Электронная библиотека » Елена Толстая » » онлайн чтение - страница 9


  • Текст добавлен: 24 июня 2022, 18:00


Автор книги: Елена Толстая


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц)

Шрифт:
- 100% +

«Итак, что же вы подожгли? Трон святого Людовика… престол святого Петра… Вы не дали этим беднякам освободить свои зады из их гнездилища и спалили их вместе с ихней священной мебелью. Вы и развратник Кастельруа – причина позора и бедствий Иисуса во Франции» (с. 105).

Как бы то ни было, герой не собирается мстить Лагалетту. Наоборот, это тот ему мстит, донося и на него, и на Витраля. В ночь перед судом Лагалетт даже пытается зарезать Лариво – зарезать его во имя Христа, но теряет нож. Даже предать героя анафеме не получается: епископ – символическая деталь – забывает слова молитвы и, наконец, обессилевший, засыпает, уткнувшись головой в плечо Лариво: так еще раз подкрепляется мотив их глубокой внутренней связи.

Но суд оправдывает Лариво и Витраля. Речь аббата Витраля, мужика по плоти и крови, могучего работника и правдолюбца из народа, говорящего о примазавшихся к революции лавочниках, звучит у Бромлей более чем современно:

«Лавочник Патюр ходит в карманьоле[159]159
  Карманьола – короткая куртка с отворотами и крупными пуговицами – одежда рабочих, по имени итальянского города, где она была в моде в XVIII веке.


[Закрыть]
, гвардеец республики, окружился апокалиптическим сиянием, и он обсчитал Денизу, знаете на сколько! <…> Ты что ли, Патюр, – освобожденный народ? <…> Церковь Господня лепила свою Троицу из мертвечины, сусала и ладана – и да здравствует республика! Но, Патюр, из чего же ты лепишь, сволочь, своих криворожих равенство-братство-свободу? Из ворованных медяков?» (с. 109).

Еще красноречивее Витраль защищается перед трибуналом:

«„Гильотину! – кричали в толпе, – гильотину поповскому мясу!“ – „Мне-то что! – вопил Витраль. – Давай сюда твою мясорубку – расходуй мужицкую кость“ <…> „Хватай попа!“ – кричали люди, раздраженные и веселящиеся. – „Я тебе покажу попа – эй ты, лавочник – на держи мою рясу!“ – и Витраль, скинув фартук, швырнул его в голову Патюра» (с. 115).

Когда же Лагалетт, вырядившийся на суд в красный мундир, торжественно восклицает, воздев руку: «Мой бог Марат, ты умер за нас!», из-под пояса мундира у него вываливаются четки, молитвенник и нож. Он признается, что хотел убить Лариво – в качестве первой жертвы. Лагалетта посылают на казнь.

Но Лариво по-прежнему не желает гибели Лагалетту. Он потрясен его поведением на эшафоте и фактически спасает приговоренного, во всеуслышание бросив толпе фразу о его безумии. Получается, что в действиях Лариво, не говоря уже о Денизе, на деле больше христианской этики, чем в мстительных кознях Лагалетта, прикрываемых именем Христа.

Новелла Бромлей на фоне середины 1920-х должна была читаться как императив отказа от мести поверженному врагу, как призыв отказаться от репрессий. Согласно ее сочинению, оба лагеря во французской революции и «правы» и «не правы». Бромлей демонстрирует, насколько переплетены исторические «добро» и «зло» и как важно руководствоваться обычной человечностью и состраданием.

Плетение мотивов. Новелла написана с незаурядным мастерством. В повествование вплетены повторяющиеся мотивы, в разные моменты поворачивающиеся разными гранями. Так, мотив миров возникает в самом начале в пейзажном описании: «Выйдя из кардинальского сада, я мрачно взглядываю поверх крыш и призываю миры к ответу. <…> На крышах, влажных после ночной бури, лежал <…> широкий блеск безответственных миров». «Миры», в атеистическом сознании замещающие Бога, попадают потом в стихотворение Кастельруа, над которым смеется Лариво: «Вы все так же будете выть о мирах и орифламмах, когда вас прогонят?»

Мотив капусты – «драгоценного прозвища», присвоенного герою его любовницей, – усиливается ассоциацией с супом из капусты, основной едой голодных лет. В гостях у Лариво этот суп жадно хлебает Кастельруа, при этом величая хозяина «бульоном из добродетелей» – голодный поэт явно тоскует о мясном отваре, даже его политическая ненависть принимает гастрономический оборот: он мечтает «грызть хрящи якобинцев». Потом «капустное варево» едят на кухне Лариво, и лист капусты пристает к тонзуре аббата.

Мотив петуха, богатый символическими значениями – тут и «галльский петух», и «провозвестник утра», – особенно важен. Герой применяет его к себе на лекции: «Я прокричу вам петушиным криком о том, что наступает утро». В эпизоде ареста героя так называет его Лагалетт: «Этот молодой петушок, – сказал епископ в окне, прижав рукой декольтированное сердце Терезы, – этот петушок покричал немного. Проститесь с ним, дочь моя».

Можно предположить еще одно расширение символики петуха: петух – жертвенная птица в античном мире. Лагалетт называет Лариво «жертва моя и Христова», пытаясь его заколоть. А в сцене восхождения на эшафот сам Лагалетт как бы превращается в жертвенного петуха. Символическое измерение этому придает петушок-свистулька. Возле лавки игрушек Лагалетт останавливает телегу и просит: «Купите мне петушка». Он идет к эшафоту вприпляску и дует в свистульку. Мотив петуха еще раз преображается: звук детской пищалки сообщает о младенческой слабости и беспомощности человеческого существа. Мотив переливается значениями. Помимо всего, здесь можно увидеть и отсылку к знаменитой предсмертной фразе Сократа: «Мы должны Асклепию петуха» – как к прецеденту ситуации «мудрец геройски распоряжается собственной казнью».

На лейтмотивах строятся и характеристики других персонажей. Милосердную Денизу сопровождает мотив белоснежного белья, которым она бинтует израненные ноги священника, или простынь, в которые она заворачивает больного епископа. Белоснежные ризы знаменуют здесь ее собственную чистоту и святость.

Кастельруа бреется, вытирая бритву косичкой от парика; в гостях у Лариво он вытирает рот оконной занавеской – в знак присущей ему неразборчивости, дающей себя знать не только в быту, но и в его литературном творчестве.

В облике Терезы подчеркивается недолговечность: у нее «непрочные юбки»; она не может ни стоять, ни ходить, а с поднятыми ручками похожа на вставшую на задние лапы болонку, что указывает на неустойчивость. Сравнение ее юбок с балдахином, а прически – с погребальной колесницей, украшенной страусовыми перьями, намекает на обреченность Терезы. Лиловые глаза ее рифмуются с «земным миром в виде лилового блаженства» на гобелене из исторической прелюдии.

Лагалетта постоянно сравнивают с ядовитыми тварями. «Я посажу вам за ворот этого скорпиона», – грозится кардинал. «Эта ехидна меня ужалит», – говорит герой. Перед казнью епископа Лариво обдумывает, как обратиться к толпе «в защиту этого скорпиона, оказавшегося сумасшедшей блохой». (Вспомним, что Лагалетт жаловался: «Блоха кусает».) Герою же больной, слабый уродец Лагалетт представляется «серой нежной обезьяной». Бестиальные сравнения исчезают, когда епископ устраивает веселый балаган из своей казни.

Лагалетту аккомпанирует заумь – выдуманные им короткие французские бессмысленные речения, в которые он вкладывает скабрезное содержание. Язык епископа – эффективный инструмент контроля над окружающими. Звуки непонятны, поэтому к ним нельзя придраться, но они агрессивны и успешно сбивают спесь с собеседника, оставляя за Лагалеттом последнее слово.

Бромлей вообще любит заумь и широко использует ее. Такой интерес может говорить и о ее живой связи с футуристическим движением, и о внимании к обэриутам, в частности к экспериментам К. Вагинова.

Веселое распятие. Шествие на казнь Лагалетта написано с предельным накалом – опять на ум приходит параллель с экспрессионизмом. Эта сцена воскрешает в памяти мотив Христа из театральной повести Бромлей: там героиня просит написать для нее пьесу, где бы Христос был «без этих стонов и без уксуса» и острил бы на кресте. Именно это делает Лагалетт: шутит на эшафоте.

«По пути телеги с Лагалеттом к месту казни <…> больной ребенок с парализованными коленками сидел на бочке и держал в руке бумажного петуха, сияющего зеленым лаковым хвостом. Суровое упоение застыло на маленьком лице. „Здравствуйте“, – сказал Лагалетт ребенку. Мы двинулись дальше <…>. Возле лавки игрушек Лагалетт попросил остановиться. „Купите мне петушка“, – сказал он. Руки у Лагалетта были связаны. Он взял ртом игрушку и, пища и ворочая ею во рту, стал припрыгивать на своем сидении <…> Лагалетта сняли с телеги; он припрыгнул и вприпляску двинулся к эшафоту. Давали дорогу. Расступались перед пляшущим шутовским черным тельцем с торчащей во рту зеленой писклявой свистулькой. Я дрожал с онемевшим ртом, руки мертвели. Белые глаза веселого уродца метали пламя лукавого безумства. Кругом ухмылялись грубо – рты, челюсти ворочали тяжелые слова брани и грязи, зубы грозили смехом убийц» (с. 119).

«Лагалетт шел, тихо танцуя и посвистывая в пищалку; не останавливаясь, он съежился и прыгнул на первую ступень помоста казни.

Его веселая торопливость озадачила; голоса, рычащие о соблюдении порядка, стихли; Лагалетт сел на ступеньку и пискнул. Палач ждал; его рот, опрокинутый книзу, изогнулся усмешкой. Неслыханное спокойствие маленького черного шута сулило беспримерное развлечение. Уже его понукали; хриплый смех, свистки звучали сдержанно в ожидании чего-то безобразно веселого. Лагалетт выплюнул в толпу петушка и сказал, очаровательно шепелявя: – „На память“. Потом оглянулся. Огромная фигура Витраля стала сбоку. Скулы его были серы, глаза холодны. „Сначала, – Лагалетт сказал нежно, и толпа возбужденно насторожилась, – сначала кто-нибудь поднимите мне рясу – мне нужно“. – Взрыв гогочущего гвалта был остановлен хрипящим веселым шипом, никто не хотел пропустить ни одной подробности; поодаль люди полезли друг другу на плечи.

– Отец Витраль, – прокартавил епископ, – ну, что же?

Витраль дрогнул буйно и весело. Он торжественно поднял рясу епископа и оказал ему всю необходимую помощь. Лагалетт, стоя со связанными руками, громким шепотом давал ему короткие указания.

Клокотанье томного хохота легко пронеслось в сияющем весеннем ветре. На лице палача зияла синезубая улыбка.

– Все, – сказал Лагалетт, отряхивая рясу движением поясницы. Буря аплодисментов и воющего смеха окружала его предсмертную забаву. Он побрел по ступеням, каждым шагом, невинным кряхтением, вздохами старания привлекая все новые сердца к каждой точке своей мизерной и обольстительной фигурки. Он оглянулся раз и два. Забавно моргая. Аплодисменты не смолкали. Он взошел на помост, откуда он всем был виден, и стал лицом к палачу. Легкий полупоклон палачу – палач был французом, он ответил поклоном; толпа затаила дыхания, прерываемые блаженным блеянием мальчишек.

– Поцелуйте меня, – сказал Лагалетт палачу с кротчайшей строгостью. – Поцелуйте меня, – вновь произнес Лагалетт, и палач послушно наклонился. Он был французом.

Рев, визг женщин, верещание мальчишеского сброда – точно тысячи диких растений, грязных и нежных, рванулись из недр толпы и наполнили воздух страстным взыванием. Лагалетт шагнул к гильотине. Тут я начал выкрикивать речь о шуте и безумце.

– Крови безумных не надо! – кричал я.

– Крови не надо! – понесся вопль над площадью. – Милости! Крови не надо!» (с. 120–122).

Маленький человечек не просто фиглярствует перед лицом смерти. Он перехватывает инициативу у палачей, идя к гибели как бы добровольно и приплясывая по дороге к ней. Точно так же, перехватывая у них инициативу, он сам перепрыгивает с телеги на ступеньку эшафота; перехватывает он и контроль над временем экзекуции, манипулируя вниманием толпы, и теперь уже сам режиссирует собственную казнь. Он унижает орудие смерти, помочившись на эшафот. Поворачиваясь лицом к палачу, он любезно приветствует его – не жертва, а равный, – и тот так же любезно исполняет его желание и целует его. Это гротескная победа человечности над бесчеловечьем. Толпа восхищена, она благодарна Лагалетту за неожиданное и редкостное театральное зрелище[160]160
  Идея казни как театрального зрелища была в русском контексте предложена Николаем Евреиновым в 1918 году в лекциях, которые тот читал по мере продвижения на юг России, свободный от большевиков.


[Закрыть]
. (Тут вспоминается этимология этого имени: в «Птичьем королевстве Бромлей писала об актерах «Мы хлеб для людей», а La galette по-французски «пирог», «корж».) Практически Лагалетт делает то же самое, что он сделал когда-то с Лариво: влюбляет толпу в себя. Когда толпа откликается на предложение помиловать безумца, которое выкрикивает Лариво, то это потому, что Лагалетт уже разбудил в каждой душе сочувствие к слабости, обреченной перед безличной силой, но храбро требующей внимания к своему личному и телесному Я. Толпа уже отождествилась с ним, как и Витраль. Тот, очевидно, вспомнил, что и сам он такой же беглый поп и чудом спасся от казни, и с энтузиазмом подхватил идею Лагалетта: он «торжественно» поднимает епископу рясу – это торжествует личное начало, то есть добро. Лагалетт уже очеловечил толпу, он уже ее «христианизировал».

То, что спасшийся Лагалетт приглашен в цирк играть свой «номер», – высокая оценка его режиссерского и актерского мастерства. В эпизодах новеллы, построенных на замедленном действии, – например, в немой сцене с котенком или в мощном финале – автор действительно весьма эффективно применяет искусство режиссера. В быстрых, легких диалогах чувствуется мастерство драматурга.

Чувство французского языка одушевляет эту новеллу и позволяет угадывать транслингвистические игры. Так, наряду с русской парономасией – лагалеттовское «Мне нужно» произнесено «нежно» – тут, кажется, присутствует и межъязыковая звуковая ассоциация: по-французски «Мне нужно» – это «J’ai besoin», а это «безуэн» по-русски подсказывает выбор несколькими строками ниже слов «безумный» и «безумец».

Актуальность. В новелле есть и другие эпизоды, легко проецируемые на реалии советских 1920-х: прежде всего это филиппика Витраля по адресу духовенства, присягнувшего государству. У Бромлей получилось чрезвычайно похоже на актуальные в то время споры о так называемой «живой церкви», или «обновленцах»[161]161
  «Живая Церковь», лояльная советской власти, была образована в 1922 году при поддержке Государственного политического управления при НКВД РСФСР. Результатом ее возникновения был религиозный раскол внутри православной церкви. Впоследствии сама она так же раскололась на несколько группировок. С конца 1920-х ее деятели подвергались репрессиям наряду с традиционными православными.


[Закрыть]
:

«Судите сами… 127 епископов отказались присягнуть конституции; три четверти всего состава священников и викариев отказались подчиниться тирании – и что ж, гражданка? – нашлись честолюбцы, жадные трусы, ленивцы, глупцы, янсенисты[162]162
  Янсенизм – религиозное движение середины XVII – середины XVIII века внутри французской и голландской католической церкви, многократно осужденное как ересь, но в предреволюционной Франции получившее оппозиционную политическую окраску. Осуждало человеческую природу как испорченную.


[Закрыть]
, галликанцы[163]163
  Галликанство – движение внутри французской католической церкови за независимость от папского престола (наподобие англиканства). В конце XVII века даже была принята декларация галликанства, но все же Людовик XV отказался от нее. Тем не менее галликанизм был популярен на протяжении всего XVIII века.


[Закрыть]
, монахи, треплющие хвостом по задворкам, лишенные сана, сброд высланцев, семинаристы, безграмотные певчие, марающие свою подпись на любом грязном листе – и вот вам новая церковь. Так что ж – это церковь?» (с. 103)[164]164
  В 1790 году был принят закон «Гражданское устройство духовенства». Духовенство должно было подчиниться государству. Результатом был раскол во французском духовенстве. Присягу государству принесли лишь пять процентов священнослужителей. Впоследствии эти священники, как и те, кто женился (в основном вынужденно), покинули Францию.


[Закрыть]
.

Новелла Бромлей была придумана и написана в период так называемого «религиозного нэпа», с 1923–1924 годов, когда власть на время смягчила преследование духовенства и даже открыла некоторые храмы. В этом контексте образ народного попа Витраля должен показать, насколько священники близки своей пастве и как несправедливы гонения на них. К 1927 году, когда новелла вышла, и в экономической, и в социальной политике уже обозначился конец нэпа; преследования церкви возобновились с новой силой[165]165
  Курляндский И. А. Сталин, власть, религия. М.: Кучково поле, 2011. Гл. 2–3. С. 203–278.


[Закрыть]
.

Вероятно, очень скоро эта новелла Бромлей, как и другие ее вещи, написанные в относительно вольное время, стала восприниматься как идейно вредная. Но это произошло не сразу.

Автор рецензии в «Красной нови» не нашел сказать об «Исповеди неразумных» ничего иного, как «порождения женской истеричной фантазии». Во всей книге он выделяет только «Отрывки из писем» (теперь понятно, почему в мемуарах недружественная С. Гиацинтова отмечает один этот рассказ – он единственный был одобрен свыше). «Все же остальное – это вихрь истерики и нездоровой чувственности. Здесь и игра в антирелигиозность, но это только мистика навыворот». По мнению рецензента, в рассказе «Как не был казнен епископ Лагалетт» «революция показана в гротеске, много эротики, граничащей с порнографией»; «Из записок последнего бога» – это «молитвенная диавольщина», грубое подражание Франсу. Вывод: книга, никчемная и ненужная. Сделав несколько реверансов в адрес «собственного стиля автора», «меткости» и «легкости языка», «грубоватой, но иногда острой иронии», критик благодушно разрешает говорить о книге «именно как об этапе пути». Рецензент «Нового мира» А. Р. Палей более снисходителен в своем отзыве, так же кисло-сладком: он считает Бромлей «поверхностно-оригинальным дарованием» и упоминает о Мопассане, у которого женщина сравнивается с бокалом, наполненным одной пеной: «Какая там „исповедь“? Это изящная, занимательная causerie насквозь культурной женщины, легкая, приятная салонная беседа остроумного, блестящего человека».

В общем, Бромлей «не чувствует современности», «светит отраженным светом», потому что «отражает литературные образцы». «Общественная ценность книги нулевая», и она сразу исчезнет из памяти. А впрочем, «надо отдать справедливость автору, он сумел объединить <рассказы> четким отпечатком своей незаурядной индивидуальности». Книга «доставит наслаждение литературному гурману, который оценит грациозную легкость ее языка. В конце концов, это не так уж мало, принимая во внимание, что формальная культура нашей текущей литературы оставляет желать многого»[166]166
  Новый мир. 1928. № 1. С. 310.


[Закрыть]
.

Последний сборник

Разгром революции, натурфилософия, гротеск: «Потомок Гаргантюа». Последняя книга, опубликованная Бромлей, – сборник новелл 1930 года, вышедший в издательстве «Федерация»[167]167
  «Федерация» – издательство Федерации объединений советских писателей (ФОСП), постепенно поглотившей писательские группировки в конце 1920-х. Оно было создано в Москве на базе нескольких кооперативных издательств. Возглавлял его А. Н. Тихонов (Серебров). «Федерация» была наименее идеологизированным и наиболее культурным издательством. Там издавали Юрия Олешу, Артема Веселого, Александра Грина, Ивана Катаева, Ивана Соколова-Микитова, Сергея Заяицкого – писателей, не всегда «идущих в ногу с современностью». В 1933-м «Федерация» получила название «Советская литература», а в 1934-м влилась в издательство «Советский писатель».


[Закрыть]
(1929–1932), куда в 1929-м влился, вместе с другими кооперативными издательствами, «Круг», гораздо сильнее и оригинальнее предыдущей. Давшая название этому сборнику новелла, на мой взгляд, вообще лучшая из всех вещей Бромлей, опубликованных и неопубликованных, – это образчик очаровательной стилизации. Полное название ее тоже стилизовано: «Потомок Гаргантюа: повесть бывшего лейтенанта королевских драгун Камрада Тейфельспферда». Из-за этой полумистической повести Бромлей иногда относят к авторам научно-фантастического жанра.

Стихийное существо. Фамилия бывшего лейтенанта в переводе означает «чертова лошадь», потому что повесть написана от лица кентавра, хотя, поскольку это напрямую не следует из заглавия и текста, понимается не сразу.

Древняя тема кентавра в литературе унаследована от классицизма романтиком Эредиа, а также сторонником чистого искусства Паулем Гейзе и стала популярной в литературе la belle epoche – например, у постромантика Анри де Ренье. Круг Пьера Луиса даже издавал в Париже в 1896 году журнал La Centaure. Изобразительное искусство конца XIX века тоже любило кентавров – о чем, в частности, свидетельствуют работы А. Беклина, А. Бурделя, О. Родена. В русском модернизме эти мифические существа встречаются в творчестве Андрея Белого и М. Волошина, который тему концептуализировал: «Роден навеки заковал / В полубезумный бег кентавра / Несовместимость двух начал» («Письмо», 1904)[168]168
  Волошин М. Стихотворения и поэмы. В 2 томах. Т. 1. Париж: YMCA-PRESS, 1982. С. 42.


[Закрыть]
. Повесть Бромлей начинается суховатой исторической справкой (в духе «Записок о Галльской войне» Юлия Цезаря), задающей повествованию тон ученый, но при этом несколько простоватый и потому интригующий. Еще более занимательно упоминание о лошадиных чертах отца главного персонажа повествования, а затем критика всей этой истории героем-рассказчиком:

«Мои предки кочевали долго, пока не прошли по следам Цезаря до Лютеции, переплыли Рейн и некоторое время держали в своей власти лесные пастбища Тюрингии. Отец мой был из Мейринген(а)[169]169
  Городок в Швейцарии.


[Закрыть]
, пегий красавец, копыта – с голову трехлетнего ребенка, боец и законодатель стад.

История лжива и слепа и не рассказывает о вещах наиболее глубоких. Я позволю себе восстановить часть истины. Если нрав мой гневен, то я обязан этим лжи и грязному салу привычек, которыми история и жизнь людей заправлены не в меру обильно» (с. 3[170]170
  Здесь и далее все страницы приводятся по изданию: Бромлей Н. Потомок Гаргантюа. Рассказы. М.: Изд-во «Федерация», Артель писателей «Круг», 1930.


[Закрыть]
).

И только тогда озадаченный читатель выясняет, кто же эти предки героя, и, наконец, возникает слово «кентавр». В мифологии кентавры отличались буйным нравом и похотливостью. Герой Бромлей сохранил эти фамильные черты. Тут же появляется тема мудрости, уже затронутая ранее: ведь в мифах некоторые кентавры были мудры – прежде всего Хирон, воспитатель Геракла. Бромлей прослеживает мудрость своего героя к традиции тайного знания, идущей от античности и враждебной католичеству, то есть еретической:

«Мои предки принимали ближайшее участие в переселении народов; иные из них были из числа великих еретиков. Кентавр Хеллер[171]171
  Светлый, яркий; грош, геллер (нем.).


[Закрыть]
был другом Иоанна Гутенбергского[172]172
  Иоганн Генсфляйш цур Ладен цум Гутенберг (ок. 1400–1468) – изобретатель книгопечатания.


[Закрыть]
и первым наборщиком в городе Адлерберге[173]173
  Адлерберг – дворянский русский род шведского происхождения.


[Закрыть]
, а прабабушку мою Гроссе Туте[174]174
  Большая кошелка (нем.).


[Закрыть]
сожгли на костре инквизиции» (там же).

Итак, кентавры – существа, в которых, как и в человеке, дух и разумное начало соединяются с плотью, то есть с природным, животным началом – но, как считает герой повести, более благородно и гармонически, чем в человеке:

«Строение мое таково, что передняя, человеческая, часть моего двойного тела, увенчанная прекрасной, смею сказать, головой, от пояса невинно и стройно переходит в туловище коня. Таким образом, как человек, я лишен жалких придатков пола <…> между тем, как конь, я всегда блистал всеми статями рыжей красы и пышной производительности» (с. 29).

Наш кентавр – прямой потомок наивных и разумных героев Ренессанса, врагов убогого начетничества. Его прапрабабушкой была Гроссе Туте, привлекательная рыжая кентавриха-еретичка, предмет мимолетного увлечения великого Гаргантюа, героя книги Франсуа Рабле «Повесть о преужасной жизни великого Гаргантюа, отца Пантагрюэля, некогда сочиненная магистром Алькофрибасом Назье, извлекателем квинтэссенции» (1534). Такова генеалогия, чисто литературная, простодушной и гениальной разумности и оккультной умудренности героя. У Бромлей, с ее интересом к тайному знанию, Рабле появился не случайно. Представления о Рабле как оккультисте и маге появились в середине XIX века: это книга знаменитого французского мистика Элифаса Леви (1810–1875) «Медонский волшебник» (1861, первоначальный вариант 1847). В сочинении знаменитого писателя и литературного критика Жозефа «Сара» Пеладана (1858–1918) «Ключ Рабле» (1905) тот описывается как франкмасон XVI века, имеющий доступ к тайному знанию. Нельзя забывать, что именно конец 1920-х – 1930-е для советской литературы означены острым интересом к метафизике, натурфилософии и тайному знанию.

С другой стороны, герой Рабле, Гаргантюа, явно действует у Бромлей (хотя и в мифическом прошлом) как носитель неуемной жажды жизни и полной индивидуальной свободы, которые традиционно ассоциируются с понятием «раблезианство».

И еще в одном аспекте генеалогия кентавра столь важна для автора: он пишет о своем великом предке:

«Это лучшее украшение моей родословной, и я, отдаленный потомок героя, чту в себе силу природных страстей, грубоватую правдивость и безгрешное сладострастие речи – обогатившие мою кровь дары великого предка» (с. 4).

Кентавр насквозь олитературен и окультурен: «В конце восемнадцатого столетия я лично имел две встречи с Вольфгангом Гете, но в то время он показался мне пресен и не в меру учен» (с. 4); узнав о восстании, в приливе энтузиазма бромлеевский персонаж вспоминает греческий и слагает гекзаметры в честь великого события, несколько промахиваясь с их уместностью; раскаявшись в своих поступках, он ударяется в запой и декламирует в трактирах стихи Гейне. Когда надо схитрить, кентавру помогает давний опыт, и в нем «просыпается фессалийская изворотливость» и т. д.

Кентавр – существо, не только разумное и природное, но также и стихийное: ведь он в родстве с воздухом, водой, огнем и эфиром: когда он слышит ложь, в нем разгорается его огненный дух. Так удивительно преображается тема огненного цветка – духа, заключенного в тяжелом, косном теле женщины, намеченная в ранних прозаических фрагментах Бромлей.

Расцепление идей и распад мира. И сам герой, и мир вокруг него находятся в бедственном состоянии – вследствие гибельной власти ложных понятий, или, как он выражается, вследствие «расцепления идей», то есть разъединения, царящего в природе и ведущего к вырождению стихий. Герой заболевает: «Социальная несправедливость и нищая скудость методологии вогнали меня в такую лихорадку, как если бы я проспал целую ночь на болоте» (с. 4). Из-за этого расцепления идей «мир человекозверей перестал <…> казаться гармоничным и женщины с кобыльим туловищем внушали <…> тяжелое чувство несуразности». И кентавр решает идти в запретный для стихийных существ край – к людям. «Мало того, что меня осудили все реакционные стихии, но еще всюду гонялась за мной короткохвостая земная мысль и, поймав, студила, превращая в простой камень» (с. 5); Бромлей вообще использует слово «стихия» в старинном, натурфилософском, терминологическом значении, но здесь просвечивает и более узкий оценочный, современный смысл, предполагающий негативную оценку стихийности. Отметим штамп «реакционные стихии» – в советском политическом языке конца 1920-х «реакционная стихия» означало воскресшее во время нэпа частное предпринимательство и крестьянство, с которым государство уже начинало борьбу; вполне различим тут и кивок в сторону Достоевского и его «коротеньких мыслей», которых придерживается кружок Петеньки Верховенского («Бесы»).

Недуг, поразивший все мироздание, одолевает и героя, и он впадает в многовековую спячку – так объясняется его столь запоздалый выход на арену истории. Во время болезни кентавр, действительно, попадает в плен косных стихий: вначале зарастает травами, затем каменеет, потом «конница вод берет его в плен», и, попав в море, он «превращается в рыжие волны». Однако внутри себя герой пребывает «весь в своем вечном стремлении, как крутящийся ураган», и этот смерч воли его «вырывает <…> из плена стихий и короткохвостой земной мысли» (с. 5).

Проспавший много веков в лесу, кентавр приходит в город и попадает в какое-то немецкое неопределенно-старинное и вместе с тем почти современное мироустройство, в котором говорят по телефону и ходят поезда. За время спячки кентавра глобальные проблемы лишь усугубились.

Измена в городе. В конце июня, к вечеру, кентавр, наконец, видит «город, над которым воздух колебался, разделяясь огромными пластами»; это Херренрейх, что означает «царство господ». Ему говорят, что здесь было великое восстание, в котором победили городские низы. Однако атмосфера в Херренрейхе такая, что непохоже, будто здесь победила революция и воцарилась вольность:

«И что же я увидел?» – спрашивает себя герой, наверняка чтобы освежить в памяти читателя описание другого города, в котором кругом измена. Ср. симптоматически сходную интонацию в рассказе Бабеля «Письмо»: «И что же мы увидали в городе Майкопе? Мы увидали, что тыл никак не сочувствует фронту и в ем повсюду измена <…>»[175]175
  Бабель И. Рассказы. СПб.: ВИТА НОВА, 2014. С. 35.


[Закрыть]
.

Итак, что же увидел герой? «В городе была беготня, грязь, сутолока, голод, и я напрасно искал последствий великого дела» (с. 12). В Херренрейхе не видно лиц и не слышно голосов: «Все люди казались беглецами, и спины их вздрагивали, и головы ныряли в тень» (там же). Женщины наглы и грубы. «Среди них затерялись несколько мужчин, ищущих любви, сип страсти вырывался изнутри их ребер, вогнутых вековым согбением, и они смеялись застывшим смехом. И я сказал себе: „поздно пришла свобода, она нашла только эти трупы…“» (с. 13).

Лишь у двоих людей «в лице <…> мысль и дерзость». Кентавру говорят: «Это Реттих[176]176
  Редька (нем.).


[Закрыть]
и Бледе[177]177
  Дурень (Blöde, нем.).


[Закрыть]
– толкователи новых истин», он сомневается, не лжецы ли они, но получает хитрый ответ: «Заметь, верховой: все, кто носит плоские шляпы, верны народу» (с. 11). Эти двое – «наемные крикуны», они «кричат на площадях против собственности и в пользу добрых нравов». Реттих вопит «так, что под скулами у него образовались провалы, рот разодрался, щеки обвисли тряпичными складками, а глаза погасли. Таковы были во все времена лица наемных крикунов, добровольных глашатаев лжи» (с. 13) – модель Бромлей здесь, без всякого сомнения, это образцовое для экспрессионизма произведение: «Крик» Э. Мунка (1893). Еще одна деталь кажется тоже взятой с этой картины – это небо над Херренрейхом, «над которым воздух колебался, разделяясь огромными пластами» (с. 7) – в точности как на картине Мунка, где небо изображено как несливающиеся цветовые пласты, что автор, видимо, понял как иконический знак раздора и разлада в мире.

Заговор. Случайно подслушав ночной разговор, кентавр узнает, что верхи – низложенный государь и его двоюродный брат Рейнеке – замышляют заговор против восставшего народа. Возглавляет его человек по имени Рюбе[178]178
  Репа (нем.).


[Закрыть]
:

«Мне показалось, что голова говорившего растет лбом из туловища, настолько круто было искривление его щек с перегибом к левому плечу; затылок лежал у ключицы, и подбородок торчал вверх; на виду у всех адамово яблоко играло под нижней частью широкой бороды.

Благодаря этому прирожденному уродству он мог никогда не смотреть ни в чьи глаза» (с. 9).

Персонаж в точности списан с одного из уродов Босха.

Кентавр хочет помочь повстанцам и приходит во дворец, к новым правителям города – как он думает, к народной власти, – чтобы поведать им об опасности.

Их зовут Шауфус («смотринога») и Хартнекигер («твердошей»). Они сидят в ратуше в огромных наушниках, блокирующих слух. Хартнекигер никогда не выходит наружу, пьет, ест и умывается, не отрываясь от работы, а распоряжения диктует во сне. Шауфус думает о пяти вещах зараз и слышит глазами. Разумеется, такое управление неэффективно. Правители ничего толком не понимают и отсылают героя жаловаться к тому самому Рюбе Косоглавому, которого он видел ночью: оказывается, что Рюбе не только возглавляет заговор против восставшего народа, но и является одним из главарей победивших повстанцев, он богат и влиятелен – иначе говоря, кентавру пришлось бы жаловаться Рюбе на Рюбе. Между тем новые власти посылают кентавра регистрироваться:

«Тут я прошел в дверь напротив. Меня подвергли испытанию на резвость, осмотрели сплетенную мною сеть и зарегистрировали как кровную скаковую лошадь, способную к ручному труду. Так вступил я под охрану трудовых законов страны. Впрочем, рыбак, которому я услужал, тотчас же меня выгнал, как только увидел мое удостоверение» (с. 17).

Этот гротескный эпизод прозрачно адресован новой советской бюрократии, многочисленной и абсурдной, – тема, хорошо знакомая тогдашнему читателю хотя бы по «Дьяволиаде» Булгакова. Совершенно понятен и рыбак, опасающийся нанимать зарегистрированных работников, – кому нужны неприятности?..

Выслеживая двуликого Рюбе, чтобы убить, кентавр встречает развратную и жадную женщину, по имени Августа Лидерлих[179]179
  Неряшливая, распутная (нем.).


[Закрыть]
, и влюбляется в нее. Но ею увлечен и Рюбе: он подкармливает бедствующую Августу, стремясь купить ее любовь, а она расчетливо пользуется его услугами, держа его на расстоянии. Августа использует и кентавра, который нанимается к ней в услужение и получает кличку «Любимчик».

Из-за своей страсти к Августе герой, собиравшийся убить предателя народа, сам попадает в его сети. Заговорщики-монархисты во главе с Рюбе знают от самого кентавра, что он умеет призывать стихии и говорить с ними, и хотят, чтобы он вызвал эти природные силы им в помощь.

Дельта реки, где лагерем расположились повстанцы – трудовой люд, смолильщики кораблей, – недоступна для карательных войск соседей, вызванных заговорщиками. Войска прибыли на баржах и кораблях и уже находятся на подступах к городу, но доступ в дельту им преграждает мост. Повстанцы сковали мост цепями, чтобы его нельзя было развести. Августа, работая на Рюбе, пытается заставить влюбленного в нее героя вызвать бурю, чтобы обрушить мост и открыть доступ войскам.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации