неужели вы – потому-то именно вы создатели анекдотов, неужели же вы этим немногим доступным для вас – хорошим анекдотом – не смогли отплатить современности?
– Отплатить?! – спросил кто-то, и все замерли.
– Тот, кто хочет хорошего, – сказала я дрожащим, детским, позорным голосом, – разве он не стоит этого?
– Хорошего? – сказали все крякающим хором, и тут поднялся хохот. Как они хохотали! <…>
И потихоньку от меня они дали мне кличку „современный анекдот“» (с. 268–269).
Появляется новый персонаж по имени Михаил Ульрих. Правда, для тех, кто помнит прозу Елены Гуро, он покажется знакомым:
«Когда Михаил Ульрих, сгорбив огромные плечи, бледный и бритый рыцарь печального образа (Разрядка автора дана курсивом. – Е. Т.), устремил на меня недвижный и черный взгляд, сердце мое грянулось о землю и не встало» (с. 271).
Рыцарь печального образа – это важнейший мотив трех последних книг Елены Гуро, в которых принято видеть трилогию: «Осенний сон», «Небесные верблюжата» и «Бедный рыцарь». Они задуманы были в 1910 году и посвящены теме, ставшей для Гуро главной: упомянутому ранее мифу о смерти никогда не существовавшего сына. Пьеса «Осенний сон» (1912) была издана еще при жизни поэта. Герой ее – нежный мечтатель, юный Дон Кихот, в своей неотмирности нелепый и смешной, обреченный на страдания и гибель. Книга «Небесные верблюжата», изданная в 1913 году Михаилом Матюшиным и Екатериной Низен, включила в себя неопубликованную прозу Гуро, стихи, дневники и рисунки. Среди иллюстраций к ней – печально поникшая юношеская фигура с тонкой по-детски шеей[194]194
Этот образ отразил черты художника Бориса Эндера (1893–1960), ученика и последователя Матюшина и Гуро.
[Закрыть]. Это и есть герой Гуро – мифический ее сын Вилли Нотенберг. В «Осеннем сне» его зовут Вильгельм фон Кранце, а в «Небесных верблюжатах» у него разные имена: Алонзо Добрый[195]195
Прозвище Дон Кихота.
[Закрыть], он же журавлиный барон, он же поэт, он же безымянный герой многих прозаических фрагментов или стихотворений в прозе. В третьей, неоконченной, книге трилогии «Бедный рыцарь» (пушкинская аллюзия слита тут с отсылкой к Достоевскому) тот же образ трансформируется в дух «непримиримой жалости» – в нового Христа. Общее для всех этих фигур свойство – это неотмирность, самовредительная доброта, жертвенность, неспособность сопротивляться злу.
Дон Кихот маленькой Нади – молодой интеллигент, печальный и хмурый, по всей вероятности, принадлежащий к старому миру. «У него путей сообщения сюртук и брови, как крыша мира». Героиню поглощает огромное, не по возрасту, любовное чувство: «А я знаю теперь, что ангелы и прекрасные демоны всегда ходили по земле и были живыми людьми, и знаю, что значит: король, Бог и тому подобное» (там же).
Впервые встретив значительного человека, она решает, что самоотверженный Ульрих обязательно должен быть коммунистом, и про себя именует его «Ульрих Михаил, Вождь Мировой Революции» – но не замечает, что он не вполне соответствует этому ее образу. Однажды он, говоря о чем-то для нее непонятном, употребляет выражение «дети России», и она переспрашивает: «Какой такой России?» (с. 273). Читатель сразу понимает, что речь идет о роковой междоусобице, когда обе воюющие стороны – дети России.
Ульрих явно заинтересован Надей; она же влюблена, и это прекрасно описано у Бромлей:
«У меня делается сладкий космический озноб при виде его головы и профиля, и я теряю отчасти свою рационалистическую точку, потому что, когда плывешь в грозовом море и волна бьет в сердце, и несет его в страшную высь, и роняет в пропасть, то слышишь только грохот и какой уж тут рационализм» (с. 272).
Предметы приобретают сакральный смысл в его присутствии:
«Красносмородинное варенье стало священным, и самовар горит, как медная гора, за конфоркой <…> газа, и конфорка превращается в миф. <…> Я молюсь его калошам, пишу стихи все непонятнее» (там же).
Героиня чувствует в своем избраннике трагизм, но понимает его по-своему: слыша трубы, она идет по улице
«за музыкой вслед, и медь ревет, разрывая мне сердце, медь ревет о его грядущих подвигах, медный мир ревет, провожая в могилу М. У., Вождя Мир. Рев., так я грежу, терзая себя невозможным восторгом, и ужас проходит по всем волоскам на плечах и затылке» (с. 273).
Сила чувства не мешает героине вести на Ульриха форменное наступление: она говорит ему:
«– Здесь на краю вулкана гнилая интеллигенция с дореформенным унынием пьет свой чай, не внемля буре.
– Что это – вулкан? – говорит Ульрих глухо, – где это?
– Здесь. Это я, – отвечала я. – Вы дремлете на моем краю в наше ураганное время, полагая себя в безопасности. Горе унылым и дремотным.
– Возле вас я не полагаю себя в безопасности, – сказал Ульрих, и глазами, подобными двум черным безднам, тяжело на меня повел» (с. 275).
Так она понимает, что ее любовь взаимна. Сестра ее тоже влюблена, но Ульрих выбрал Надю. Оставшись, наконец, наедине во время загородной поездки, они целуются. Их чувства слишком сильны:
«…И он взял меня за косу и за косу притянул к себе мое лицо, и тут мы несколько раз поцеловались холодными губами без всякого удовольствия, но с великим ужасом, так как мы были чрезмерно влюблены друг в друга…» (с. 281).
Автор подготавливает читателя к трагическому финалу: уже рассыпаны намеки на что-то, в чем должен, к ужасу родных его и Нади, участвовать герой. Надя увидит объяснение Ульриха с ее матерью, но не услышит их слов:
«…Мама опиралась на край чайного стола и требовала, требовала, не знаю чего, но с предсмертным выражением лица. На скатерти, подобной красному и розовому шахматному полю, лежала ничком, как мертвая, его рука» (там же).
Так вновь заявлено о грядущей смерти героя. Развивается рыцарский мотив: теперь мать героини тоже становится рыцарем, чтобы сразиться с Ульрихом, который в этом поединке (шахматном, если принять подсказку о шахматной скатерти) воспринимается как рыцарь смерти:
«Я поняла, что стоит она, как рыцарь в латах, перед самой смертью, перед гигантом-рыцарем смерти и с вызовом требует отмены казни. Этих чувств не в состоянии было выразить ее длинное скромное лицо, оно морщилось от стеснения, горя и ужасной заботы, но я, зная свою мать, видела, что она, как рыцарь в латах, слабая и бесстрашная, стоит перед гигантом» (с. 282).
Ульрих идет к Наде, мать оставляет их одних. Та спрашивает, не хочет ли он сделать ей предложение. Но он отвечает: «Нет». Надя ложится на диван, складывает руки крестом и велит Ульриху отпевать себя. Он становится перед ней на колени, наклоняет над ней голову и дышит над ней со стоном, не отпуская ее рук. Она поет панихиду сама, а ему велит: «Плачьте». Он опять отвечает «Нет» и скрипит зубами. «Смешнее всего то, что я под конец упала в настоящий обморок, и так он и уехал. Михаил Ульрих» (с. 283).
Ничего не подозревающая девочка мечтает о будущем счастье:
«Я слышала, как на меня наступает счастье, тяжелая крыша горячих туч покрывала мою голову, надвигаясь. Кто знает эту силу и ужас любви в 15 лет, когда движется навстречу счастье, не называемое словами <…> Я ходила по улицам и в чужих окнах видела свой дом – мой и Ульриха: пустая комната, стол и круглый черный хлеб на пустом столе, и стены в лохмотьях обоев, и за каждым лохмотом сор штукатурки и райские фантазии» (с. 283–284).
Мотивы смерти и революции раскрываются в концовке новеллы. Вскоре газеты сообщают об участии Ульриха в контрреволюционной организации и о его расстреле. Все это совершенно неожиданно для Нади – но не для ее матери: Ульрих состоял в родстве с ее семейством, и она кое-что знала. Надя уходит из дома, проклиная семью.
Два года спустя ей, уже повзрослевшей, семья, наконец, отдает прощальное, любовное, письмо Ульриха, которое объясняет его странное исчезновение из ее жизни:
«Такая, как Вы, могли быть неправы или даже преступны, как может быть неправа или преступна Ваша революция; но Вам и Вашей революции я страстно хочу отдать жизнь, страстно хочу отдать ее вам обеим, хочу теперь, когда жизнь моя уже взята и кончена, обещана раньше – и потому я молчал. И те, кто не дал мне Вам это сказать, кто сделал с нами эту жестокость, о которой Вы, может быть, плачете, Вы (зачеркнуто) – те были правы, иначе было нельзя! – Дальше все перечеркнуто» (с. 287).
Несмотря ни на что, героиня продолжает считать погибшего возлюбленного коммунистом и вождем мировой революции. Заключительные строки отдают самоиронией:
«И теперь, когда истинные сыны современности разъяснили мне все мои ошибки, отчего, постепенно закаляясь, остыло мое сердце, теперь, в тяжкие часы, когда сердце во мне возгорается сызнова, я влезаю на диван и касаюсь рукой дна шляпной картонки, запечатлевшей последний след моих заблуждений. И, сойдя на старый ковер, чувствую себя исцеленной, легкой и полной незыблемым холодом новых истин» (там же).
Казалось бы, эта концовка демонстрирует совершенную лояльность новой власти и принятие ее ценностной шкалы. Первого прекрасного человека, в которого девочка влюбляется, она автоматически, без всяких сомнений заносит в лагерь мировой революции. Более того, она величает его самим «вождем мир. рев.». Герой же в своем прощальном письме, оказывается, объяснил ей, что он, и правда всей душой с нею – то есть и с нею, и с мировой революцией, однако предыдущие обязательства требуют, чтобы он исполнил свой долг. Так что и тут враг как бы сам «разоружился перед партией». Прописная мораль, вытекающая отсюда, очевидна: «вас уже признали лучшие, вы победили». Вместе с тем здесь молчаливо подразумевается и другой вывод: отныне власти нет смысла продолжать террор.
Месседж этот особенно актуален в момент написания рассказа: в 1928 году объявлено было «обострение классовой борьбы». В 1929-м закрыли союзы писателей, до тех пор еще более или менее самостоятельные, свергли их избранных председателей: Бориса Пильняка, главу Всероссийского союза писателей, и Евгения Замятина, главу Ленинградского отделения. Обоим устроили яростные кампании проработки в связи с изданием их книг за границей. Вскоре создается новый единый Союз советских писателей, уже напрямую подчиненный партии. Никто не понимает, почему большевистская диктатура, столь явно и безоговорочно победившая, начинает новый виток репрессий.
В этой исторической ситуации то, что казалось невинным год-два назад, в момент выхода книги Бромлей выглядело уже подозрительно. «Вождем мировой революции» многие по-прежнему упорно считали тогда ее опального глашатая, Льва Троцкого – а он только что был изгнан из России. Уже сама эта фразеология была теперь предельно неуместна. Но и героиня тоже подпадает под подозрение. Как это так: буржуазная девчонка говорит про себя, что она и есть революция, а вождем мировой революции назначает заведомого врага – контрреволюционера, террориста, заговорщика, – вовремя обезвреженного? Если она так предана революции, почему ей жаль родителей-буржуев? Когда она искренна? Когда требует у близких любить «современность», то есть то, как уничтожили их мир и уничтожают их самих, или когда восхищается своим «рыцарем», на поверку оказавшимся рыцарем контрреволюции? А чего стоят похвалы «истинным сынам современности», которые «разъясняют» героине ее ошибки – вспомним булгаковское: «А сову эту мы разъясним…» И чего стоит «незыблемый холод новых истин», в которых нет ничего человеческого и которые истребляют в людях жар сердца?! Такой финал выдавал автора с головой. Немаловажно и то, что героиня выбирает революцию по эстетической склонности, вместо того чтобы прийти к ней в силу правильного происхождения или неизбежных социальных обстоятельств. Это внушало подозрения в своенравии – мол, сегодня понравилось, завтра разонравилось. Новеллу не обезопасило даже саморазоблачительное заглавие «Мои преступления».
Писательнице, однако, крупно повезло: рецензий не появилось, и она смогла исчезнуть с литературного горизонта незамеченной, смогла просто уехать в другой город, сменить поприще.
Мы можем только наслаждаться бурлением в «Моих преступлениях» интеллигентской неформальной речевой стихии, недоотраженной и недопредставленной в литературе тех – да и любых других – советских лет, можем дивиться нечаянному сходству находок Бромлей с перлами Андрея Платонова. Вот, например: «Есть в тебе что-то нижеследующее» или: «Ну, с Верой можно справиться, это низшая форма контрреволюции».
Загробный бурлеск: «Мария в аду». Повесть «Мария в аду» – это на самом деле пьеса-буфф, можно сказать, «Мистерия-буфф», записанная прозой, а вернее даже, как тогда говорили: «фильма» с шикарными эффектами. Сюжет таков. Рай закрывает ворота и перестает принимать праведников и мучеников из России, которая духовно одичала, и праведники оттуда не отвечают небесным критериям, да их и слишком много. Но группа из семерых праведников (ср. у Маяковского «семь пар чистых») во главе с самоуверенной и пошлой толстой теткой Марией, не допущенные в Эдем, штурмом прорываются в ад. Сатана по этому поводу решает вообще отменить различение добра и зла. Он отправляет послание в парадиз, что в аду теперь коммуна и насажден зачаток рая:
«Итак, впервые рай предоставляет аду свою законную добычу – граждан, высоко праведных и мирных <…> Нам не хватало нужных элементов, и ныне рай первый идет мне в этом навстречу. Взаимной ревности исчезнет всякое основание, а также разница между добром и злом, так как зло отныне добровольно обращено к добру <…> Ваш бывший исконный враг, а ныне верный последователь и подражатель. Сатана» (с. 194).
В повести удачнее всего обрисованы бурлескные сцены ада, притворяющегося теперь раем. Праведники оказываются в отеле «Коммуна праведных» со всеми приметами нэпманской Москвы – антинэповская сатира отчасти в духе пьесы Маяковского «Клоп». Им предлагают ванну. На каждой ступени гостиничной лестницы стоит небольшая стриженая пальма. Изучая меню отеля, Мария – версия мадам Ренессанс из той же пьесы – к своему удовольствию, видит, что везде снова стоит ять и i десятеричное. За обедом праведники гадают – не заграница ли это? Конечно, имеются в виду потуги большевиков изобразить видимость нормализации в первые годы нэпа – разумеется, при сохранении террористического характера режима.
Между тем сущность ада противится той фальшивой форме, которую ему дал Сатана. Стены выгибаются, цветы возле столовых приборов выпячивают губы, стаканы сами проглатывают вино, вырываются из рук, загораются и т. д. Сатана усмиряет непокорную материю, праведники же трепещут от ужаса. Ничего не боится только видавшая виды Мария. Она и становится главной героиней повести. Когда раздается объявление: «В коммуне праведных рекомендуются братские чувства, равенство и взаимная любезность», ей тут же слышится знакомое: «Лозунги! – сказала Мария. – Все вполне ясно» (с. 199). Она в полном восторге от Сатаны: тот печально сознается: только с их приходом он впервые познал счастье. Мария посылает Сатане воздушные поцелуи, приговаривая при этом: «Вечная печаль! Как чудно! Мы вас искупим! Искупим!» (с. 201). Праведники все же недоумевают:
«„Я извиняюсь… но рай такая прелесть, почему же он в то же время коммуна – вещь, так сказать, суровая в то же самое время?“ – и он обомлел от своей отваги, и все обомлели.
– Я коммунист, – сказал Сатана и зарычал… – Есть возражения?» (там же).
Тут сообразительная Мария запевает «Марсельезу». Черти от нее в ужасе, самому Сатане становится дурно. «Ура!» – ликует Мария. Как видим, текст целиком настоян на актуальных политических аллюзиях.
Итак, по велению владыки ада сад его, поросший страшными черными пиниями, с кровожадного вида цветами, превращается в рай:
«Сатана <…> приказал саду порозоветь и принять миловидные формы. С пронзительным свистом и бурей сад сгорел на его глазах и превратился в кустарник с цветами боярышника, курносыми и брюхатыми; они висели, как гроздья рогатых розовых чайников, полных жгучей влаги. Пробежала петлей желтая дорожка <…> Два голубя сели на трельяж и сцепились клювами» (с. 203).
Однако ад отвергает навязанный ему и противоестественный переворот. Зловещие черные пинии возникают вновь среди фальшивых незабудковых чащ, Сатана бросает в них туфлю, и они исчезают.
В этот поддельный сад приходят праведники. «Блаженствуйте! Блаженствуйте восторженно и упорно! Напрягайтесь! Успех нашего предприятия всецело в ваших руках» (с. 206), – кричат им адские прислужники. Предстоит контрольный визит райских сил, которые должны будут проверить качество благодати.
А пока все ярче вырисовывается подлинная мощь Марии, на которую не действуют адские эффекты. Она начинает визжать так, что посрамленный Сатана исчезает. Мария остается победительницей и учреждает в раю кино: «Теперь это рай». Она выступает с речью в платье знаменного шелка:
«В воскресенье у нас съезд, и я буду выступать от общего лица и отвечаю за все последствия. Я прошла на выборах единогласно и имею от черта мандат за исключительное мировоззрение» (с. 222).
Приезжает райская делегация. Сатана опять заявляет: «Да будет только свет и да не будет тьмы <…> не будет ни гроз, ни крови, ни страстей, ни деторождения <…> не будет иерархии миров, миры сольются в чин высочайший равенства, который есть ничто» (с. 228). Это и есть его коварный план. Практическую помощь в его реализации оказывает Мария:
«Прошу слова! – сказала великая женщина, и выступила вперед, и взяла в руки знамя. На голове ее был огромный картуз цвета пламени и красная звезда приколота на сердце: – Извините, что я вижу? От руки предателей все погибло <…> Где заветы революции? Неизвестно. Где Сатана – мировой вождь? Он бьется в предсмертных судорогах! И только в сердце слабой дамы огнем горит сознание долга. Мне искупление, и аз вам дам, как сказано. Рай внутри меня! Все спасено, и я наследую царство. Дайте мне руку, мой друг, – сказала она Сатане, – служители рая могут закрепить нашу связь бракосочетанием» (с. 233).
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.