Читать книгу "Протоколы пернатых. Пессимистическая комедия"
Автор книги: Геннадий Пименов
Жанр: Юмор: прочее, Юмор
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Отношения Чернышевского с невестой трепетны до необыкновенных пределов: он то ревнует ее к случайным словам и подаркам, то мучается, что своим браком свяжет в свободе, убеждает ее, что не может требовать никаких обязательств, потому как сам истинный проповедник свобод. Наконец он предвосхищает материнский отказ и терзается вероятным разрывом, помышляет о возможном самоубийстве и даже выбирает для этого яд, но как и ранее в случае с дракой, его укрощает мысль о том, что самоубийства не вынесет мать.
Мать Николая, действительно, была от его выбора не в восторге, согласия на женитьбу давать не желала, папеньке тоже невестка показалась слишком резва, но тут сын, совершенно неожиданно, проявляет нрав и добивается своего. А в его записях появляется весьма приметная строчка: «…хотел, чтобы ныне мне дали решительный ответ, и настоял на своем. Я могу быть тверд и неотступен в своих требованиях, когда захочу…».
Итак, их спешное обручение вопреки родительскому настрою все-таки состоялось, но мать от переживаний до свадьбы не дожила: через шестнадцать дней после обручения сына скончалась. Самое удивительное, что свадьбе это нисколько не помешало: она состоялась безо всяких ханжеских проволочек всего через десять дней, то есть, строго в намеченный срок. И сразу, как поставила условием энергичная Ольга Сократовна, молодая чета уехала в Петербург.
Здесь двадцатипятилетний Николай Чернышевский быстро входит в новую жизнь, определяет первейшие цели, спешит найти себе подобающее место в столице. Отцу он вскоре напишет: «У меня со времени женитьбы нет никаких мыслей и желаний, кроме тех, какие бывают у пятидесятилетних людей; я решительно стал немолодым человеком по мыслям, и от молодости остается во мне только одна неопытность, больше ничего. Мне скучны даже разговоры, какие бы то ни было, кроме деловых разговоров; у меня нет охоты видеться с кем бы то ни было, кроме нужных для меня людей. Ко всему, кроме семейной жизни, у меня пропало расположение». И, видимо, была еще одна в том причина: потребность общения в литературной среде зачастую продиктована необходимостью пополнять интеллектуальный багаж. Однако, у Чернышевского такой потребности не было: он уверен, что у него «столько познаний, как у немногих (выд. – Г. П.)»…
Тем временем он успешно публикуется сразу в «Отечественных записках» и «Современнике»: в самом деле, «ласковое теля двух маток сосет»… Однако вскоре завершает период блужданий меж этих ведущих российских журналов в пользу последнего. Причем немалую роль сыграло в этом ответственном решении то, что владелец журнала Некрасов больше платил. Наконец, наш герой сделал решительный шаг и в науке: он пишет работу «Эстетические отношения искусства к действительности», которая наделает много шума в столице.
Впрочем, сам Чернышевский защитой диссертации, которая состоялась в Петербургском университете в мае 1855 года, был недоволен. Он утверждал в ней, что «…жизнь выше искусства и что искусство только старается ей подражать». Ну, право, кто с этим нынче поспорит? Разве найдётся в наши подлейшие времена обыкновенный сюжет, который в чистом виде есть оригинальное произведение литературы – все сплошь и рядом поделки, наспех слепленные по ветхозаветному образцу!.. Однако тогда, при живых еще классиках или авторитетах, только недавно почивших в Бозе, слово Чернышевского было смело. Вот, например, что выводил наш диссертант в самом конце: «Существующее значение искусства – воспроизведение того, чем человек интересуется в действительности. Но, интересуясь явлениями жизни, человек не может, сознательно или бессознательно, не произносить в них своего приговора; поэт или художник, не будучи в состоянии перестать быть человеком вообще, не может, если б и хотел, отказаться от произнесения своего приговора над изображаемыми явлениями; приговор этот выражается в его произведении, – вот новое значение произведения искусства, по которому искусство становится в число нравственных деятельностей человека».
Запомним эту позицию нашего критика: благодаря его выводу в литературу двинутся орды просвещенных и не слишком просвещенных людей, поставивших целью, если не изменить этот мир, то по крайней мере, в нем слегка наследить. И выходец с волжских широт своей смелой работой дал им пищу ума и опору. Таким образом, даровитый, ставший известным публицист Чернышевский становится в самом эпицентре литературных страстей и начинает восхождение к славе…
Чтобы лучше понять, чем он стал любезен так многим, как от искусства далеким или не состоявшимся в нем, так и пытавшимся искусством, как рычагом, делать работу, следует вникнуть в следующие слова: «Истинное определение прекрасного таково: прекрасное есть жизнь…». В самом деле, действительность не только живее, но и совершенней фантазии – даже самых искушенных в искусстве людей. Образы фантазии – только бледная и почти всегда неудачная переделка действительности… И пусть искусство довольствуется своим высоким, прекрасным предназначением – в случае отсутствия действительности стать некоторою заменою ее, быть для человека неким учебником жизни… Автор поставил своею задачей исследовать вопрос об эстетических отношениях произведений искусства к явлениям жизни и, тем самым, подвергнуть испытанию «господствующее мнение, будто бы истинно прекрасное, которое принимается существенным содержанием произведений искусства, не существует в объективной действительности и осуществляется только искусством…».
Однако критически осмысливая сей парафраз, следует принять в расчет встречное мнение просвещенного оппонента, заметившего в одном из русских зарубежных журналов: «Не совсем понятно восхищение Чернышевским, проявленное простыми и добрыми русскими людьми, а вслед за ними «храмом науки» – Петербургским университетом, безоговорочно одобрившим диссертацию на звание магистра, опубликованную этим нигилистом в 1853 г. Науковерие и далеко не научный материализм к этому времени уже окончательно успели поработить «передовые умы российской профессуры». Но Чернышевский отрицал сущность искусства, красоты и религии, это было смело, и этого стало достаточно для признания его первоклассным ученым, мыслителем и писателем.
Вот, например, определение Чернышевским возвышенного и прекрасного: «Возвышенное есть то, что гораздо больше всего, с чем сравнивается нами. Возвышенный предмет – предмет, много превосходящий своим размером предметы, с которыми сравнивается нами. Возвышенное явление – которое гораздо сильнее других явлений, с которыми сравнивается нами». (Сбор. соч. т. X, ч. П-я, стр. 97). Этот жалкий домысел, столь малограмотно и неряшливо выраженный, «великий русский ученый и критик» пытается подкрепить примером. Оказывается, «возвышенное не в перевесе идеи над явлением, а в характере самого явления… Монблан и Казбек – величественные горы потому только, что гораздо огромнее дюжинных гор и пригорков».
Вообще, величественное и возвышенное определяется Чернышевским по принципу не качественному, а количественному. Свое рассуждение о возвышенном он увенчивает поистине высоко комическим заявлением: «Отелло возвышен потому, что ревнует гораздо сильнее дюжинных людей… Гораздо больше, гораздо сильнее – вот отличительные черты возвышенного». Итак, если кто-либо расшибет кому-либо физиономию, гораздо больше и гораздо сильнее, чем расшибали до сих пор, он совершит поступок, величественный и одновременно возвышенный? По мысли Чернышевского выходит не иначе.
Рассуждения Чернышевского о красоте и возвышенном настолько возмутили Тургенева, что, изменив своей обычно лукавой тактике, он написал Краевскому откровенное письмо: «Спасибо Вам за то, что у Вас отделали гадкую книгу Чернышевского. Давно я не читал ничего, что бы меня так возмущало. Это хуже, чем дурная книга: это дурной поступок». Тургеневу вторил тогдашний министр народного просвещения Норов, упрекавший декана историко-филологического факультета Устрялова: «Как могли Вы пропустить диссертацию Чернышевского? Ведь это вещь невозможная. Ведь это полнейшее отрицание искусства. Помилуйте, Сикстинская Мадонна-итальянка-натурщица! К чему же сводится искусство?»…
Позвольте, как это там у Гегеля? «Возвышенное есть проявление абсолютного; искусство отражает высшую реальность и более истинное существование, чем наша обыденная действительность»… Да за такие выдумки расстрелять мало! То ли дело: «возвышенное есть то, что гораздо…», и т. д.».
Эта ироничная, ясная и логичная речь на фоне утомительных, беспомощных и корявых словесных конструкций Н. Чернышевского звучит для последнего, как приговор. Мнение нашего просвещённого оппонента тянет для диссертанта на полноценную ссылку с лишением имущества и гражданских прав. В самом деле, если какой-то обчитавшийся семинарист станет принижать таланты Микеланджело, Шекспира и других уважаемых и заслуженных работников художественного ремесла, то всякому порядку скоро настанет конец. Так, не проще ли покончить с самим источником смуты – непоседливым автором, посмевшим возвысить свой голос в предмете, которым сам еще не овладел?..
Но, невзирая на эти и другие протесты, следует все же признать, что своей диссертацией Николай Чернышевский не только надавал тумаков гегелианцам-идеалистам, которые смотрели на искусство, особенно на поэзию, как на высшее знание, недоступное смердам – он создал тем самым фундамент упертым материалистам, которые в России давно поджидали подходящий момент. А время для смуты было самое подходящее: умер Император Николай-I, затем страна потерпела на юге страшный удар: был сдан Севастополь, и, как водится, стали искать виноватых. А вольнодумцы были у всех на виду: они словно сами ждали тогда притеснений, сознавая, что нет верней пути к славе в России, как через кару властей… Впрочем, смута в конечном счете оказалась не слишком заметной: новый царь Александр II – отменой крепостного права, цензуры и прочими послаблениями – поначалу предотвратил общественный кризис.
По сути, во многом благодаря «Царю-освободителю» начинается бурный литературный процесс, который вписан в историю под именем «шестидесятничества». И в самом центре его, в гуще свары «западников» и «славянофилов», оказывается Чернышевский: фортуна начинает поворачиваться к нашему герою лицом. Бытует стойкое убежденье, что самый въедливый критик – это несостоявшийся литератор… Не станем оспаривать справедливость этого убежденья, тем паче, что существует масса критиков и писателей, которых толком никто кроме редактора и жены не читал, но верно одно: Николай Чернышевский оказался трудоспособный и въедливый критик, и к тому же хитер, поскольку свои эстетические взгляды и вкусы он утверждал на трудах знаменитых имен.
В самом деле, кто стал бы читать бывшего провинциального семинариста, поповского сына, который неожиданно пробился в популярный журнал – вопрос почти риторический. Другое дело, если вдруг новоявленный эссеист начинает вплетать в ткань своего критического полотна оценки знаменитых сюжетов – В. Белинского, Н. Гоголя, Л. Толстого и М. Салтыкова-Щедрина… Вот где открывается настоящая золотоносная литературная жила: и у маститых в почете, и у публики на самом виду! Конечно, молодого критика обвиняли во многих грехах: что он принижает искусство, заставляет художника работать на потребу текущего дня, но это, быть может, с зависти и досады. К тому же редакциям все эти попреки как с гуся вода, они были ей даже в радость, поскольку только повышали журнальный тираж.
Тем паче, что наш подсудимый особо порадовал литераторов с запалом сатиры. Выделяя их по родству души в почетный разряд, он превозносит сатириков, как высшую касту, которую и трогать не смеют собратья по ремеслу… Чернышевский, к примеру, писал: «Сатирическое направление отличается от критического, как его крайность, не заботящаяся об объективности картин и допускающая утрировку»… И пусть наши современные критики зарубят это себе на носу…
Но главное, изобретательный диссертант исхитрился стать любезным всему литературному люду: он бросил этой честолюбивой публике «сахарную» кость, утверждая, что литература «неизмеримо важнее всего, что ставится выше ее. Байрон в истории человечества лицо едва ли не более важное, чем Наполеон, а влияние Байрона на развитие человечества еще не так важно, как влияние многих других писателей, и давно уже не было в мире писателя, который был бы так важен для своего народа, как Гоголь для России».
Так вот, господа-товарищи-граждане, где сокрыты истоки почти бескорыстной сыновней любви Ленина и членов «Совписа» к Н. Г. Чернышевскому! Да после таких судьбоносных признаний знаменитого демократа можно (со ссылкой на его нетленные строки и со своей книжонкой в кармане) смело идти на приступ властей: в поход за квартирой, путевкой на Черное море, элитным вузом для оболтуса-сына и гаражом… Но наш разговор сейчас не о современниках-«классиках» – мы о высоком и вечном: о печальном уделе России и подсудимом – критике, который превознес писательскую братву и подвигнул ее на борьбу. Николай Гаврилович Чернышевский самым злокозненным образом направил энергию известных и не слишком людей на штурм исторической власти, вдохновив на войну до победы – за обретение творческой свободы и жизненных благ. Умело маневрируя меж представителей самых разных течений, противоречивых страстей, пройдя фарватером меж Сциллой западников и Харибдой славянофилов (Байрон, с одной стороны, и Гоголь, с другой, были упомянуты здесь не случайно!), он повел писательскую армаду к раздорам, крамоле и смуте – против «русской Бастилии», на царя. И вскоре слова диссертанта разнесутся по всей России как мятежный сигнал:
«„Вы хотите того-то и того-то; мы очень рады; начинайте же действовать, а мы вас поддержим“, – при такой реплике одна половина храбрейших героев падает в обморок, другие начинают очень грубо упрекать за то, что вы поставили их в неловкое положение…» – вот протокольные строки нашего подсудимого, в которых звучит приговор неугодным ему персонажам, «лишним людям», столпившимся в русской литературе, и призыв к «реальным» соотечественникам, то есть, к готовым к борьбе…
Любопытно, что эта фраза выпадает впоследствии в сборнике избранных педагогических произведений Н. Г. Чернышевского советской поры: видимо, новая власть и по прошествии века сочла ее слишком крамольной… Отсюда вопрос: а каким образом должна была реагировать прежняя власть на подобные выпады поповского сына, прошедшего чистилище Петербурга?.. Однако и облаченный в более изящные формы призыв к гражданской солидарности, прозвучавший в его статье «Русский человек на Rendes-Vous» не может пройти незамеченным во взбаламученном людском море России:
«Без приобретения привычки к самобытному участию в гражданских делах, без приобретения чувства гражданина ребенок мужского пола, вырастая, делается существом мужского пола средних, а потом пожилых лет, но мужчиной он не становится или по крайней мере не становится мужчиной благородного характера. Лучше не развиваться человеку, нежели развиваться без влияния мысли об общественных делах, без влияния чувств, пробуждаемых участием в них». В этих возмущающих для мятежной России словах проявилось свойство недюжинного ума Чернышевского: говорил критик вроде о герое тургеневской «Аси» или живых персонажах, а ведь каждый примерит эту одежку потом прежде всего на себя! Примерит и душе его станет неловко: как же можно дальше без дела сидеть и сколько можно без толку читать! Уж лучше дать в морду «славянофилу» или червонец беглому каторжанину – авось он жандарма замочит или даже бросит бомбу в царя…
Здесь надо заметить, что к этому времени у Чернышевского появился товарищ – Николай Добролюбов. Если первый петляет, хитрит, пишет путаным слогом, ведет дневники только одному ему известным письмом и наблюдает, как в детстве, за дракой со стороны, то его верный подельник с обманчивым именем, не страшась, лезет вперед: «И недолго нам ждать его (особого дня! – прим. Г. П.), – за это ручается то лихорадочное мучительное нетерпение, с которым мы ожидаем его появления в жизни. Он необходим для нас, без него наша жизнь идет как-то не в зачет, и каждый день ничего не значит сам по себе, а служит только кануном другого дня. Придет же он, наконец, этот день! И во всяком случае, канун недалек от следующего за ним дня: всего какая-нибудь ночь разделяет их!..». Ну, что тут скажешь, теперь!? Прорицатели, конечно, несколько ошиблись в прогнозах: не дотянули лет шестьдесят до заветного дня, а то бы затем предавались мечтам где-нибудь в парижской ночлежке, на нарах в Сибири или в подвалах ЧК!..
Однако добро или зло несли эти тезки России – вот какой стоит на повестке вопрос! А ведь «хрен редьки не слаще»: товарищ Николай Добролюбов не меньше чем Троцкий мечтал о скорейшей гибели «этой» страны:
«Ликуй же, смерть страны унылой,
Все в ней отжившее рази
И знамя жизни над могилой,
Над грудой трупов водрузи!»…
И глядя на еще молодого, но более смелого сотоварища, Чернышевский также возвышает свой голос. По всем его прежним расчетам, крестьянским бунтам – после которых власть неминуемо рухнет – самое время начать, и в прокламации «Барским крестьянам от их доброжелателей поклон» он призывает россиян на борьбу: «А еще вот, братцы, солдат просите, чтобы они вас учили, как в военном деле порядок держать… А кроме того, ружьями запасайтесь кто может, да всяким оружием…
А мы все – люди русские и промеж вас находимся, только до поры до времени не открываемся, потому что на доброе дело себя бережем, как и вас просим, чтобы вы себя берегли. А когда пора будет за доброе дело приняться, тогда откроемся».
Сейчас биографы, почитатели, платные и добровольные служители культа, профессура, поднявшаяся на учении Чернышевского и других «красносотенцев», как на дрожжах, отрицают, что наш доморощенный саратовский демократ призывал крестьян к топору. Однако здесь верно одно: Чернышевский призывал «к топору» не только крестьян – он хотел поднять все недовольные сословия на крушение власти. А поскольку топоров могло не хватить, то предлагал, как указано выше, запастись оружием посерьезней, да непременно втравить в это дело солдат, чтобы окончательно выбить из-под самодержавной власти опору.
Наш подсудный герой тем временем зреет, ему уже мало простых прокламаций – в замыслах Чернышевского тайные общества, но погоду портят аресты: в Орловской губернии свободы лишен П. Зайчневский, в Москве под стражу взят В. Костомаров, в Петербурге М. Михайлов, а следом – целый косяк совсем зеленых студентов из главных вузов страны. К тому же в знаменательном для России 1861 году угас сначала отец Чернышевского, а затем ближайший подельник Николай Добролюбов.
И вскоре Чернышевский снова используя излюбленный стиль, печатает в подцензурном журнале статью «Не начало ли перемены?», которая, по сути, настоящий политический манифест. О творчестве Успенского, заявленном в подзаголовке, здесь было сказано мало – это понятно лишь повод, зато в авторских строках Чернышевского сокрыты инструкции на текущий момент. Здесь особо любопытен пассаж: «Умный человек не ввязывается в дела, пока не стоит в них ввязываться, он держится в стороне и молчит, если достает у него твердости характера на выжидающую роль». Вот любопытно, как соотносил самого себя Чернышевский с этой идеей? Судя по всему, дураком себя не считал, хотя в «дела», очевидно, ввязался, но как окажется рано, когда еще опасно в них было входить.
Конец того знаменитого для Отечества 1861 года был отмечен событием мрачным: после «гражданской казни» отправлен в Сибирь М. Михайлов. Затем в Петербурге начались вдруг пожары, молва приписала их нигилистам, а Чернышевского к тому времени не без оснований уже называли их идейным главой. А между тем до сих пор либеральная публика считает его прекраснодушным идеалистом, безвинно пострадавшим за свои убеждения, хотя глава Ордена Российской интеллигенции был такой же революционный фанатик как петрашевцы, как Бакунин, считавшие, что для сокрушения самодержавия «Все дозволено» и все средства хороши…
В подтверждение приведем ключевую цитату из опубликованного в «Колоколе» (№64) знаменитого письма Герцену, принадлежность которого перу Чернышевского многие оспаривают до сих пор: «Вы сделали, что могли, чтобы содействовать мирному разрешению дела, перемените же тон, и пусть ваш „Колокол“ благовестит не к молебну, а звонит набат. К топору зовите Русь»… И если это, в самом деле, не слова самого Чернышевского, то все его предыдущее «литературное творчество» было, по сути, все тем же призывом россиян к топору…
И потому вскоре государственная цензура взялась за мастера эзоповой речи всерьез. Для начала закрыли журнал, возмущающий общественные страсти. Заграничный паспорт главному редактору «Современника» без особого распоряжения власти также решили не выдавать. На первый взгляд нашего вольнодумца стеснили в пространстве, «опустили», как бы сказали сейчас? Но следует принять в расчет общественный резонанс, ту самую российскую ауру, в которой попавший под обструкцию властей человек сразу обретал в возбужденных массах опору. А наш отставной титулярный советник хорошо сознавал восточный принцип «чем хуже – тем лучше»: с ореолом мученика, страстотерпца известный литератор Н. Чернышевский еще легче двинулся к славе – свой заветной мечте.
В апреле 1862 года шеф жандармов В. Долгоруков докладывал Александру-II о «все возрастающей с каждым днем смелости революционных происков, в особенности, в сфере литераторов, ученых и учащейся молодежи». Здесь же отмечалось, что журналистика сделалась «сильным и опасным орудием в руках… даровитых писателей-преобразователей», что выраженные в их статьях «революционные мысли отчасти ускользают от внимания цензуры, отчасти же не подходят прямо под ее правила запрещения, и обильный наплыв оных, подобно непрерывающемуся потоку, одолел уже всеми плотинами, его сдерживавшими. Даже самые строгие цензоры поставлены в затруднительное положение».
Итак, главные очаги опасности были у всех на виду: журналистика, Польша (в которой закипал котел национальных страстей), офицерство, студенчество и крестьянство. И ни для кого не оставалось секретом, что в центре возникающей смуты был некрасовский журнал «Современник», фактическим руководителем которого считали редактора Чернышевского. По агентурным сведениям отовсюду: из мятущегося студенчества, оппозиционной журналистики, возбужденной офицерской среды и других недовольных слоев к этому журналу и самому критику тянулись тайные нити. Сообщения и доносы, подтверждающие такое положение дел, сыпались в III отделение одно за другим, однако, власти пребывали в смятении, поскольку с серьезными уликами и доказательствами было не густо: «эзопов язык», публикации без имени или под псевдонимом, искушенность автора в подцензурных делах, широкая общественная поддержка выручали мятежного критика. А между тем нерешительность властей распаляла, давала надежду на то, что ему все так и будет сходить – пока, наконец, не наступит тот самый день, когда можно будет начать…
До сих пор мало кто знает, что изображаемый невинным агнцем Чернышевский стоял во главе центрального комитета «Земли и Воли», которая готовила в России восстание и принимал «руководящее, хотя и строго законспирированное участие в оформлении петербургского подполья в революционные организации». Примечательно, что премьером будущего правительства назывался тогда именно глава Ордена российской интеллигенции Чернышевский. Не случайно Герцен писал после неожиданного ареста нашего избранного персонажа: «На одной сильной личности держалось движение, а сослали – где продолжение»…
Однако «Бог шельму метит»: хитроумного литературного комбинатора накрыли с помощью того же лондонского журнала для потрясателей российских основ. Помогло стечение обстоятельств: редактор «Колокола», вышеупомянутый Герцен, был готов продолжить издание закрытого «Современника» в Лондоне или Женеве и, по неосторожности, оповестил об этом через своего адресата III охранное отделение… Текст записки свидетельствовал, что совместно с Чернышевским вопрос этот был уже почти предрешен… И власть не преминула воспользоваться этой случайной услугой: в Петропавловскую крепость разместили сразу троих: адресата, «почтальона» и самого Чернышевского.
Крупный человек иногда проявляется в том, что даже самые стесненные жизненные обстоятельства не отвратят его от труда. Конечно, настоящему литератору подобает творить где-нибудь на просторе, вдалеке от мирской суеты: у моря, на писательской даче, или, на худой конец, в цивильной квартире с обязательным санузлом, но это мнение существует, может быть, оттого, что судьба редко предоставляет художнику исключительный шанс. А окажись он где-нибудь в камере – наедине с раздумьями и парашей – и его мысленный строй стал бы значительно строже, ясней и главное – времени для творчества хоть отбавляй. Тем паче, если человек упорно движется к осознанной цели, то в заточении, где не отвлекает его суета, ему будет свободней, чем на свободе…
Если вдуматься, то для настоящего художника одиночка в остроге – самое подходящее место, как настоящий курорт. Согласитесь, ведь ничто так не располагает к сосредоточению мысли как отсутствие посторонних предметов и праздных людей. На свободе всякие лишние для мыслителя вещи – к примеру, пиво, вобла и женщины – постоянно лезут в глаза, а случайные люди слоняются кругом безо всякого дела, отвлекают от дум, ведут пустые беседы, скандалят и даже просят взаймы. Осмотрительный Ленин в ссылке именно по этой причине старался поселиться подальше от остальных. Но еще раньше прелести жизни, обособленной от мирской суеты, познал его предшественник и учитель Н. Г. Чернышевский.
Во-первых, только здесь, в царском остроге, появилась возможность взяться за автобиографию, предназначенную для потомков, – бесценное творческое наследие первого российского демократа, без которого человечество могло значительно оскудеть и, что самое скверное, со временем героя своего позабыть. Но одновременно образованный узник пишет письма Александру II, в которых спешит откреститься от прежних попутчиков Герцена и Огарева, чистосердечно поставив власти в известность, что последний даже однажды хотел его поколотить… А следом Чернышевский обращается к генерал-губернатору князю Суворову, имевшему репутацию либерала. В этом хитроумном послании известный сиделец, между прочим, проливает свет на дружеское расположение к нему высокопоставленного адресата, – что вряд ли могло понравиться императору, к которому это письмо также вполне могло угодить. Трудно предположить, что умный, скрытный и поднаторевший в подметных делах Чернышевский мог эту возможность из виду по недомыслию упустить. Таким образом, он чуть не поставил сиятельного графа Суворова, который имел не только покровителей, но и сильных врагов, в щекотливое положение. Впрочем Суворов ему эту оплошность простил, и хотя не нанес рандеву в камеру к Чернышевскому, зато впоследствии несколько облегчил положение заключенного, что отчасти подтверждает существующую между ними давнюю связь. Проницательный биограф Н. Чернышевского близок к мысли о том, что, возможно, внук знаменитого полководца граф А. Суворов, снискавший в полицейских инстанциях репутацию «красного», если и не был среди тайных попутчиков нашего демократа, то питал к нему самые теплые чувства.
Отписав послания, которые по расчетам должны были озадачить высоких персон и промостить путь на свободу, Николай Чернышевский, не теряя далее времени, задался резонным вопросом «Что делать?» – засел за свой знаменитый роман. Выше уже говорилось, что на свободе вряд ли можно было этот роман одолеть: для подобного литературного полотна нужна была особая атмосфера. И видимо, чистая аура казематов Петропавловской крепости как раз располагала к тому. Здесь, в самые рекордные сроки автор выдает на-гора литературную прокламацию, которую по недогляду властей срочным порядком напечатали в весенних номерах «Современника».
Масса просвещенных людей считали роман неудачным. Например, даже нелояльные в своем большинстве петербуржцы скверно отзывались о нем. И по мировоззрению типичный революционер Валентинов в присутствии Ленина также однажды неосторожно заметил, как можно было восхищаться этим романом: «Трудно представить себе что-либо более бездарное, примитивное и в то же время претенциозное. Большинство страниц этого прославленного романа написаны таким языком, что его невозможно читать. Тем не менее, на указание отсутствия у него художественного дара Чернышевский высокомерно отвечал: «Я не хуже повествователей, которые считаются великими»…
Однако Валентинов затем признается, что получил настоящую выволочку от вождя за свою спешную недооценку. Оказывается Ленин, как и его старший брат, считал роман гениальным: «Он меня всего глубоко перепахал… Его бесполезно читать, если молоко на губах не обсохло… А вот после казни брата, зная, что роман Чернышевского был одним из самых любимых его произведений, я взялся уже за настоящее чтение и просидел над ним не несколько дней, а недель. Только тогда я понял глубину. Это вещь, которая дает заряд на всю жизнь. Такого влияния бездарные произведения не имеют». И, разумеется, не случайно в 1903 году свою программную брошюру «Что делать?» Ленин называет так же, как свой роман Чернышевский…
Однако при всех своих сомнительных достоинствах или бесспорных изъянах роман производит неизгладимое впечатление в самых разных кругах. Одни россияне тогда терялись в догадках кто есть Рахметов, кто Анна Павловна, другие мучились вопросом, что же все-таки делать, когда начинать и кого первым мочить… На романе «Что делать?» вскипали ульяновы, плехановы, троцкие, разные политические проходимцы, тысячи известных и совершенно безвестных в будущем революционеров и каторжан. А в Саратове, после выхода номеров с романом их земляка, революционная жизнь особенно оживилась: гордость за «своего» окрыляла даже тех, кто вчера был в тени и не спешил поддаваться опасным страстям.
Особенным успехом пользовался роман у тронутых эмансипацией дам, которые также подняли освободительный флаг. Как верно заметил один чуткий биограф: «Толстой… чувствовал свою сословную вину перед мужиком и поэтому в какой-то мере был предрасположен идеализировать мужика. Чернышевский… нашел свою историческую вину – вину перед женщиной». Во-первых, он считал, что женщина занимает недостойное место в обществе и семействе, а потому каждый порядочный человек должен сделать все для облегчения ее положения. Автор романа также не скрывал еще одного сугубо личного обстоятельства: «Кроме того, у меня такой характер, который создан для того, чтобы подчиняться». Получается, что среди потенциальных союзников Чернышевского стояла несметная сила – почитай, вся женская половина России всех сословий и возрастов – тысячи светских эмансипированных дам, сотни тысяч просвещенных женщин и девушек, а также миллионы необразованных баб всей бескрайней крестьянской страны.