Текст книги "Правда и блаженство"
Автор книги: Евгений Шишкин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 28 (всего у книги 42 страниц)
– Зачем? – грустно сказал Алексей, замечая, что у Осипа, который торопливо режет на кухонной доске раздобытый в холодильнике кусок салями, мелко дрожат руки. – У нас парень в учебке служил, – издалека подступил Алексей, – Данька Тимофеев. Детдомовец. Тщедушный такой, хиленький. Кличка у него была «Клюшка». В детдоме, наверное, ему здорово доставалось… У него тоже руки дрожали, когда он к хлебу тянулся. Особенно – к белому. Наверное, он его вдоволь никогда не ел…
– Ты это к чему?
– Когда ты, Оська, занимался фарцовней и брал деньги за пластинки и джинсы, у тебя тогда руки тряслись меньше, чем сейчас…
– Плевать! – отмахнулся Осип. – Мы победили! Понял? Теперь этим старым цэковским носорогам ничего не светит! Наши идут… Призрак коммунизма отбродил навсегда, доживает последние дни в «Матросской тишине». Этот мир мы больше никогда не отдадим голытьбе!
– У нас в Вятске был местный турнир по футболу. Между предприятиями, – сбивал Осипа своими историями Алексей. – Как-то раз с обувной фабрикой должен был играть ремзавод. Но перед матчем на ремонтном заводе выдали получку… Вечером на поле команда ремзавода выйти не смогла. Все бухие. Им «баранку» записали.
– Поделом дуракам! Сейчас очки достались Ельцину. Эти мудозвоны путчисты сами виноваты, что запили и провалили заговор.
– Им, видать, до путча тоже зарплату выдали, – заметил Алексей.
– Ельцин, знаешь, чем силен? Нюхом! Он чует, где прорыв, где победа! Горбачов утильсырье. Свое оттарабанил. Теперь время Бориса! То, что он любит вмазать и немного валенок, это хорошо. Народ таким больше доверяет… Пора нам мозги приложить. По-крупному. Наш час пробил! Книжный бизнес отодвинем. Создадим совместное предприятие с Голландией. Мне уже дали в Белом доме наводку… Теперь никогда не будем пить дрянную водку! – скаламбурил Осип, рассмеялся и поднял стопку с виски.
– Ты что, когда-то пил дрянную водку? Сын начальника главка?
– Приходилось… Неоднократно! – парировал Осип. – К сожалению, не все в Москве дети министерских чиновников.
– Кто такой Ян Комаровский? – спохватившись, спросил Алексей.
– Гена Палкин. Журналюга. Занимается компиляцией, составительством книг на все темы. Пишет астрологические прогнозы…
– Не мудрено, – задумчиво сказал Алексей. – Если мы, Осип, сворачиваем издательство, я хочу забрать свою долю. Отправлю деньги матери. Пусть купит благоустроенную квартиру. Она всю жизнь надеялась, что наш барак снесут и дадут новое жилье. Теперь уж точно простому человеку ничего не дадут…
– Решать тебе. Мать есть мать, – согласился Осип. – Но помни, Леша, теперь простой человек и быдло в России – это не одно и то же. Простой человек захочет выжить – выживет. А быдло пускай дохнет.
– У нас в юношеские годы проводились боксерские бои. В рукавицах. До первой крови. Или до отруба, – по-прежнему насаждал аллегории Алексей. – Однажды однокашник мой, Игорь Машкин, шустрый, коварный в общем-то, ударил кулаком в лицо моего друга Костю Сенникова, он теперь монахом стал. Все кричат Косте: ответь! Бей Машкина! А Костя отвечает: я человека по лицу бить не могу… Костя кто? Быдло?
– Понимаю, – кивнул Осип. – Интеллигентская рефлексия, поиск смысла. Монахи там разные… Марк мне сказал, ты с какой-то шалавой пролетел… Пройдет. Не расслабляться, Ворончихин! Выгляни в окно. Мир переменился. Даже флаги другие. Новый отсчет истории. Мы победили!
XX
Чья-то шаловливая, пацанская рука на глухой кирпичной стене электроподстанции, которая питала улицу Мопра, накорябала углем: «Мишка мудаг». Чуть ниже и, похоже, той же рукой: «Борька тоже мудаг». Каких Мишку и Борьку подразумевал безграмотный отрок в распространенном оскорблении, понять стороннему человеку было невозможно. И все же взрослый вятский житель дружно склонялся к известным на весь мир Мишке и Борьке.
А что собственно есть история мира? Что есть история России?
Фатальное стечение обстоятельств, – обстоятельств, которые невозможно угадать и предопределить? Или направленное прогрессивное движение общественных сил, в котором походы Александра Македонского, кровопролития Чингисхана, Великая французская революция, Ленинский переворот 17-го года, пивной путч гитлеровцев, всесилие Мао, – лишь фрагменты, будни в трудовом процессе?
Светила разных времен и народов предлагали всевозможные теории: «повторение истории», «развитие истории по спирали», «исторические всплески пассионарности», «история социального дарвинизма». Религиозные деятели шли от Священных Писаний – к ожиданию «конца света», «апокалипсиса», «второго пришествия». Даже под конец двадцатого века была предложена категоричная теория «конца истории»…
Но всех теоретиков исторической науки опрокидывала сама история – теории не выдерживали испытаний жизнью, имена схоластов забывались. А предсказатели исторических вех и вовсе выглядели шарлатанами.
Кто мог предположить, что за каких-то несколько лет – мизерный шажок для истории мира – в России сметут красную державную власть и Советский Союз убийственно рассыплется?
В период августовского кризиса даже ненавидящие советскую империю зла Соединенные Штаты Америки почти двое суток не могли принять ту или иную сторону – выжидали, безмолвствовали… Не могли поверить в обрушившееся счастье?
Это уже потом всех мастей «аналитики», «политологи» – целая свора доморощенных трепачей и бездельников, рожденных горбачевской «перестройкой» – станут примазываться к истории России, обосновывать и объяснять крушительный надлом Союза Советских Социалистических Республик в августе одна тысяча девятьсот девяносто первого года.
Шаловливая же рука вятского пацана дала свою трактовку в историческом повороте, пусть и с орфографической ошибкой: «Мишка – мудаг. Борька тоже мудаг».
XXI
Судьба человеческой души неведома. Есть ли свет для нее в запределье? Иль нет? Но земной путь человека всегда конечен. Смерть неторопко, без запарки добралась до Семена Кузьмича Смолянинова.
Семен Кузьмич стал в старости сух, лыс, желто-седые клоки волос уцелели только на висках да на затылке, щетина на впалых щеках – тоже желто-пепельная. Со своим горбом – даже жалок на вид. «Старый мелкий леший», – говаривала про него в обиде Таисья Никитична. В быту Семен Кузьмич оставался по-прежнему ярый ругатель, сквернослов и хорохорился повсеместно.
Умер Семен Кузьмич неплохой смертью: без диких болей, в разуме, под заботливым оком сожительницы, друга и сослуживицы Таисьи Никитичны. Но при несколько загадочных обстоятельствах. Перед смертью у него было время подумать о том, как жил, что делал, а главное – попытаться взвесить: зачем жил? зачем делал?
Он лег однажды в постель и сказал:
– Всё! Дятлы деревянные! Чую, копец приходит. В груди тяжелит. Это смерть… Тася! Через неделю подохну. Можешь объявить: Семен корни собрался нюхать.
– Какие корни? – обомлела Таисья Никитична.
– Какие, какие? – заматерился было Семен Кузьмич, но нутряная боль не дала разогнаться ругани, – заскрипел, захоркал, обхватил руками грудь. – Всё, тебе говорю… Неделю, не больше… Валентине передай и Николаю, пускай проститься придут.
Таисья Никитична – в слезы. Но слезы душу облегчают, а смерть ближнему не заслонят.
– Папа! Хрен тебе в лапу! – вскричал Череп, увидев умирающего отца, попробовал взбодрить гостинцем: – Чего загрустил, как рваный валенок? Я вот тут коньячишки принес, елочки пушистые!
Бодрячество сына старика не проняло, у него даже синие губы не покривились в усмешке, взгляд при виде бутылки коньяку не потеплел. Рядом с Черепом к постели больного присела на стул Валентина Семеновна. Она была серьезна, печальна, отца жалела. Она взяла отцову изношенную, больную, легкую руку:
– Чего, отец, хочешь напоследок сказать? – спросила мягко и искренно.
– Мало водки пил! Мало с бабам спал! – злобно ответил Семен Кузьмич.
– Тьфу на тебя! – взвилась Валентина Семеновна, вскочила со стула. – Верно мать-покоенка говорила: «Горбатого токо могила починит…»
Череп ликовал:
– Во как мы, елочки пушистые! На смертном одре!
– Фу! Греховодник! – фыркнула Таисья Никитична. – Умереть толком не можешь, прости меня, Господи, – мелко перекрестилась.
– Какой же он грешник? – возмутился Череп. – Кто определяет, что он грешник? Попы, что ли? Так вон погляди-ка на попов-то! У них животы отвисли ниже яиц… Беспризорники на свалке живут. Детдомов не хватает. А попы, знай, церкви свои лепят. Подати собирают…
– Уймись, Николай, – оборвала Валентина Семеновна. – Всяк живет, как может и умеет. Не тебе священников судить. Тебя ведь они не судят.
– Батька у нас добрейшей души человек! Дети к нему так и льнут. Вон скоко беспризорников к нему на свалку прибегало. К худому человеку дети не ластятся, – нахваливал отца Череп.
– Про баб и водку не просто сказал. Не сдуру, – вступился сам за себя Семен Кузьмич. – Девятый десяток пошел, пустяки говорить не чин, – зло подтвердил свои слова старик. – Толкую вот про чего. Пускай каждый человек для себя живет… И внукам, Валентина, это накажи, и правнукам! Пускай о своей шкуре только помнят! – Говорить ему было тяжело. Голос угасал, утишался. – Пашка и Лешка задиристы оба. С новой властью полезут тягаться…
– Да с кем там тягаться-то? – встрял Череп. – Кто там пришел-то? Шоша, Шовыра и Ушат с говном!
– Пускай не лезут, – продолжал с одышкой Семен Кузьмич. – Сколь дураков-то за Усача по пустякам на зонах сидело. Сколь передохло!.. Пускай только себя да семью свою признают. С поганцами разными из Кремля не путаются. Ничё не докажут! – Семен Кузьмич передохнул. – В церкви меня отпевать не надо. Моду взяли – всех партейцев в церковь тащат, кадилом чадят… Всякий остолоп себе лобешник щепотью трет. Дятлы деревянные!
– Ты, папаня, не беспокойсь! – вставил Череп. – Отволокем тебя на кладбище чин-чинарем. И поминки с гармошкой закатим, елочки пушистые!
Семен Кузьмич скосил глаза на сына. Повисла пауза. Но тут старик символически сплюнул, выматерился и расхохотался. Хохот его был дребезгуч, слаб.
Когда устное завещание-напутствие было изложено, бутылка коньяку опорожнена – стопка пришлась и на лежачего, – дети, Валентина и Николай, удалились. Старик, видать, движимый каким-то неугомонным бесёнком, решил попытать свою сожительницу.
– Время черное, Тася. Козырь на свалке мертвяков принимает. Знаю. Это зря. Ты его предупреди…
– Больно послушает он меня, – отозвалась Таисья Никитична.
– Беспризорников, беглых разных, пускай со свалки не гонит. Пускай живут… Им идти некуда.
– Это они возле тебя ошивались. А ему больно надо, Козырю-то… Беспризорники твои, – скоро возражала Таисья Никитична.
Тут Семен Кузьмич возьми да спроси:
– Слышь, Тася, помираю я. Кирдык… Скажи, только честно. Не осужу. Чего уж, жизнь прожита… У тебя с Козырем перепих был?
– Чего? – замерла Таисья Никитична. – Совсем сбрендил, старый хрыч?
– Христом Богом прошу, скажи правду, – молил Семен Кузьмич.
– Так если и было, ты ж меня на двадцать пять годов старее, – возмущалась Таисья Никитична.
– Знать было! – зло возликовал Семен Кузьмич. – Тогда уж всю правду расскажи. А с Петром, с трактористом?
– Да ты чё прицепился-то, как зараза?
– Тася, скажи. Перед смертью ведь прошу. Как на духу скажи… – твердил Семен Кузьмич. – А с Ленькой? С шофером?.. А с Шуркой Щербатым?
Через минуту Семен Кузьмич в бешенстве вскочил с постели, хватил было табуретку, но до замаха табуретку не поднял, – рухнул на пол без чувств. В ту же ночь он охолодел.
«Алексей, умер дедушка. Похороны 8 октября. Мама». Эта телеграмма пролежала в почтовом ящике больше недели. Почтальон передал ее под роспись теть Насте, Алексеевой соседке. Она телеграмму сбагрила в почтовый ящик, знала, что «Леша по заграницам мотается и дома бывает наскоком».
Когда Алексей вернулся в Москву из Голландии, уже и письмо матери лежало в почтовом ящике, рядом со скорбной телеграммой. Валентина Семеновна описывала похороны отца следующим образом:
«Паша тоже не приезжал. Написал, что в полку у него проверка, начальство из округа. Он деда не больно и почитал.
Яков Соломонович на похороны приходил. Собирается в Израиль на жительство. Ему уж тоже годов много. Но дети, говорит, туда уехали, и он за ними. Хуже, чем сейчас в России, говорит, там не будет. Тебе кланяется.
На кладбище видели мы жуткие похороны. Могила почти по соседству. Старуху привезли с отпевания в гробу. Гроб не заколоченный. Из гробу вытащили и похоронили в целлофановом мешке. У старухи денег не нашлось. Гроб, говорят, дали на прокат, чтоб в церкви отпели. А положили старуху в могилу, считай, нагую.
А самое страшное на похоронах – были беспризорники. Отец их на свалке привечал чуть ли не до смерти. Разного возрасту. Будто стайка зверят. Грязные, в лохмотьях. Смотреть на них – только сердце рвать. Все говорят: мы дедушку Сеню помним. Одеты они уж больно плохо. Ботинки на босу ногу. А впереди зима. Как будут выживать?
Таисья на похоронах плакала навзрыд. Ревет, шепчет: виноватая я перед ним. А чего ей виноватиться? Он ей сожитель, матерщинник, горбун. Хоть и отец он мне, я ему цену знаю. Таисья с ним натерпелась…»
Прочитав письмо матери, Алексей остро ощутил, что жизнь опустела. Впервые такое ощущение «пустоты жизни» его посетило давно, в отрочестве, когда он узнал, что в тюрьме покончил жизнь самоубийством Ленька Жмых, – словно в жизни появился черный провал, там было пусто и холодно, словно оттуда исходило дыхание самой смерти.
Семен Кузьмич унёс с собой горячую мажорную долю алексеевой жизни, – невосполнимую долю. Эх, знать бы! Приехал бы он на похороны деда! Плюнул бы на все голландии! На все контракты!
Всё тщета на земле, если для человека всё кончается смертью.
XXII
Бог прибрал старуху Анну Ильиничну, которая до последнего дня ходила в курятник и там давила заместо петуха несушек… Валентина Семеновна излагала в письме к сыну Алексею в Москву следующее:
«Померла Анна Ильинична не со старости, не с болезни. По расстройству. Свалил психический удар. В январе держались у нас крепкие морозы. Вот в самые-то морозы Коленька, внук ее, пошел к Серафиме, в магазин. Вечером, уж стемнало. Как было дело, никто не видал. Вернулся Коленька домой без шапки, без шубейки, в носках. Даже свитер с него сняли. Пришел Коленька, весь дрожит, сказать ничего не может, только пальцем на шею себе указывает. След на шее черный, похоже, душили его бечевкой. Николай, как прознал про такое, топор схватил – и к магазину. Да разве найдешь иродов! А старуха Анна так настрадалась сердцем за Коленьку, что той же ночью и отошла.
Такого еще не бывало, чтоб юродивого раздели! В уголовном мире это считается последнее дело – у ребенка забрать и у юродивого. Вот какие оторвы теперь у нас орудуют. Их беспредельщиками зовут».
По весне девяносто второго, в лютую пору либерального реформаторства ушла в мир иной Елизавета Вострикова, мать Татьяны. Валентина Семеновна, по старинке катая сыновьям письма, – телефону она не доверяла, да и не было под рукой телефона-то, – рассказывала Алексею про смерть бывшей соседки по бараку:
«Пришла Лизавета в аптеку, болела хронически – каждый день на лекарствах. Пришла, глядит на ценник, глазам не верит. Говорит аптекарше: „У меня стоко денег нету“. Аптекарша ее много лет знала. А чего, говорит, я сделаю? Не я такие цены придумала…» Дала Лизавете другие лекарства, подешевле. Лизавета их попила, ей – хуже. В больницу отвезли. Там тоже лекарств нету. Всё ей хуже и хуже. Панкрат Большевик деньги собрал, купил для жены лекарств дорогих. Опоздал. Лизавету не вытащили».
Той же весной 1992 года по подсохшей дороге в сторону Вятки ушел из дому с клеткой от ворона Федор Федорович Сенников, прозванный в округе Полковником. Ушел – и больше не вернулся. Валентина Семеновна описывала это происшествие в письме для Алексея таким образом:
«Сгинул он вместе с клеткой от своего Феликса. Ни слуху ни духу. Одни говорят, пошел другого ворона ловить да где-то заблудился. Умом-то он был порушенный. Другие говорят, что нынче народу пропадает – жуть. Милиции до них дела нету. Они сами бедствуют и за любой розыск взятки берут.
Бил Федор Федорович горемычную Маргариту. Мне ее, покоенку, до слез и сейчас жалко. Но и он бедняга. Помер, наверно, уж где-то. Серафима тайком от Николая, чтоб не ревновал и не изгалялся, к гадалке ходила. Гадалка говорит: нету Федора Федоровича уже.
Константин за отцом все это время ухаживал. Когда отец ушел, он на молебне был занят в Вознесенской церкви. Повсюду потом ходил, искал отца-то. С ног сбился. Нету нигде. Без могилки где-то Федор Федорович лежит. Вот и остался он как в войну без вести пропавшим.
В другом письме, очередном, Валентина Семеновна каялась пред сыном:
«Ах, Леша, Леша, чего ж натворила-то я! Реву аж, как жаль твоих денег, которые ты мне дал на покупку квартиры. Сразу надо было чего-то приглядеть. Я не купила, пожадничала. Хотела-то как лучше. Погожу, думаю, годик. Уж если не будут и через год сносить наш барак, так тогда примусь квартиру искать. Думаю, летом ты приедешь, пособишь. Деньги твои отнесла на сберкнижку. А теперь, вишь, как выпало! Все тыщи – в копейки. Леша, прости мать, дуру, не послушалась тебя, не выбрала жилье. Да ведь, по чести сказать, не надо мне уж его. Здесь доживу. Никуда уж и не хочется ехать.
А еще вышло, перед Константином осталась я в больших должниках. Его ценности от Маргариты я в деньги обернула и тоже на книжку отнесла. Константин-то сам не печалится. Меня не корит. Говорит, на все воля Божья. Монаху, говорит, в жизни на деньги рассчитывать нельзя.
Уехал он опять. Уплыл на лодке. Говорит, где-то в низовьях Вятки собираются храм восстанавливать. Туда и сплавился… Мне за ценности Маргариты и деньги эти проклятые перед Константином стыд берет. Хоть и не виноватая я. Пропади пропадом этот широкомордый Гайдар! Чтоб он сдох! Это он народу такое подстроил. А уж на этого, с беспалой рукой, я даже в телевизоре глядеть не могу. С души воротит. Неужель у вас там, в Москве, лучше, чем обормота Ельцина, никого не нашлось?»
В одном из писем к Алексею 1993 года Валентина Семеновна давала некий отчет по умершим в районе улицы Мопра людям:
«Митька Рассохин умер вместе с сыном Иваном 30-ти лет от роду – от паленой водки.
Уборщица тетка Зина – таблетки поддельные. Думала, от давления. А вместо них мел подслащённый продали.
Толя Караваев – разбился пьяным на машине.
Андрей Колыванов утонул в Вятке – пьяный.
Электрик Михаил Ильин – повесился. Фабрику закрыли, он решил свое дело завести, назанимал денег, дело не пошло, отдать нечем.
Толю Томилова – застрелили, в уголовной разборке. Рекет теперь, говорят, какой-то не поделили.
Бывшая школьная повариха Римма Тихоновна – умерла, но многие сомневаются, что сама. Помогли, говорят, умереть, чтоб дом внуку перешел.
Дмитрий Кузовкин, тихий такой мужик, – просто умер, работы нету, денег нету. Недоедал, болел. А идти торговать на рынок не всякий пойдет. Да и чёрные там кругом.
Валера Филинов – от наркотиков. Сам, говорят, организовал притон, сам и переборщил с дозой».
Жестокий меч – рубака старого мира, пущенный в ход по одной шестой части суши двумя «мудагами», стал усекать русский мир в начале девяностых по миллиону голов в год. После беловежского сговора обвалилась советская империя-держава. Три десятка миллионов этнических русских остались вне родины, новыми изгоями. Даже затрещали швы на раскрое в самой России. На свет высунули национальные рыльца разные президентики, объявили о суверенитетиках, на потеху и горе всему здравому миру.
XXIII
У Алексея угнали машину. Уже вторую за последний год. Красный «форд мондео», малоезженный, который он купил в Голландии и сам пригнал в Москву.
Алексей навещал на Воробьевых горах академика Маркелова, привез ему огромный пакет с продуктами, знал, что авторитет этнограф живет впроголодь; по магазинам, оптовым рынкам не шныряет, а его племянница Ксения слишком ветрена или расчетлива, чтобы часто заезжать к дяде и беречь его здоровье.
С академиком Маркеловым Алексей опять рассуждал о естественном человеке, об острове Кунгу, на котором аборигены берегли законы своего бытия уже несколько столетий и не подпускали к своей цивилизации чужаков, – но о чем бы они ни говорили, все представлялось зыбким, болезненным… Несколько дней назад – об этом судачила вся Москва – здесь же, на академических Воробьевых горах, в доме, что рядом с домом академика Маркелова, произошел бунт. Профессор Карпов, биолог, естествоиспытатель, придя на работу, застал свою лабораторию опечатанной: помещения передавались в аренду немецкой фармацевтической фирме. Профессор поначалу подумал, что это нелепая случайность. «Случайности нет. А к нелепостям надо привыкать, – ответил ему на вопрос директор исследовательского института, профессор Голиков. – Денег на финансирование вашей темы нет и не предвидится. Некоторые направления науки будут заморожены в России навсегда».
Профессор Карпов пришел домой и вышел на лоджию одиннадцатого этажа, захватив с собой табуретку… «Стой! – выкрикнула ему жена. – Ты хочешь уйти из жизни?» – «Да. Мне незачем больше оставаться здесь». – «Почему ты бросаешь меня, ведь я всегда была тебе верной спутницей?» – Они вдвоем забрались на перила лоджии и, взявшись за руки, шагнули вниз.
– Виталий Никанорович, я очень рад, что вы живете на третьем этаже, – сказал Алексей, когда они вспомнили о профессоре Карпове и его супруге. – Это не циничная шутка. Когда у человека отнимают смысл жизни, а на тумбочке возле кровати стоит смертельный яд, шансы на его использование очень высоки.
Уйдя от академика в смурных чувствах: ни наука старика Маркелова, ни он сам, ни ему подобные – в России стали не нужны, Алексей во дворе дома вдруг наткнулся на пустоту. Он огляделся: тут ли оставил машину? Тут! Увели, сволочи! Импортная сигнализация, замки – не преграда. Вот воровской прогресс! Милиция, конечно, машину не найдет. Проще заплатить за розыск бандитам – если машину еще не гонят куда-нибудь на Кавказ.
Алексей выругался, принял утрату с обидой, но без горчины. Он пошагал к метро. По дороге завернул в маленькое кафе, заказал водки.
За окном угасал осенний вечер. Москва притаилась. Облака тяжело, низко плыли над Воробьевыми горами. Сиренево-сизые, дымчато-белесые… Гигантское здание МГУ, обложенное по низу желто-зеленым парком, взнималось центральной башней, мрачным шпилем распарывало тучнистое небо. Что-то напряженное, не познанное прежде таила эта осень.
Водка не пьянила, не веселила. Бармен за стойкой, кавказец в белой рубашке, молодой, чернявый, с набриолиненной прической – волнистые короткие волосы неестественно блестели, – с тонкими усишками, казался отъявленным жучарой, который не только обжуливает на качестве выпивки и коктейлях, но и следит за каждым посетителем и кого-то обо всем осведомляет… Обсчитывает не всех подряд, подумал Алексей, – только русских. Большинство русских людей даже не догадываются, что для всех этих мусульман кавказцев, так же, как для цыган, обмануть русского, объегорить, наколоть «неверного» – это честь и хвала!
У барной стойки на высоком табурете сидела скуластая, размалеванная дивчина в сиреневом атласном платье и черных чулках. Время от времени она оглядывала зал. Наверняка проститутка.
Русские платят проституткам больше, чем остальные нации. Может быть, русский даже от проститутки хочет получить немного любви… А ведь та бабёшка, которая сказанула в телешоу: «В СССР секса нет», была права. Любовь! Любовь может быть разной. Продажной, грешной, даже покупной. Секс – это утоление жажды… Журналисты, которые осмеяли ту бабёшку, безмозглые болваны, которые сами мечтают о любви.
Взгляд Алексея замер на проститутке. Почему он думает об этом? Он опять одинок? Обкраден? Впрочем, можно найти деньги, купить новую машину, завести подружку. Не купить и не завести чего-то другого, что дается иным путем… Каким? Этого не знает даже академик Маркелов.
– В чем же предназначение человека, Виталий Никанорович? – спросил Алексей час назад.
– Я не знаю, – испуганно и простодушно признался академик.
В вагоне метро было малолюдно. И очень душно. На подъезде к станции «Спортивная» поезд остановился в туннеле. Алексей бесцельно смотрел на обрывки расклеенных по вагону объявлений, рекламок… Стоп! Кто этот человек? В углу, на крайнем сиденье вагона, сидел мужчина в черном костюме, в галстуке, глядел в газету, чуть отворотясь от салона. Алексей, вероятно, и не зацепил бы его взглядом, если бы тот сам не бросил на него особый, шпионский взгляд.
– Разуваев! Сволочь! – пьяно и радостно произнес Алексей и пошел на пустой диван, напротив дивана с узнанным сотрудником тайной государственной службы.
Алексей сел, широко расставив ноги, демонстративно придвинулся к Разуваеву, который урывал взгляд в газету и делал вид, будто никого не замечает.
– Что, товарищи гэбисты, просрали Отечество? – вызывающе и не тихо заговорил Алексей, а когда Разуваев поднял голову – деваться ему было некуда, – заговорил еще громче, нахрапистее: – Я из-за вас, баранов, университет бросил, в армию сбежал…
– Вы меня с кем-то спутали. Я вас не знаю, – спокойно сказал Разуваев.
Возможно, на ближайшей станции он бы вышел, чтобы не поднимать скандала, не связываться с развязным выпившим бывшим подопечным, но поезд стоял в туннеле.
– Спутал? – язвительно возразил Алексей. – Я ментовскую камеру номер семь, подлеца Мурашкина и клеща Кулика навсегда запомнил. Я тебя, Разуваев, ни с кем не спутаю!
– Я вас не помню! – нервно вспыхнул Разуваев. – Сказал же! – отворотился от Алексея, призакрыл газетой лицо.
– Тебе и не надо меня помнить! Ты себя, Разуваев, вспомни! Чем вы занимались? Сколько вас сидело дармоедов! В каждом городе сотни лоботрясов яйца парили! За порнографические открытки – пятерку совали? За опусы Солженицына – дела клеили? А настал час Родину защитить – в штаны наложили! Кто этих яковлевых, шеварнадзе, ельцыных пропустил? Иуде Бакатину слова поперек не сказали! Он американцам секреты на блюдечке принес… Да у вас под носом, на Лубянке, памятник Дзержинскому снесли! В вашем доме на Лубянке почти тыща окон. В каждом – по вооруженному офицеру сидит. А выйти и шугануть пьяных отморозков, которые над вашими реликвиями издеваются, смелости не хватило?! Там руководил-то бывший коммунист Станкевич, мелкий вор, гадёныш, наверняка в советскую пору вами же завербованный…[1]1
С. Б. Станкевич руководил в 1991 г. сносом памятника Ф. Э. Дзержинскому, мелкий политический деятель, коррупционер, долгие годы прятался от правосудия за границей.
[Закрыть] – Тут Алексей передразнил Разуваева, вспомня разуваевскую фразу: – Говорил мне тогда: «Вся страна наша…» Была б – ваша, Ельцина бы давно отправили на вечное поселение в вытрезвитель.
– Ладно, тихо ты! – зло прошипел Разуваев, выдавая себя. – Чего разорался? Я в органах больше не служу.
Тут поезд тронулся, загремел. Алексей не стал перекрикивать шум состава.
– Вот тебе моя визитка, Разуваев! – закруглил он разговор. – Фирму возглавляет твой знакомый, Осип Данилкин. Надеюсь, помнишь этого фарцовщика. Он теперь приличный бизнесмен. Не в смысле приличий. В смысле – денег. Нам как раз охранники нужны. Ты подходишь!
Разуваев от оскорбительного предложения задиристо рванулся к Алексею, сжав кулаки, но Алексей успел среагировать, отступил, резко выкрикнул:
– Не дергайся! Дергаться надо там, где надо.
Разуваев зло буркнул:
– Наше время еще придет. Попляшете!
– Кто б сомневался. Ищейка и палач – без работы не останутся.
За стеклами замелькали беломраморные своды и колонны станции «Спортивная». Разуваев пошел к дверям.
XXIV
После августа 91-го «пособника путчистов» полковника Павла Ворончихина отстранили от командования мотострелковым полком, из Московского военного округа перевели в Приволжский – под Самару, дали полукадрированную самоходно-артиллерийскую часть.
Всё последнее время, находясь в «самарской ссылке», Павел жил с ожесточением в сердце. Он зло таращился на ваучер, на котором значился изничтоженный инфляцией номинал «10000 рублей»; местные мужики меняли ваучеры на литровку сомнительной водки. Он с хмурым недоумением оглядывал центр древней Самары, где размахнулся тряпочный рынок, весь город вдоль Волги, казалось, обратился в пестрячую китайскую барахолку. Он дико дивился, встречая на трассе из Тольятти колонны новых «девяток», которые спереди и сзади охраняли милиционеры в бронежилетах с автоматами. Его коробило, когда он читал в газетах мертвящие имена политиков, палачей-экономистов: Гайдар, Чубайс, Шохин, Авен, Бурбулис, Шахрай, Собчак, – будущее всех русских казалось тёмным, пагубным от этих, будто собачьи клички, свирепых имен. Павлу Ворончихину не за что было уважать чеченца Хасбулатова, на чье плечо опирался Ельцин в 91-ом, но именно этот чеченец теперь прямо признавал крах младореформаторов. Хасбулатов не скрывал, что экономике России нанесен урон, сравнимый с нанесением по стране ядерного удара… Даже в провальное лето войны 41-го экономика не так пострадала, как в 92-ом.
Новый демократический строй в России был, однако, шаток. Осенью девяносто третьего надежда вновь возликовала в сердце Павла Ворончихина. Властная челядь – депутаты Верховного Совета – наконец-то прозрели…
Во дни сентябрьско-октябрьской политической заварухи, когда бунт вспыхнул после указа Б. Н. Ельцина № 1400 (о конституционной реформе и роспуске Верховного Совета), Павел Ворончихин не находил себе места. Он смотрел все телевизионные новостные блоки, слушал наши и не наши радиостанции, покупал газеты разных политических партий. Казалось, на ельцинскую клику еще чуть-чуть надавить всем миром – и падет супостат!
В тот день, когда сопротивленческий дух народных депутатов, всей здравомысленной Москвы и примкнувшей к ней страдалицы России сконцентрировался и, казалось, был готов к решающей битве за справедливость, Павел даже домой со службы пришел раньше обычного. Торопился к телевизору, приемнику, – был возбудим, разговорчив.
– Я еще ужин не приготовила, – встретила его Мария.
– Не горит с ужином, – ответил он. – Могу подождать. Радио послушаю. Там больше правды, чем в телевизоре. – Но радиоправду Павел слушать не стал.
Мария ушла на кухню. Он пришел вслед за ней, сел на табуретку, стал наблюдать за женой. Такое с ним случалось редко. Видать, хотелось побыть с женой, выговориться.
– Не мог же все время Руцкой за Ельциным олухом ходить! – заговорил Павел. – Дальше-то некуда! Сегодня ко мне, Маша, зам по тылу плакаться приходил. С продовольствием в части очень худо, по колхозам придется ехать, с шапкой… Котельная еще на ремонте. Уголь не завезен… А впереди зима. На полигон на стрельбы выехать не можем – солярки в обрез. – Он говорил сумбурно, о разном, о том, чему нельзя было радоваться, но голос у него не был напряжен. Как будто за тучами армейских трудностей, командирской мороки уже брезжит солнышко… – Только б Ельцина сбросить, там бы и страна вздохнула. Крепкий человек у власти должен быть. Крепкий! И другие себя в руки возьмут… Я Руцкого лично не знаю. Но на время и он бы сгодился. Военный, Афганистан прошел, звезду Героя имеет. К порядку приученный. Не хапуга какой-нибудь.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.