Текст книги "Правда и блаженство"
Автор книги: Евгений Шишкин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 42 (всего у книги 42 страниц)
Павел привык принимать решения, тупиковать – не по нему: он поставит крест без фото, символический крест на кладбище, с надписью «В память об Алексее Васильевиче Ворончихине».
– На кладбище-то, Паша, в форме ступай. Покажись отцу-матери, какой ты, – наказала накануне Серафима.
Павлу эти слова были подспорьем, он и сам подумывал пойти на кладбище в кителе. Зачем? – не объяснить.
Поутру он вышел мимо покосившихся дровяников, через заглохшие огороды на пустырь и пошагал по заросшей тропе к железнодорожному полотну и кладбищу с церковью. Он долго сдерживал себя, – даже как-то по-детски упрямо, будто сам с собой в «терпелки» играл, – шел и не поворачивал голову в сторону мамаевой голубятни.
В небе звенел жаворонок. Все было будто из детства, юности. Павел задрал голову, чтобы найти темную звенящую точку в небе, а потом посмотрел и на мамаеву голубятню. Но никакой голубятни уже не было! Лохматились, как много лет назад, кустарники, малина в мамаевском огороде, береза росла, черемуха, а голубятни – нет, да и самого сарая, на котором лепилась голубятня, не было. Павла это не столько порадовало, сколько насторожило: вдруг Татьяна съехала, растворилась навсегда во времени, в этом воздухе, в этой песне жаворонка из далекого детства и юности… Шел и настороженно косился на бывший мамаев дом, на пустоту от голубятни.
Прикладбищенская церковь Вознесения Господня, где Павел собирался поставить заупокойные свечи, оказалась закрытой на капитальный ремонт. Из-за церковной ограды Павла поначалу облаял дворняжистый пес-пустобрех, затем показался сторож в шубной безрукавке на голое тело.
– Обседает церковка на один бок. Фундамент крепют, – объяснил Павлу сквозь ограду церковный сторож, приструнив собаку.
Поблизости от церкви стоял вагончик, а по-за ним – деревянный сарай: то ли склад, то ли похоронная «памятниковая» мастерская, у ворот сарая лежали мраморные и гранитные плиты. Дверь в вагончик была не заперта. Павел заглянул, увидел старика за столом, курящего папиросу.
– Мне нужен крест могильный. Можно здесь купить?
– Можно – токо осторожно! – рифмованно ответил старик и громко, аж чахоточно, закашлялся.
– Сколько нужно денег? – деловито спросил Павел, переждав стариков кашель.
– Скоко поскоко – не скоко! – выкрикнул старик. – Начальника нету. После обеду обещался.
– Вы продайте! Я приплачу! – громко и с напором сказал Павел, словно бы опасаясь, что на старика опять нападет кашель.
– Ты меня, товарищ начальник, деньгами не пужай, – хитровато ответил старик. – Мне, может, житья осталось полторы субботы, а ты меня деньгой затравить хошь…
– Да не пугаю я! – вскипел Павел. – Мне нужен крест!
– Кресты – в складу, а ключи у начальника, а будет он после обеду…
Старик снова закашлялся, но папиросу из рук не выпускал. Павел отошел от вагончика, сказал себе: «Значит, так тому быть!»
Сняв фуражку, он шел по кладбищенской аллее, желто залитой утренним солнцем, звенящей птичьими голосами, иногда просеченной – вороньим криком. Он шел и читал надписи на надгробьях и крестах, невольно высчитывал, сколько было лет тому или иному человеку, сошедшему с земли в мир иной. Немного холодило внутри, когда взгляд падал на звездочки на пирамидках или на фотографии людей в форме. Лица все молодые, даты знакомые – война в Афганистане, в Чечне. Вот идет среди них, словно вдоль строя, генерал. Кто и как на него смотрит? С укором ли, без укора?
Когда он подошел к могилам отца и матери, в горле запершило, стало солоно и горько – и очень-очень знакомо, хотя Павел крепко подзабыл вкус слез, – вкус юных лет.
– Вот, пришел. Нету, мама, Лешки. Извини, отец, один наведался. Потерял брата, – сказал Павел, поклонился могилам.
На кладбище было светло, просторно. Все в тишине, и всем, казалось, дано по справедливости. В каждом кресте и пирамидке – свой расчет.
XIX
С тачкой – деревянный кузовок на шасси от детской коляски – Серафима вместе с Коленькой поутру скатала в магазин, накупила там всяких-всяконьких продуктов к поминальному столу по Алексею. Правда, ничего специфически поминального в ассортименте не имелось. Тачку с провизией придирчиво встречал у барака Череп: «что? почем? зачем стоко?» – хотя все оплаты товара брал на себя Павел.
Серафима села у крыльца на лавку, меж двух ведер – с водой и с картошкой, принялась чистить главный русский овощ. Коленька и Череп сидели рядышком на крыльце, наблюдали, как ровно лупятся картошины в ходовых женских руках, почти неразрывной очисткой.
– Ножи наточил, – нахваливал себя Череп, кивая Коленьке. – Нонешним бабам можно ноги брить, елочки пушистые! Глянь, как матка шкурёнку с картофана спускает.
Коленька радовался.
– Чё это у тебя? – вдруг насторожился Череп, засёк на шее у Серафимы знакомую штуковину: на золотистой веревочке висела перламутровая ракушка.
– Твой талисман, – улыбнулась она. – В первый наш вечер дарёный…
– Ишь ты! Сберегла? – разволновался Череп.
– Сберегла, – улыбнулась Серафима, зарделась, словно девчонка. Краской залило лицо, шею, на которых уже не видать было никаких, когда-то удручающих рябин, да и волосы нынче были крашены в «лесной орех» – ни рыжатину, ни клочкастую седину не разглядеть. – Скоро дом снесут. Вещи перебирала в комоде. Вот и нашла в шкатулке. Надела. В память. Ты-то уж, наверно, ничегошеньки не помнишь, Коля. А мне… Первая любовь. Настоящая первая любовь…
– Я не помню? – мило и весело возмутился Череп. – Да у меня памяти больше, чем у всех депутатов! Они наобещают и ни хрена не выполнят. Всё перезабудут. А я-то всё помню!
Серафима будто и не слушала своего избранника, вздохнула:
– Никто смолоду не знает, что и как сложится. – Слеза, видать, перебила ее ровный голос, она заговорила тихо, охрипше: – Женщина живет, когда любит. Ты бросил меня влюбленной дурой… А я ждала…
– Ты чего боронишь, Сима! Да я жениться на тебе готов, елочки пушистые! Сердце не занято! – Череп подошел к Серафиме, сел рядом, обнял ее, придавил к своему плечу.
Коленька глядел на них – радовался.
Возвратившись с кладбища, Павел встретил на крыльце барака Черепа, оживленного и речистого.
– Эх, Пашка, недобор вышел! – стукнул своим посохом о крыльцо Череп.
– В чем промашка, дядь Коль?
– Жорева Сима накупила уйму. Сейчас разные салаты на кухне шинкует. С водкой – недостача. Побоялась она много брать… А зря! В магазин надо сгонять. Водки еще треба. И для баб – красненького послаще…
– Надо отрядить кого-то, – сказал Павел и споткнулся о хитро-укорительный, задиристый взгляд Черепа.
– Кого отрядить? Ты здесь не в Москве… Вызывай тогда своих холопов на «мерседесах», пускай гонят в магазин.
– Сам схожу! – бросил Павел.
– Это правильно, Паша! Негоже русскому человеку, хоть и в чинах, зажираться, – похвалил Череп. – Можешь вон тачку взять, чтоб жилы в руках не тянуть.
Череп указал на дощатую тачку с колесами от старой детской коляски.
– Ты чего, дядь Коль? – удивился Павел. – Я генерал-полковник в конце концов!
– А чё стыдиться-то! Не украл ведь тачку-то, елочки пушистые! – весело отозвался Череп. – Ладно, сумку тебе дам. Крепкую. Холщовую. Ящик водки запросто держит. Тут у нас не перед кем форсить. Вот ежели бы где в Ялте… Я помню, мы гудели как-то в Форосе… Шампанским опились со льдом, наутро охрипли, как лешие!
В магазин Павел отправился с холщовой вместительной авоськой, – не побрезговал, – но в гражданском костюме. Шел и дивился на себя: он и вправду не помнил, когда ходил обычным человеком в магазин. Даже был интерес – повстречать кого-то из земляков на улице, разговориться. Всякий женский силуэт впереди примерял к Татьяне.
Знакомых ни на улице Мопра, ни в магазине Павел не встретил. В лицах, почти в каждом, было, было что-то знакомое, родное, кровное, вятское, виденное многажды и неотъемлемое, но чтоб лично знать, помнить, – таких не повстречал.
В короткой очереди к прилавку за Павлом пристроился пацан. В одном кулачке зажаты деньги, в другой руке сложенный квадратом листок тетрадной клетчатой бумаги. Отоварившись, Павел от прилавка отходить не спешил, неторопко укладывал в холщовое нутро бутылки с водкой и вином, минеральную воду. Пацан буркнул продавщице «Здрасте!» и протянул листок-записку, а следом кулачок с деньгами. Павел аж на носочки привстал, чтобы заглянуть в листок. Кое-что из записки выхватил. «… я инвалид с Афгана» «вина, пожалуста».
– Сумка у тебя есть? – спросила пацана продавщица.
– Вот. – Пацан протянул ей матерчатую авоську.
Павел проследил: продавщица положила в сумку бутылку красного вина, объемом 0,7 литра и пачку «Явы».
– На шоколадку хватит? – Пацан высыпал в стальную чашку перед продавщицей медно-серебряную мелочь.
– Только маленькая. «Аленка».
– Пойдет, – согласился пацаненок. – Спичек, пожалуйста, коробок.
Павел усмехнулся, наблюдая эту сцену, и обо что-то будто натолкнулся в памяти. Словно бы он это уже видел или знал об этом. Дежавю какое-то! Да и пацаненок будто бы очень знаком: мордочка чуть вытянутая, чернявенький, не чистюля, под ногтями – грязные серпики. Павел вышел за ним на улицу. Тут пацана дожидался товарищ.
– Ну чё, продала? – спросил он громким шепотом.
– Вот, – сказал пацан-покупатель и приоткрыл для друга авоську.
– Эй, постойте-ка! Ребята! – окликнул Павел, подошел к приятелям, улыбнулся: – Записку-то кто сочинял? Сами додумались?
Встретили его ершисто. Вдруг мент переодетый… Пацан-покупатель авоську поубрал за спину, спросил:
– Тебе, дядь, чего надо?
– Продайте мне, мужики, свое вино. Я вам переплачу даже. На фанту хватит, на шоколад, в кино сходите.
– Фанту пускай девки пьют! – резко сказал пацан без авоськи и заслонил друга с авоськой. – У меня день рожденья сегодня! Пошли, Саня!
Они быстренько потрусили вдоль забора, потом нырнули под кусты бузины и были таковы. Наверное, попылили на берег Вятки.
Павел огляделся. Слева, за перекрестком улицы Мопра и Речной, виднелась за тополями школа. Справа в просветы кустов и деревьев синела река. Впереди, оттесняя в сторону обновленное кафе «Прибой», лежала в зелени родная улица, деревянно-барачная. Вдруг на какой-то короткий момент Павел почувствовал себя мальчишкой. Словно бы маятник судьбы качнулся в обратную сторону. Павел даже мир увидел мальчишескими глазами: солнечный свет был желтее, таившаяся за рваными кустами Вятка резала глаз своей синевой. В горле от волнения опять пересохло.
XX
После полудня в барак Ворончихиных потянулся народ. Люди заходили чинно, здоровались. Православные, найдя икону в углу, крестились и усаживались к большому, составленному из нескольких, столу. Гости определенно знали повод собрания и застолья, однако никто не смел говорить об Алексее как о покойном, тем более ни у кого не повернулся язык говорить «земля ему пухом», или более отвлеченное «Царствие небесное». К тому же ничто в доме не напоминало о скорбности собрания: нигде не горела ни свеча, ни лампадка, нигде не видать портрета Алексея, передернутого черной лентой.
Стол своим убранством и закусками тоже сбивал поминальный настрой. Закуски – все больше под добрую выпивку и радостную встречу. Посередке и вовсе лежал здоровенный осетр, которого прислал к застолью из своего заведения Ленька Жмых. Огромный торт, искрящийся белыми масляными розами, будто на невестином платье и, казалось, сготовленный кондитерами для свадебного торжества, принесла одноклассница Алексея, его подруга Елена Белоногова.
За столом она хлопнула две крупных стопки коньяку, расчувствовалась, – то со смехом, то со слезой, пошла вспоминать:
– Лешка ко мне из армии сбежал… А я в невестах. Собралась за другого! – Елена рассмеялась, подняла стопку, захотела чокнуться и выпить с Павлом. – Если найдется Лешка, ты ему скажи: я его все так же люблю. Лешку в моей жизни не отменить!
По-соседски заглянул в дом Ворончихиных бывший участковый Мишкин. Он хлестанул «за встречу!» полстакана водки и долго не мог понять, почему не прибыл сам Алексей, если у него какая-то дата… Мишкину с разных сторон объясняли, что народ здесь собрался на последний уличный сход, коллективную гулянку и поминки по улице Мопре.
– Наконец-то сносят нашу Мопру к чертовой бабушке!
– Нам не довелось по-человечьи пожить. Детям не довелось. Пускай хоть внуки – с теплыми уборными.
– Нечего улицу хаять! Здесь мы жизнь прожили не хуже и не грязнее, чем другие. Баня у нас – в городе лучшая! По сегодня березовыми дровами топят.
– Река под боком! Поди поищи такую благодать.
– Чего говорить, место знатное. Ежли бы место гнилое, разве б стали нонешние богачи сюда особняки ставить!
– Вроде нечего жалеть: бараки да дома-развалюхи, а все одно жалко!
Поминали мать и отца Павла и Алексея, поминали Федора Федоровича и Маргариту. Говорили про Костю-попа. «Чё не приехал-то? Как бы здорово посидели!» Поминали всех: кто и когда, в каком дому жил на Мопра, кто уже давным-давно помер, кто помер недавно, кого подкосила пьянка, а кого тюрьма. Поминали пропойц, уркаганов и знатных выходцев здешнего района вроде депутата Машкина. Разговор про гибель Алексея все не начинался. Словно никто не хотел брать на себя грех упокоения без вести пропавшего.
Нежданно-негаданно в гости нагрянул доктор наук Александр Веревкин – бывший когда-то Санькой Шпагатом. Он подсел к Павлу. Тот укромно рассказал ему, что хотел было крест поставить на кладбище в память об Алексее, да не далось.
– Не переживай, Паша, – сказал Александр Веревкин. – Увековечим мы его имя. Я его должник… Вот, шрам на руке… – Санька Шпагат оголил запястье с белеющей стрелой шрама. – Я звезду открыл. Как открывателю мне полагается право дать ей имя. Вот и назову Лешкиным именем. Будет во вселенной звезда Алексея Ворончихина… Ты извини, я ненадолго. Вырвался вот из Питера. Мать просила барахло пересмотреть. Чего-то оставить, чего-то выкинуть. Сносят улицу-то, Паша!
– Знаю, – рассмеялся Павел.
– Будет, будет звезда Алексея! – уходя, подтвердил Санька Шпагат.
К вечеру гостевой стол в доме Ворончихиных пришлось нарастить. Народ прибывал. Дом посетили местные неизбывные алкаши, одноклассники и Алексея и Павла: Апрель, Плюсарь, Хомяк… Заглянула выседевшая и исхудавшая к старости завуч Кира Леонидовна. Вместе с ней заявились в дом педагогические тени прошлого: Шестерка, Водяной, Длинная Коса, Гнилой Клык…
Когда за столом раздался чей-то негромкий призыв: давайте Лешку помянем! – Коленька, сидевший возле матери, этот голос заглушил. Он заговорил темпераментно и остро, будто вопреки:
– За хлебом ездили. Продавщица в магазине злющая. Говорит, чего захотели! Нету хлеба. Пеките сами! Ну мы тогда и поняли… Мы тогда лопаты-то в сарае взяли и пошли в поле. Не дает нам злюка хлеб – сами хлеба насадим и вырастим… Копали мы, копали… Три пота сошло. Все скопали. Я сам борону на себе таскал. Вон, погляди-ка, и плечо все истер. – Коленька погладил свое плечо, улыбнулся: – Потом дождь пошел. Ух, какой дождище! Ничего не видать. А утром – вот он, хлебушек-то, и вырос. Да столь много его. Выше моего росту, – Коленька встал с табуретки, руку приподнял над головой, показывая высоту хлебов. – Вот уж порадовались мы. Злая-то продавщица злится. А уж мы веселимся. Ой, как веселимся! – И Коленька чуть в пляс не пустился, стал притопывать, рукой кружить, и все приговаривал: – Теперь хлебушка надолго хватит. На всю жизнь запаслись!
Все в застолье, спервоначалу сидевшие настороженными, вольно-невольно разулыбались, глядя на ликующего, с просветленным лицом Коленьку.
Череп взял с шифоньера гармонь. Она порассохлась, излишне попискивала, но играла. Охмелевший, он запел, заголосил. Сперва он исполнил лирическую песнь-балладу:
Что мы будем делать,
Когда наступят холода?
Ведь у тебя нет теплого платочка,
А у меня нет зимнего пальта…
После завел гульванистую, плясовую, поддал огоньку:
Бабы ехали с базару,
Накупили сапогов!
Дальше покатилось-поехало. Поминки не поминки, сороковины не сороковины, – просто настоящая бодрая гулянка.
В Россию, должно быть, вновь пришли счастливые времена.
Павел ни своего дядю, никого другого не корил. В конце концов брат Алексей был человеком веселым, шальным. Он и сам бы, ежели такое увидал откуда-то сверху, никого бы, верно, не осудил.
Череп вилкой выковыривал в голосах гармони западающую кнопку, чтоб ярее вдарить плясовую, чтоб две ядреные бабы – бывшая почтальонша Надя да бывшая библиотекарша Людмила Вилорьевна – лихо поплясали. Тут Павла что-то подвигло к возгласу, вернее, в нем незнакомо прозвучал его собственный голос:
– Может, еще найдется Лешка! – вырвалось у него наперекор разуму и обстоятельствам.
И все заговорили враз, как полоумные:
– Дак, конечно, найдется, поди!
– Должен найтись, не иголка…
– Обязательно выплывет!
Казалось, в тот вечер все соседи, все знакомые перебывали у Ворончихиных, обо всех вспомнили. Только не было здесь самого главного человека, которого Павел ждал. Он уж не чаял, что она явится. Оттого сильнее прихлынула в голову кровь, что-то стронулось в душе, когда дверь открылась… Татьяна Вострикова всё казалась такой же: не худела, не полнела, не морщинилась; темные глаза в слезной поволоке, две родинки над правой бровью, голос мученически-независимый.
Тихая летняя ночь надвинулась на Вятск. Улица Мопра притаилась в сумерках. Пара-тройка фонарей, как прежде, высвечивали пыльную ухабистую дорогу с разбитым асфальтом и прорехами щебенки и деревянный тротуар в тени палисадниковых сиреней и рябин.
На тротуаре тесно – Павел и Татьяна шли по дороге.
– Я сегодня видела тебя. Ты, похоже, с кладбища шел. Штаны на тебе больно заметные и погоны сверкают. Окликнуть аж побоялась, – сказала Татьяна.
– Чего бояться? Штаны да погоны нутро не изменят. Важничать я перед тобой не стану.
– Болела я сильно. Думала, не выкарабкаюсь… Надо бы в санаторий ехать, врачи говорят. Теперь не поеду. Улицу сносят. Мне жилье отдельное дадут.
– Я тоже о санатории мечтаю. – Павел остановился: – Поехали, Танюш… Поехали в санаторий вместе. – Он взял ее за руку, и сквозь толщу лет, сквозь толщу осязаний и впечатлений пробилось знакомое ощущение Танькиной руки в его руке. – Поехали! – Он смотрел ей в лицо, полуосвещенное и красивое. Красивое не потому, что сумерки скрадывали годы, а блеск глаз делали загадочней и ярче, а потому что Павел сейчас очень волновался, ждал. Она пожала плечами:
– Не просто мне, Паша, после моей-то жизни, с генералом по санаториям ездить.
– Сам по ним не заездился! – Павел отпустил Татьянину руку.
– Я горжусь тобой, Паша. Правильно, что замуж за тебя не пошла. Тебя б измучила и сама б сидела как на цепи, – призналась Татьяна. – Теперь вот вышло, что меня генерал всю жизнь любил. Всем другим бабам на зависть.
Они пошагали дальше по улице. Павел вздохнул:
– Времени много утекло… Скажи, Тань, у тебя с Лешкой чего-нибудь было?
– Эх, Паша! – изумилась Татьяна. – Как же ты! Подноготную мою выпытываешь? Все такой же прямой да ревнивый. А если у меня с Лешкой любовь была, тогда что, уже не позовешь меня в санаторий?
– Позову! – твердо сказал Павел. – Я тебя не для условия спросил, так… – смешался он. А сердце опять, будто в юности, горело в огне, кипятком ревности палило душу.
– Прощай, Паша. Сворачивать мне тут.
Павел ринулся было обнять Татьяну. Она мягко ускользнула.
– В другой раз, Павел… Про санаторий я подумаю. А про Лешку… Было у нас ним. Как-то раз в дровянике нас голыми застукали. Мы друг другу укольчики делали, в докторов играли.
Татьяна ушла. Павел стоял среди улицы. В небе светили звезды, и жизнь, казалось, имела ясный и понятный смысл, невзирая на все изнанки и вывихи.
Поздно вечером Павлу Ворончихину позвонил начальник Генерального штаба:
– Извиняй, Павел Васильевич. Знаю, что ты в отпуске. Но завтра в 16.00 в Кремле внеплановое совещание у президента. Надо прибыть.
– Есть!
Поутру старенькая, обреченная улица Мопра вся затряслась, загудела, задребезжала стеклами и хилым кровельным железом от раскатистого рокота и наплывов ветра тяжелого вертолета МИ-8. Вертолет, рыча, размахивая гигантскими лопастями, грузно сел на пустошь, возле огорода Ворончихинского барака. Павел даже попенял на майора-адъютанта, который предложил посадить вертолет рядом с жилыми домами. Не рассусоливая, без долгих проводов и лишних слов Павел простился с родней, кивнул родному дому «Прощай!», твердо зная, что здесь больше не бывать.
Вертолет стал грузно, неторопливо подниматься. Павел прилип к иллюминатору. Что, всё? Вот и всё? Где она, родная улица? Отстояла, отжила? Он увидел у своего дома Черепа и Серафиму, которая махала рукой, и Коленьку. Потом взгляд его побежал по улице, перепрыгнул через мосток, под которым когда-то нашла ледяную смерть Маргарита, свернул с улицы к Мамаеву дому, – вон она, Танька! Вышла…
Вертолет все выше – люди все мельче. И только дома еще разобрать – и баню, и магазин, и школу – через перекресток, и дальше река Вятка в огиб в кривую параллель родной улице, а по другую сторону две нитки рельсов и рядом в кудлатой зелени кладбище и церковь… Вертолет еще выше – и уходит в сторону, ложится на курс. Весь наземный мир заволакивается утренним туманом, дымкой. Людей уже не разглядеть. Вот светлая мгла уносит в прошлое и дома, и жизни, и вечные чаяния. Совсем не видать больше улицы. Растворилась, исчезла в пространстве, скоро исчезнет физически – во времени.
Всё имеет свой срок, свою молодость и зрелость, свою старость и исход. Весь этот мир, от края до края, тоже исчезнет, растворившись в далеком времени и новом пространстве. Всё так! Но только Павел твердил себе противоположное: этот мир не затеряется и не растворится, он останется навсегда. Нет ничего вечного, но есть вечность.
XXI
Из судового журнала испанского путешественника Хосе Аркуса:
«Моя яхта наскочила на рифы близ острова Кунгу. Пришлось срочно причалить к берегу. Я был очень удивлен, что остров остался обитаем после Великого потопа. Кунгусы спаслись от гибели на высоких скалах. Но аборигены не хотели, чтобы я ступил на их землю. Мне пришлось долго уговаривать, объяснять им жестами, что я терплю крушение. Только тогда они разрешили мне побыть у них и заняться починкой яхты.
Вечером все аборигены собрались на общий ужин. Среди них оказался человек европейской наружности, сильно обросший волосами, с большой бородой. Он сидел среди вождей племени на почетном месте. Во время ужина аборигены пили какой-то бодрительный напиток. Они немного пьянели от него и выкрикивали: «Хо-ро-шо!» Затем аборигены ели жаренную на костре рыбу и выкрикивали: «От-лич-но!» А после нескольких зажигательных танцев молодых кунгусок под барабан и бубен, аборигены весело выкрикивали «Ра-дость!» и расходились по своим тростниковым хижинам.
Я поговорил с человеком европейского вида по-английски. Оказалось, что в ночь Великого потопа он спас племя кунгусов. Он вовремя разбудил их – и они бросились вверх, на недоступные цунами скалы. Потом этот человек долго болел из-за плохой питьевой воды. Но кунгусы не захотели отдавать его в госпиталь. Как спасителя племени вожди выбрали для него самую красивую девушку на острове и передали в жены. Вожди не настаивают, чтобы человек европейского вида остался на острове Кунгу навсегда. Они просят его быть здесь до тех пор, пока его жена не родит сына.
Человек европейского вида сказал мне, что он очень ценит племя кунгусов за естественность и не может им отказать в этом. Он все же мечтает поскорее вернуться домой, в самую милую и благословенную страну Россию. Он так и сказал: в самую милую и благословенную страну – Россию».
© Шишкин Е.
© ООО «Издательство Астрель»
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.