Электронная библиотека » Евгений Шишкин » » онлайн чтение - страница 16

Текст книги "Правда и блаженство"


  • Текст добавлен: 25 апреля 2014, 16:04


Автор книги: Евгений Шишкин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 16 (всего у книги 42 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Толстые мешковатые буквы вещали на боку с колоннами – «Театр эстрады». Недавно Алексей вырвал билеты на концерт Аркадия Райкина. Он откровенно смеялся на представлении и находил в болтовне старика артиста двойной смысл, точнее – свободолюбие… Он, этот Райкин, и впрямь был смешон со своим словоблудием. И все они, кто был в зале и кто на сцене, были смешны – как марионетки, которых дергают за нитки дзержинские, кулики и даже шавки разуваевы. Артист Райкин – просто сытый шут. Как всякому шуту, ему положено в меру паясничать и даже задираться. Что он великолепно и делал при разных царях. Хитрован: лучше нести ахинею, чем бревно!

Алексей остановился на мосту. Огляделся кругом, неспешно, панорамно, широко. Вся раздольная Москва казалась серой, неуступчивой. И хотя – не богатой, но чужой. И труд, и житье здесь – не для избранных, но для особенных… Чопорные сталинские высотки тыкали шпилями небо, черные «Волги» с правительственными номерами с гонором проносились по мосту, обдавая ветром и пылью, церемонно реял красный стяг над Верховным Советом СССР. Все дома, машины, даже постовые на кремлевской набережной, казавшиеся отсюда, с моста, муравьишками, казалось, подавляли русский, простодушный устрой страны, давили на всякую частную судьбу. Впервые Москва была для Алексея Ворончихина такой мрачной и злобствующей.

Он достал из кармана дорогую зажигалку, подаренную Разуваевым, спасительницу в трудный миг, символ крепости духа. Со всего маху швырнул далеко в мутные воды Москвы-реки.


Вечером Алексей Ворончихин уехал домой, в Вятск. С тем же чемоданом, с каким четыре года назад явился в Москву на учебу. Перед отъездом он нашел в университете Осипа Данилкина, отозвал в уголок:

– Оська, ты под колпаком. Фарцовню на время завяжи… Чтобы прогнуться, напросись на октябрьской демонстрации нести портрет Маркса. Именно Маркса. Это тебе зачтется.

Побледневший Осип стал хватать трясущимися руками локоть Алексея:

– Под каким колпаком? У кого? Какой Маркс?

Алексей с ним не рассусоливал:

– Я тебе внятно сказал, Оська, – портрет Маркса! Исключительно Маркса! Других объяснений дать не могу. Государственная тайна… Вот еще что. Мне очень нравится Аллочка Мараховская. Скажи, что я страстный ее поклонник. Но наше свидание переносится. Пусть подождет.

V

Перед октябрьскими праздниками на открытом партсобрании военного училища Павел Ворончихин готовился стать кандидатом в члены КПСС. Старший сержант, заместитель командира взвода, отличник учебы и боевой и политической подготовки, прошел срочную службу – все в зачёт. Лишь одно лыко в строку – родня.

Замполит училища полковник Хромов, глядя в анкету претендента, спросил Павла:

– Отец умер. А мать кем работает? На пенсии, что ли?

– Я не знаю, товарищ полковник, кем она сейчас работает. Тапки вроде бы шьет. В лагере она. – Щеки Павла загорели. Его всего пронизывал стыд. Захотелось даже отречься от заявления – в клочья порвать неполную анкету.

– Ворончихин меня предупреждал об этом, – вступил в разговор парторг, подполковник Векшин. – Это я ему посоветовал не писать про мать в анкете. Сын за родителя не ответчик.

– За что она осуждена? – спросил замполит Павла.

– Пивную на нашей улице сожгла. Чтоб молодежь пьянствовала меньше.

– А ты что, тоже пил?

– Случалось… Но как ее посадили, в рот не брал. Четыре с лишним года прошло.

– Вот это поступок! По-партийному! – похвалил Хромов.

– Рассказывать на собрании эту историю необязательно, – заметил Векшин.

– Но если кто-то спросит, я расскажу, – возразил Павел. – Все в открытую должно быть. И дед у меня сидел. Долго. Лет десять. Как враг народа… Мне нечего, товарищ полковник, за него стыдиться. У него своя жизнь – у меня своя. И скрывать нечего! – Павел еще шире распахнул душу. – Отец у меня в плену был. В сорок первом попал. Потом в штрафбате… Он честный человек. Простой работяга. Я горжусь им… Не хочу, чтобы кто-то за спиной шептался. Тень на плетень наводил. Вот, мол, Ворончихин выслуживается, в партию лезет. Я в партию не лезу! Я честно вступаю. По убеждениям.

– Это правильно, когда по убеждениям, – согласился замполит Хромов. – Можешь идти, Ворончихин.

Парторг Векшин придавлено молчал. Вышло так, что он содействовал укрывательству фактов из Павловой биографии.

– Добросовестный, – сказал Хромов, когда дверь за Павлом закрылась. – Правды не боится.

– Чистеньким хочет быть. Не нахлебался пока, – заметил Векшин.

– Вроде не салажонок. Срочную службу выслужил.

– Значит, мозгов маловато. Так и не понял, что такое Советская армия.

– Ты на что намекаешь? – выжидательно принаклонил голову полковник Хромов, глядя на своего идеологического зама. – Сказал «а», давай «бе»!

– Новый начальник училища кто? Зять генерала армии. Не сын какой-то зечки, которая на зоне тапки шьет… Тебя не назначили! А могли бы! Ты вон сколько на училище волопупишь, все выходные на службе… – Векшин хмыкнул, обиженно и в то же время злорадно. – Меня в главное политуправление не взяли. Бросили на периферию. Блата-то нету… Так и этот Ворончихин. Будет в стену башкой биться. А рядом – дверь открытая. Только не для него.

Дни перед партсобранием Павел жил начеку: по службе исполнителен, ретив и четок – комар носу не подточит, но вместе с тем с тайной жаждой бунта, дисциплинарного срыва и начальственного взыскания, – чтоб забрать заявление, если кому-то не угодна судьба его матери, если его отец для кого-то предатель, если кто-то в нем, в Павле, усомнился. Парторг Векшин твердит формулу: «Сын за родителя не в ответе», – но сам глядит чуть свысока. Замполит Хромов в училище – душа курсантов, а тоже вроде разочарован… Они, получается, не замараны, а он, Павел, уже пятнанный? А что до коммунистической партии – он без всякого шкурного интереса в нее идет.

Чего бы там ни болтали критиканы, только партия большевиков поднялась за простой народ. Единственная реальная сила, которая свергла зажравшихся буржуев и праздных бар. Большевики враз объявили: «Фабрики – рабочим, земля – крестьянам, власть – Советам!» Кто еще помог расправить плечи рабочему и крестьянину? У ненавистного царя Николашки вырвали власть буржуазные демократы. Для чего? Чтоб поделить ее между собой и дальше гнобить простого человека! Только большевики повернули вспять…

Размышляя об истории, Павел Ворончихин горячо и остро, словно мог руками пощупать, на вкус испробовать, оценивал свершения социалистической революции. Он чувствовал настроение трудовых масс, брожение интеллигентских умов, волнение и страх обывателей; он, словно сам был в тельняшке бунтаря матроса и телогрейке бастующего рабочего; он в седле красноармейца с шашкой наголо рвался в бой против беляков-недобитков; его охватывала живая ненависть к богатеям-угнетателям, которые на протяжении веков подло прививали простым русским людям классовое невежество и скотскость. «Шелка и романы из Парижа выписывали, а вятские крестьяне до революции, до красных реформ печи по-черному топили…» Жестокая большевистская кара – кара праведная!

Павел представлял переломную эпоху России не по фильмам, не по книгам, не по «Курсу истории КПСС», он представлял ее трепетно, картинно и многоголосо по воле народной генетической памяти, будто по нему самому проходил нерв революционной страсти, энергия мщения и воля к новому миропорядку. Павел мысленно сливался с могучим народным потоком, движущимся вперед, на знаменах которого начертаны не сиюминутные лозунги, а целая вера – вера в справедливость, в ту истинную народную справедливость, которую не дали ни цари, ни церковь, ни вертлявые политики в белых манжетах.

Ленин был величайшим человеком. Он уловил и направил по своему руслу ток сокрушительной народной воли. Ни Сталин, ни все деятели из его окружения не были для Павла Ворончихина первостатейными революционерами. Они, казалось ему, лишь удачно и хитро примкнули к потоку, к лавине, они воспользовались эпохальной силой Ленина. Личность Сталина была для Павла темна, даже историки в военном училище толковали роль генералиссимуса противоречиво, с оговорками, с недомолвками, – личность Ленина Павел принимал цельно, безоговорочно доверительно. Много порочного в простых людях, темноты, злобы, зависти и лени, но по большому счету нет для них ничего выше чести и неистребимого желания справедливости. Ленин это понимал и отстаивал.

Павел шел в партию Ленина от души, по убеждению, никаких меркантильных подпорок для военной карьеры. Случись провал на партсобрании – это был бы крах. Павел Ворончихин кому-то мысленно, чаще всего полковнику Хромову, старался объяснить свое мировоззрение; он должен понять, он сам выходец из простых…

Напряжение предпраздничных дней разрядило письмо. На конверте обратный адрес, которого Павел стеснялся, потому и просил мать высылать письма на почту «до востребования». Он прочитал письмо и побежал в штаб – к замполиту.

– Разрешите, товарищ полковник… Письмо от матери пришло. Ее по амнистии. На праздники отпустят. За примерное поведение отпустят. Всё! Нечего мне скрывать! Все по правде.

Замполит Хромов подошел к Павлу, положил на плечо руку.

– Ты сперва ко мне – или к Векшину заходил?

– К вам. Сразу с почты к вам!

– Почему?

– Не знаю, товарищ полковник.

– А может, знаешь? – хитро спросил Хромов. – Только всей правды не хочется говорить… Правильно! Правду догола раздевать не надо… Я из многодетной крестьянской семьи. Нас у матери – восьмеро по лавкам. Все в люди выбились. Кто инженер, кто учитель, самая младшая даже в Министерстве иностранных дел переводчицей, на фарси говорит… А у Векшина – отца расстреляли. Векшину потом отрекаться от отца пришлось… Когда Сталина из мавзолея выносили, я в оцеплении стоял, ротным был… Стою, вглядываюсь вдаль, в потемки, чего там на Красной площади творится… И думаю, как так – генералиссимуса, победителя Гитлера, человека, который моей семье путь открыл, вот так, воровски… Векшин, оказывается, тоже в оцеплении стоял, говорил, что очень радовался, надеялся, что труп Сталина на помойку выкинут… Правда, Ворончихин, как жена – у всех разная, каждому по-своему люба. Крови правда, как жена, тоже может попить немало. Но правды, как жены, бояться не стоит. Всю правду, как жене, говорить не надо. – Хромов усмехнулся. – Мужчина иногда должен жить стиснув зубы. Особенно русский офицер.

Накануне собрания, в бытовке, Павел до синего сверкания надраивал сапоги, через марлю отпаривал, наглаживал форму, заново подгонял погоны, шеврон, петлицы, в которых крестом лежали две пушки – эмблема артиллерии. «Теперь нас, мама, ни одна сволочь не упрекнет!» – благодарственно разговаривал он с матерью – через полторы тыщи верст. Виниться перед ней он уже тысячи раз винился. Нынче – благодарил.

VI

Родной Вятск совсем не грустил от бедности, скверных дорог и чахлого климата. Осень стояла здоровая, сухая. К дрянным дорогам тут обвыкли и машины, и люди. А бедность для развитого социализма не характерна и «относительна» в сравнении с буржуазными катаклизмами. «Дорогой мой, – заговорил Алексей Ворончихин сам с собою, – пусть здесь люди не в фирме́, зато в любви и покое!»

По дороге с вокзала на родной Мопра-улице Алексей настиг попутчиков Анну Ильиничну и Коленьку. Раскланялся радушно.

– Как жизнь, братан? – поинтересовался у двоюродного братца.

Коленька сперва насторожился, вероятно, не мог враз признать родственника. Потом оживился, заговорил без удержу, светлые серые глаза заблестели, щечки разрумянились:

– Угощали нас блинами. Горячущие. Я себе все руки обжег. – Коленька показал Алексею ладони, которыми где-то хватал жаркие угощенческие блины; следов от ожогов не видать. – К блинам сметаны принесли. Меду. Варенья малинового. Вот уж я люблю варенье малиновое! – Коленька закатил глаза, зачмокал, изображая, как блаженствует от малинового варенья. – Сосед за столом был. Плох. Такой буйный. Руками махает, орет, вина просит. Раз, – он меня – и толкнул. Варенье мне с ложки на рукав капнуло. Я заплакал. Не отмыть рукав. Пятно расползлось. Ничем не отмыть. Пришлось рукав оторвать. Всё из-за пятна. Целый рукав у новой рубахи оторвали.

– Где ж вы так гостевали, Анна Ильинична? – спросил Алексей.

– Бог его знает, – отвечала сопровожатая. – Коленька то видит, чего мы зреть не можем. Иной раз, кажись, всякой нелепицы наскажет. А время уйдет – глянь, всё сбылось. По его вышло.

– Нострадамус ты у нас, Никола! – похвалил Алексей блаженного. – Был мужик такой во Франции. Звездочет. Городил разную белиберду. Потом из этой белиберды кое-чего кое-как сбывалось. Его ясновидцем признали. Так что давай, вещуй, Никола, тоже пророком станешь.

– Надолго ль, Алексей, домой пожаловал? – узнавала Анна Ильинична.

– Не знаю пока. Разве что Никола судьбу нагадает. – Похлопал кузена по плечу.

Коленька рассмеялся, полез обниматься.

Медсестра приемного отделения больницы, сухая, чернявая, стервозная баба годов под пятьдесят, в той поре, когда кончается всякое почитание мужчин и остается только ненависть к ним за испорченную жизнь, встретила Алексея Ворончихина в штыки:

– Яков Соломонович занят! Никого не примет!

Алексей не опешил, заговорил с резкой, выпирающей картавостью, нагло сверля стерву глазами:

– Я хо-родственник из Москвы! Пхо-роездом! По схо-рочному делу к Якову Соломонычу Муля-хру.

Через минуту, облаченный в белый халат, Алексей вошел во врачебный кабинет, с двумя смежными комнатами на обе стороны. В кабинете никого не было. В запах лекарств и больничный дух помещения пробивались вкусные запахи жареной курицы – из одной комнаты, слева. Из другой, справа, доносились голоса. Алексей пошел на голоса.

– Лещя! – У Якова Соломоновича, как всегда, мягко и неподражаемо звучала буква «ш». – Лещя! Из столицы? Отлично, отлично! У меня как раз курица подогревается… Есть бутылка вина. Пациент грузинского «Саперави» принес.

В комнате, кроме доктора Муляра, находились еще двое: медицинская сестра, молодая, толстая, белесая, с водянисто-голубыми глазами и полуоткрытым ртом, которую доктор называл Капой, и пациент, седой старик, лежавший навзничь на кушетке. Он лежал в халате, но не в больничном, – в дорогом бордовом домашнем халате, с шелковыми обшлагами и лацканами, он был абсолютно сед, но седина – и в волосах, и в щетине на лице и подбородке, как будто окислилась, приняла оттенок ржавчины. Он лежал на кушетке без движений, глаза полузакрыты тяжелыми красными опухшими веками, лишь синие губы слегка шевелились.

Алексей и Яков Соломонович дружески говорили о московской погоде, о московских прилавках, пока больной с кушетки не подал страждущий голос:

– Яша! Мне очень худо… Очень… – Он попробовал вздохнуть глубже, но полнокровного вздоха не получилось. С мучительной миной на лице старик опять замер.

У Алексея защемило в груди от сострадания, хотелось призвать доктора: «Яков Соломонович! Помогите ж ему!»

Яков Соломонович спешки не проявлял, напротив, заговорил жестко, хладнокровно, даже укорительно:

– Мищя! Тебе девятый десяток! Что может тебе сделать Яков Соломоныч? Почки и печень не вечны! – Доктор призывал больного осмыслить свою жизнь. – Тебе не на что жаловаться, Мищя! Ты прожил счастливую жизнь. Пел в филармонии. Цветы, поклонницы. Банкеты. Отец твоей жены Софы был известным ювелиром. Денег вам всегда хватало. Жили в роскошной квартире. Дача опять же… На войне ты был в концертной бригаде. К фронту не приближался. В тюрьме не сидел, голода не знал… Много выпил хорошего вина, сытно кушал, блудил с красивыми бабами. Пора и честь знать. Пора к праотцам!

Дебелая толстушка Капа на скабрезные речи доктора не выразила никаких эмоций, сам же больной негромко простонал и взмолился:

– Яша! Помоги! Умоляю… Я заплачу, сколько скажешь… – Больной не хотел мириться со скорым исходом, который впрямую предрекал ему доктор.

– Мищенька! Дражайший мой Михал Ефимыч, – смилостивился доктор, – даже если Яков Соломоныч предложит тебе свои почки, ты все равно не выдержишь наркоза при пересадке. Отдыхай! Думай о вечном. – Яков Соломонович обернулся к сестре: – Капа! Всади ему укольчик успокоительного. Два кубика… Пойдемте, молодой человек, – обратился к Алексею. – Курица остывает. Вы вовремя, Лещя. Отлично, отлично! – От удовольствия он потер руки.

Больной на кушетке застонал, видя, как его покидает доктор, последняя надежда. В лице его были паника, страх и чувство невыразимой беспомощности. Его стоны раздавались еще некоторое время, покуда Капа не обезголосила больного уколом успокоительного.

Они устроились в комнатке-служебке, что напротив процедурной; тут были: чайник, посуда, сахарница; тут и томилась в ожидании трапезы жареная курица, обернутая в фольгу. На столе на блюде зелень: укроп, петрушка, салат. Яков Соломонович достал из шкафа бутылку красного вина, налил по стакану:

– Угощайтесь, Лещя. Налегайте на зелень. Петрушка в вашем возрасте очень полезна. Вино тоже полезно. Однако вино разлагает печень. Но водка разлагает личность… Что ж привело вас к старику Якову Соломонычу?

– Иногда стоит сойти с дороги, по которой идешь, чтобы лучше понять выбранное направление. Шаг в чужую незнакомую жизнь… – с многословного вступления начал Алексей, но кончилось гораздо проще, без витиеватости. – Пока будут делать запрос в Москву, набор кончится. Военком может сделать так, что без запроса меня не забреют. Позвоните военкому, он ваш приятель. Пусть заберут поскорее – и весь хрен!

– Вы, молодой человек, поражаете Якова Соломоныча. Ко мне обращались десятки молодых людей, которые хотели откосить от армии. Некоторым, не скрою, я помогал. Но чтобы прийти к Якову Соломоновичу и просить посодействовать уйти в армию… Да еще из Московского университета!

– В университет меня восстановят. Я сам ушел – не выгнали. Надо прерваться. Служить на гэбистов я не хочу. Они все равно будут тянуть из меня бумаги. Любые. Хотя бы сводку погоды. Лишь бы держать на крючке…

– Как вы, Лещя, говорите, была фамилия следователя, который отправил вас в камеру номер семь?

– Мурашкин… Тук-тук.

– Отлично, отлично! – чему-то порадовался Яков Соломонович. – Моего первого следователя звали Куделькин. Редкая мразь! Допрашивал исключительно ночью. Подследственный ночью физически слаб, с него легче выжать любые самооговоры… А в камере номер семь, конечно же, сидели суки. Якову Соломонычу это понятно как день.

Они ели курицу, зелень, пили грузинское вино, уже спаянные незримой цепью. В какой-то момент Яков Соломонович призадумался, затем чему-то поразился, заговорил с небрежительным удивлением:

– Сталин заразил на долгие годы все русское население!

Алексей смотрел на Якова Соломоновича тоже с удивлением; доктор продолжал:

– Говорят, грузины более темпераментны, чем славяне. Это заблужденье! В них больше животной дикости. Я, как доктор, скажу вам, Лещя, их очень тяжело лечить. Они как бараны. Что втемяшится барану, того исправить нельзя… Сталину втемяшилось, что он гениален, а кругом враги, заговоры. Чистой воды паранойя, усугубленная генетическим упрямством. К тому же Сталин до революции был обычным бандитом. Кто полежал на нарах, Лещя, тот живет по другим законам. Поверьте Якову Соломонычу, он там бывал… Или в начале войны. Ну, разве не баран! Он не хотел верить никому, что Гитлер вот-вот нападет. Двадцать второго июня страна спала! Тысячи бомбардировщиков, десятки дивизий идут на страну. А страна спала! Вот такой стратег и вояка Иосиф Виссарионович… Хотите еще вина, Лещя? Я что-то раздухарился… Мне жаль ваше поколение, его тоже обработали страхом. С инфицированным народом легче расправиться, обратить в рабов.

В комнату заглянула Капа. Ее растерянный, полуоткрытый рот был открыт шире обычного.

– Яков Соломоныч, он, кажись, того… Помер.

– Кто? Мищя?

– Ну да, певец этот, из филармонии.

– К этому все шло, – спокойно заметил Яков Соломонович.

– От укола? – встрепенулся Алексей.

– Нет, конечно. Укол приостановил боль. Но почки уже не могли справиться с лекарством… Кушайте, Лещя. Пейте, не суетитесь. Яков Соломоныч отлучится.

– Я тоже хочу посмотреть!

– Извольте!

Алексей внутренне содрогнулся и восхитился от теперешнего вида еще недавно стонавшего пациента.

На кушетке лежал свежий покойник. Все суетное, мелочное, все земное отошло от него. Он покоился гордо и величественно. Руки лежали вдоль туловища, ноги вытянуты, подбородок с достоинством приподнят, глаза плотно закрыты. Он даже не стремится подглядеть оставшуюся жизнь… Его желто-седые волосы, прежде растрепанные, теперь улеглись окончательно, в них тоже чувствовалось согласие и мудрость, которые объяли его лицо. Сон мертвеца никто уже не мог колыхать: ни войны, ни землетрясения, ни вожди… Разве его смерть подвела итог? Нет! В его смерти не было скорбного итога! Он стал просто отрезвляюще мудр и независим. Должно быть, он теперь сам взирал на себя прежнего, живого, с некоторым презрением и недоумением. Кем он был до смерти? Филармоническим песельником, повесой, баловнем экзальтированных филармонических бабенок. Теперь, на смертном одре, он был честен и свободен, он знал о жизни что-то самое главное. Он не мог поведать людям эту правду. Но эта правда была безусловно! Она есть! Ее не может не быть! На челе усопшего, словно печать, светилась эта застывшая, не подступная для живых правда.

– Люди верят в разные сказки про загробный мир и прочую чушь, – говорил Яков Соломонович. – Пугаются мертвецов. Или возвеличивают их. А ничего этого нет! Всё, Михал Ефимыча нету. Смерть проста и обыденна.

Алексей по-прежнему смотрел на новопреставленного зачарованно.

– Не скажите, Яков Соломоныч. Старик хорош! Он, видно, что-то осознал в последний момент.

Яков Соломонович пристальнее взглянул на мертвеца:

– Что-то в самом деле есть. Отлично, отлично, Лещя… Капа, пошлите за санитарами! Не лежать же ему тут.

Скоро Алексей прощался с Яковом Соломоновичем.

– Лещя, – мягчил ласково его именное «ша» доктор, – Якову Соломонычу не надо напоминать. Я столкуюсь с военкомом. Еврею проще столковаться с русским, чем русскому с русским… Нижайше кланяйтесь от меня Семену Кузьмичу.

VII

Своего деда, Семена Кузьмича, Алексей застал в состоянии дурном, взбешенно-расхристанном.

Характер старика с годами стал еще более огнист, нетерпим к возражениям, – изо всех щелей лилась ругань, без всякого удержу. Перед началом разговора с человеком Семен Кузьмич норовил этого человека послать по исхоженному русскому маршруту из трех букв. После давал передышку, чтоб человек прочувствовал свое место в мире и понял, что у Семена Кузьмича своя шкала ценностей и ранжиров. Далее он пытался выслушать человека, но чаще всего перебивал на полуслове, ибо сразу видел, чего человек хочет, куда гнет, зачем пришел.

Пообщавшись с Семеном Кузьмичом, человек уходил от него с сомнениями: богатство и чин, пригожесть и образование – да разве это самое важное, чтобы полновесно шагать по жизни!

Алексей, войдя в кабинет начальника конторы очистки, враз услышал от деда-хозяина окрик:

– Чего без стуку? Не в магазин входишь! Совещанье у меня тут!

Алексей в карман за словом не полез – рыкнул в ответ:

– Не в Совет министров зашел. На свалку!

В кабинете, кроме хозяина, находились щеголеватый Козырь, вертящий на пальце цепочку с ключами, тракторист Петр, который давно уже не сидел за тракторными рычагами, а ворочал в конторе за заместителя, верзила, водитель Леонид в брезентовой робе и фуражке, кожаной восьмиклинке, и главная, должно быть, в разыгрываемой сцене Таисья Никитична; она сидела на стуле, другие были на ногах. Семен Кузьмич разъяренно выхаживал по середке кабинета.

– Да за такие финты надо сразу по статье увольнять!.. Ленька! – взрывно приказал он водителю: – Тащи три кирпича и кувалду!

Леонид сперва набычился. Глаза под фуражкой-восьмиклинкой забегали. В заказе начальника имелась какая-то закавыка; вот если бы за водкой в магазин послали – никаких вопросов.

– Каких кирпичей?

– Силикатных кирпичей, дятел деревянный! – взвился Семен Кузьмич, подскочил к Леониду. – Ты еще спроси, какую кувалду?

– А какую кувалду?

Тут Семен Кузьмич взвился еще пуще:

– Такую кувалду, чтоб твою каменную башку можно было пробить!

Вскоре Леонид стоял посреди кабинета на коленях и складывал из трех силикатных кирпичей «П», будто из городошных бабурков фигуру. Козырь и Петр при этом лыбились, под руку Леониду подбрасывали советцы. Рядом с кирпичным построением лежала кувалда. Семен Кузьмич все еще кружил по кабинету как разъяренный шмель, готовый впиться в любую жертву.

– Ну? – выкрикнул он Леониду.

– Готово, – без твердости ответил тот.

– Лучше б верхний кирпич не плашмя, а на «попа» поставил, – буркнул Семен Кузьмич, но, видно, ждать было невтерпеж. Он прокричал Леониду: – Отойди! – Тут Семен Кузьмич – откуда и прыть взялась! – схватил кувалду и с диким воплем «А-а-а!!!» ударил ею с широким замахом, чуть люстру не своротил, по верхнему кирпичу. Кирпич – пополам, да и еще один кирпич – надвое. Вышла груда.

– Гляди! Гляди, курва! – радостно завопил Семен Кузьмич, тыча пальцем в кирпичную кучу, а сам свирепо глядел на Таисью Никитичну. – Если еще раз подделаешь на накладной мою подпись, с твоей башкой будет то же самое… Во! Во как будет! – Он радовался как ребенок новой игрушке и как бес – удавшемуся подвоху.

Таисья Никитична не сдержалась, зажала носовым платком рот, выбежала из кабинета.

– Ленька! – выкрикнул Семен Кузьмич. – Убирай этот хлам!

Совещание окончилось, зрители разошлись. Семен Кузьмич, довольный, но все еще взъерошенный сидел в кресле под улыбкой дедушки Ленина на портрете. С москвичом-внуком говорил высокомерно, но без крикливого фальцета.

– Пашка приезжал летом – к деду не заглянул! Носы задрали, дятлы деревянные! Ты задницу у моря грел? А матке своей посылку на зону отправил? На свиданку к ней съездил?

Дед, не чикаясь, выплеснул на внука ушат ледяной воды, чтоб совесть у того встрепетала, чтоб знал, что подл и низок, не ровня деду.

– Я проститься зашел, – сказал Алексей. – В армию ухожу.

– Чего проститься-то? Думаешь, больше не свидимся? Думаешь, дед помрет – старый черт? – ершился Семен Кузьмич, но пыл в нем уже иссяк. Он спрыгнул с кресла, выбежал в коридор: – Тася! Новобранца чаем напои!

Сам Семен Кузьмич на время исчез из конторы. Алексей и Таисья Никитична пили в его кабинете чай, в спокойствии.

– Как же ты, Лешенька, из такого ученого места в армию загремел? – дивилась Таисья Никитична.

– Обстоятельства вывернулись, – приглушенно заговорил Алексей. – После одной пирушки дочку декана оприходовал… Она девственницей окажись. А меня не предупредила… Пришла домой в слезах, расчувствовалась. То, сё… Кто теперь замуж возьмет? Папа с мамой засекли. Декан мне и говорит: женись на дочке! А я ему – не хочу. Больно страхолюдистая. Нос картошкой, ноги косолапит… По пьяному, делу, конечно, и она на закусь сойдет. Но по трезвянке – уноси ноги, – развеселился за чаем Алексей. – Думаю, послужу пару лет. Она замуж выскочит. Папа пристроит к какому-нибудь вотню… Я тогда на учебу и вернусь.

– Верно. На худой девке не женись! – поддержала Таисья Никитична. – От сварливой бабы беги. Ты у нас вон какой…

– Какой? – спросил Алексей.

– Такой, – с лаской, с особой трепетной женской лаской потрепала его по голове Таисья Никитична. – На такого охотницы всегда будут.

– Неужели?

– Я-то уж знаю, – хитро усмехнулась Таисья Никитична, слегка встряхнула свои белые кудряшки и чуть-чуть приподняла под кофтой грудь, кокетничая.

Алексей в ответ тоже лукаво посмотрел на нее сбоку, и дальше его взгляд соскользнул на дедово кресло. Тут, видно, Таисья Никитична догадалась про не сказанный Алексеев вопрос: «Знать-то знаешь, а сама, видать, не лиха охотница, если на деде-горбуне, ростом тебя на голову меньше, замкнулась…»

Таисья Никитична приобняла Алексея, вздохнула:

– Каждому человеку, Лешенька, в жизни куча дерьма приготовлена. Лежит эта куча на твоей дороге и ни на каком тракторе ее не объедешь… – Снова вздохнула: – Снимают деда-то. Всё! Науправлялся. Он было паспорт себе новый выправил. Там он на десять годов моложе… В метрике у него вроде ошиблись. Но его раскусили. Хотели за подделку документов статью дать… Вот он и бесится. Козыря хозяином ставят. Он деда враз вышвырнет. У нас ведь как? Ты начальник – я дурак. Я начальник – кто теперь дурак? – Невесело усмехнулась. – Меня Козырь тоже погонит. Молодую кралю себе выпишет… Мне уж так, доживай, мучайся с придурочным.

Семен Кузьмич тут как тут. Влетел в кабинет, сунул Алексею зелененьких бумажных денег – целехонькую пачку трешниц.

– Погуляй перед армией. Матке посылку отправь! А меня с копыт не спеши сбивать! Поживу еще. Поживу, дятлы деревянные! – Он покосился на Таисью Никитичну.

Чуть погодя Таисья Никитична прибавила Алексею для гульбы четвертак:

– Это от меня. Ты же мне внучком приходишься, а? – Она щекотливо ущипнула Алексея за бочок и сама же расхохоталась.

VIII

Нарядные стояли дни в Вятске! Смурь с гэбэшными тучами осталась в Москве… Октябрь уж на исходе. Осень светла, желтолица, со студеным дыханьем по утрам, с ярким дневным солнцем, с пронзительной синевой небес и курчавой белизной облаков. С запахом поздних сортов яблок.

В поток солнечного света, что катится по улице Мопра, вливается нежно-сизый слой – дым костра. Сбежавшие с уроков лоботрясы безумно любят печь картошку в кострах у Вятки!

Алексей шагал по улице вдохновленный, с радостным предвкушением встречи. Эту встречу он прежде оттягивал, даже избегал. Сегодня – она ему позволительна и необходима. Ему теперь все можно. Гуляй, рванина! Через неделю-другую – армейская служба. Он шел, твердил фразу, невесть откуда выплывшую: «Если нет шансов стать королем, стань любовником королевы… Кто это сказал? Да ведь это я и сказал!» Опять развеселился, воспрял над обыденностью.

Самые пригожие и ухоженные провинциальные девушки работали в ту пору в ювелирных магазинах. Словно благородный металл и изысканные камушки доверялись только избранным красоткам. Нет, это были не те грудастенькие и толстогубые мальвины с блескучих журналов, вызывающие мужикову похоть, у тех краса – наштукатуренная, неживая, да и в глазах – сплошная тупость, как у налаченных коз… Красота провинциальной русской продавщицы из ювелирного – не для плотского распыла, не для грубой похоти. Чувственность тут не первое, первое – чувство! Симпатия, восторг, любовь, омут… Чувственность без чувства – лишь физиология. Русскому человеку даже от падшей красавицы нужна капля симпатии и любви! Так вольно размышлял Алексей Ворончихин, когда ноги несли его в магазин ювелирторга «Алмаз», где работала Елена Белоногова.

Почему он раньше обходил стороной это живое злато? Не хотел лезть в роли утешителя в пекло девичьей судьбы. Елена после школы крепко задружилась с летчиком из местного авиаотряда, собралась замуж. Но на пороге ЗАГСа союз с летчиком развалился – кому на потеху, кому на слезы. Фату невеста сорвала с головы, швырнула в овраг. Фата повисла на кусту белым поучительным кулем.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации