282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Геннадий Пименов » » онлайн чтение - страница 18


  • Текст добавлен: 29 августа 2024, 13:40

Автор книги: Геннадий Пименов


Жанр: Юмор: прочее, Юмор


Возрастные ограничения: 18+

сообщить о неприемлемом содержимом



Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Таким образом – в опровержение расхожего мифа о свирепости самодержавного строя – наш подсудимый превратил каземат Петропавловской крепости в свой личный писательский кабинет. Преимущества теперь всем очевидны: ни лишних звонков по телефонам, ни досужливых визитеров, ни склочных сотрудников или настырных авторов, которые выпрашивают у редактора гонорар… В результате, здесь Чернышевским на шконке за сравнительно короткое время было написано 205 печатных (!) листов, из которых 68 листов беллетристики, 12 листов – научных работ, 100 листов – переводов, 10 листов – автобиографии и т. д. Мало того: будучи узником, он продолжал успешно печататься – цензуре и властям вопреки. Да, такому успеху позавидуют те, кто не лишен ни свободы, ни прав…

Однако пока Николай Чернышевский сочинял свои бесконечные вирши, в недрах III жандармского отделения не дремали – тоже писали своего рода «роман». Его опорным пунктом и узловою главой стали сочинения некого Вс. Костомарова – личности, о которой мало что можно определенно и внятно сказать: то ли он, в самом деле, автор подметной записки, то ли ее действительно написал повздоривший с бывшим подельником Чернышевский. Сейчас по прошествии лет эту историю, замутненную идейными наследниками и биографами до немыслимого предела, бесполезно даже пытаться окончательно прояснить.

Как известно, на всякого мудреца довольно простоты: и в результате, вместо ожидаемых послаблений, нашего литератора – невзирая на все его хитрые прошения, послания, письма – успешно довели до суда. В заключительной части приговора Сената по делу Н. Г. Чернышевского было сказано прямо: «за злоумышление к ниспровержению существующего порядка, за принятие мер к возмущению и за сочинения возмутительного воззвания к барским крестьянам и передачу оного для напечатания в видах распространения – лишить всех прав состояния и сослать в каторжную работу в рудниках на четырнадцать лет и затем поселить в Сибири навсегда»…

Однако Император Александр II затем собственной милостью смягчив приговор, наложил резолюцию: «Быть по сему, но с тем, чтобы срок каторжной работы был сокращен наполовину». Ну, какая сволочь после этого благородного жеста посмеет бросить камень в наших русских царей?..

И вот, наконец, 18 мая 1864 года произошло событие, к которому вела Чернышевского вся его пестрая петербургская жизнь и к которому он сам неосознанно, быть может, стремился – знаменитая «гражданская казнь», которая, возвысив осужденного в глазах либерального российского общества, необычайно упрочила его авторитет. Стечение народа на Мытнинской площади, эшафот, высокий черный столб с цепями, солдаты с жандармами и городовыми, кареты, генералы и дамы – что еще нужно человеку для славы, если она для него превыше всего. Осужденный держался на бутафорской плахе великолепно, глядя на публику, улыбался при чтении приговора. Дамы и студенты на прощание бросали герою цветы, а Чернышевский, выглянув из окна тронувшей с места арестантской кареты, отвечал им поклонами.

Нашумевшая в петербуржском обществе гражданская казнь подвигнула герценовский «Колокол» на новый освободительный «благовест»: в его очередном лондонском выпуске Чернышевский представлен, как настоящий национальный герой, пострадавший за правое, если точнее, «левое» дело… Между тем уже в крепости, при встрече с родными, он сказал им буквально следущее: «Это еще хорошо для меня, такое событие, как вся эта история, теперь, во всяком случае, я имею полное сознание несправедливости и пристрастия господ, решавших мое дело. Не будь этого, очень вероятно, что я не выдержал бы, и тогда эти господа были бы в своем праве…» Необычайный душевный подъем Чернышевского в этот час близкие подтверждали не раз: «Поплакать нам не случилось, потому, что он сам был довольно весел».

Этот настрой сохранялся на первых порах и по дороге критика в ссылку. Арестант Тобольской тюрьмы С. Стахевич потом вспоминал, что «Николай Гаврилович был той уверенности, что в ссылке он пробудет недолго, в скором времени будет освобожден, восстановлен в правах, тотчас вернется в Петербург и примется за свою прежнюю работу – за журналистику». Мало того, в подтверждение нашей ранней догадки о том, что осужденный сознательно стремился в страдальцы (!), приводим ценное признание самого Н. Чернышевского: «Как для журналиста, эта ссылка для меня прямо-таки полезна: она увеличивает в публике мою известность; выходит, особого рода реклама (выд. – Г.П.)».

Дальнейшее подтвердило, что искушенный знаток и ценитель «пиара» в прогнозах своих не ошибся: его популярность постоянно росла. Примечательно, что в апреле 1866 года в Александра II стрелял дворянин Д. Каракозов. И следствием было затем установлено, что среди прочих задач, которые наметили заговорщики было и «освобождение из каторжных работ государственного преступника Чернышевского для руководства предполагавшейся революцией и для издания журнала…».

Между тем многократно описанный «свирепый каторжанский режим» на деле обернулся для нашего демократа потехой. По воспоминаниям его сына, посетившего вместе с матерью Ольгой Сократовной в Сибири отца, тот лишь короткое время жил в одном из маленьких домиков, в двух комнатах, полы которой были завалены книгами… Затем привилегированный ссыльный переводится в Александровский завод, а в июне 1867 года, по окончании срока «испытуемости», вовсе освобождается из острога – с разрешением жить на частной квартире. И тогда Н. Чернышевский поселяется в доме местного дьячка.

По воспоминаниям остальных каторжан Чернышевский всегда был неплохо одет: «халат из черного сукна, подбитого мехом из черной мерлушки» в выходных случаях сменялся на «довольно щеголеватый» черный сюртук, или просторный серый пиджак, «сшитый, очевидно, тоже из очень хорошего материала и очень хорошим портным». Нелишне также отметить, что тюремные и каторжанские атрибуты в ссылке для многих давно превратились в пустую формальность. Например, кандалы на осужденных надевались только когда тюрьму посещал комендант или другое начальство. Что касается самого Чернышевского, то его никогда не видели в кандалах, он также ни разу не привлекался к принудительным каторжанским работам. То ли царя провели, то ли послабления давно стали общим уделом…

Таким образом, каторга для ссыльного Чернышевского не была связана с лишениями или материальной нуждой. Вот его собственные признания корреспонденту английской газеты «Daili News»: «Я никогда не был на каторжных работах и не был каторжанином ни в каком смысле слова… Эти каторжные работы были для меня, так же как и для многих русских и польских политических ссыльных, в среду которых меня бросила судьба, чисто номинальными, – существовали на бумаге, но не в действительности»…

Любопытно, что даже в дикой глуши осужденный Чернышевский курил картузный табак высокого сорта, а в тюрьме всегда пользовался необычайной свободной: по обыкновению, в воскресенье, он без затруднений приходил из своей камеры на встречу с другими политическими заключенными, которым читал свою публицистику. Например, свой роман «Старина» Николай Чернышевский впервые «презентовал» перед обитателями тюрьмы.

После нее каторга вовсе оказалась идеальным местом для творчества, поскольку соблазны цивилизации были теперь далеко, на работы не торопили, а в то же самое время сроки наказания потихоньку сходили «на нет». На этой «номинальной» каторге Н. Чернышевский успешно продолжает свое ремесло: снова пишет бунтовские сюжеты. Очередная крамольная штучка – вышеупомянутый роман «Старина», в котором показано провинциальное общество перед Крымской войной. В центре сюжета показан крестьянский бунт, который усмирен силой оружия, но предводитель вовремя скрылся… В этом незамысловатом произведении сказался тогда весь Чернышевский – с его думами и мечтами, тайными замыслами, стесненным тщеславием и уязвленной гордыней. Этот роман, как и вторую часть задуманной трилогии «Пролог», привилегированный узник читал товарищам по заключению, причем «Пролог» был впоследствии издан – сначала в Лондоне, а потом в России, в самом подходящем случаю 1906 году: для пожара сухим поленьям нужны были искры… До современников дошли также фрагменты третьей части, которая имела несколько вариантов названий: «Книга Эрато», «Рассказы из Белого зала», «Чтения в Белом зале», «Академия Ниноны», которые, видимо, недовольный их уровнем мастер, дважды уничтожал.

Таким образом, каторжная атмосфера совершенно не сломила Н. Чернышевского, наоборот – располагала к надеждам на скорый возврат к живой литературной работе. В 1870 году (для российской фронды омраченном смертью Герцена) наш герой пишет жене, что, видимо, по окончанию каторжного срока, сможет работать где-нибудь в Иркутске и поблизости от него. В самом деле, с некоторыми проволочками, в конце следующего года он переводится на поселение в Вилюйск, по дороге в который дает телеграмму: «Еду на север жить. Поездка очень удобно устроена, я совершенно здоров».

Позже открылось, что положением Чернышевского были озабочены не только жандармы, осуществлявшие за ним необходимый надзор: «передовые люди» России думали о том, как вызволить вольнодумца из сибирских краев. Известны, по меньшей мере, три человека, которые, как пишут, самостоятельно и совершенно независимо друг от друга, всерьез намеревались умыкнуть из ссылки этого «золотого тельца». Например, революционера Германа Лопатина полиция ловила и упускала несколько раз – ощущение было такое, что ловить его не очень желали, а упустить хотелось всегда… После него с задачей освободить Чернышевского в Вилюйск добирались Ипполит Мышкин и швейцарец Бонгар, но также безрезультатно: власти лишь вынуждены были усилить надзор. Однако за ссыльного ходатайствовали также из Петербурга! К самому генерал-губернатору влиятельные лица засылали бумаги, чтобы склонить Чернышевского к прошению о помиловании, от которого, впрочем, тот решительно отказался. Похоже, как и у его предшественника вольнодумца Радищева, в голове Николая Гавриловича был тот же пункт…

Итак, биографы отмечают, что за двадцать лет, проведенных в Сибири, Чернышевский мужественно перенес все удары судьбы. Если верить, наш герой держался достойно: не преклонил ни разу колени, ни разу не пожаловался на судьбу. Но разве следует это ставить ему в большую заслугу? А разве можно сказать, что весь остальной (почти стомиллионный русский народ) каялся, плакал, просил снисхожденья и лизал руки тем, кто находился выше его?.. Видимо, так предположить будет по отношению к нему бесчестно и несправедливо. Хотя, если поддаться под впечатления от определенной части отечественной литературы, то можно подумать, что всякий сброд, пьянь наших низов и продажная масса верхов – это и есть вся Россия… Однако пока наш критик Н. Г. Чернышевский отписывал свои многочисленные труды, острием направленные против исторической власти, наш русский народ большей частью трудился на полях, в лесах, рудниках, на фабриках и заводах, а также служил и учился, укрепляя и возвеличивая страну. Конечно, не все были довольны существующим положением дел, но нет обществ и государств без изъянов и недостатков. И весь вопрос как к ним относится – пытаться все на корню истребить, чтобы начать сначала, или двинуться вперед медленным, но верным эволюционным путем…

И следует здесь признать, что это трагедия Чернышевского – направить свои недюжинные способности и устремления на гибельный для отечества путь. А вместе с тем – это беда для России, взрастившей себе на погибель в немалом количестве образованный люд, презиравший собственную историю и искавший рецепты на стороне. Здесь уместно признание известного «спасителя человечества» доктора Маркса, особо почитавшего нашего подопечного Чернышевского, называвшего его «великим ученым», в котором видел союзника по борьбе: «По иронии судьбы… русские, против которых я непрерывно, в продолжении 25 лет боролся, не только по-немецки, но и по-французски, и по-английски, всегда были моими „благожелателями“. От 1843 до 1844 года в Париже тамошние русские аристократы носили меня на руках. Моя работа против Прудона (1847), она же у Дункера (1859), нигде не нашла большего сбыта, чем в России (выд. – Г. П.)»…

Таким образом, осада исторической власти шла с обеих сторон и набирала силу в России. А привилегированный ссыльный Николай Чернышевский также не теряет времени зря: «Пишу и рву. Беречь рукописи не нужно: остается в памяти все, что раз было написано… И как услышу от тебя, что могу печатать, буду посылать листов по двадцать печатного счета в месяц…». Разумеется, наивно предполагать, что Николай Гаврилович писал, а затем рвал тексты, которые были для него безопасны и которые не содержали революционный призыв…

А если так, то отчего бы ни войти в положение власти, которая стояла за то, чтобы сохранить историческое здание великой страны? И теперь всем россиянам, по прошествии разгромного двадцатого века, сознающим трагический для отечества результат, остается лишь сетовать на близорукость национальных революционных вождей и слабость самодержавия, многие слуги которого оказались с заговорщиками заодно. Случай нашего ссыльного показателен: за него ходатайствуют не только родственники и друзья – сыновья, А. Пыпин, Л. Полонский, профессор Н. Костомаров, но также другие известные и безвестные персонажи, и, в том числе, граф М. Лорис-Меликов. Причем этому влиятельному в России масону был вынужден отвечать сам Александр II, заметившей о сосланном критике прямо: «Он опасен, иначе о нем не хлопотали бы нигилисты, делавшие столько попыток освободить его…»

Однако вскоре после убийства императора-освободителя народовольцами власть дрогнула: под гарантии «Народной воли» спокойной коронации нового императора, «по ходатайству сыновей государственного преступника Николая Чернышевского о помиловании их отца» было высочайше повелено – разрешить ему «перемещение на жительство под надзор полиции в г. Астрахань».

Примечательно, что деятельное участие в освобождении Чернышевского принял сам шеф жандармов граф П. Шувалов, который между тем не скрывал своих разочарований. И, чтобы в полной мере осмыслить всю трагедию исторической власти, следует здесь пояснить: главный российский жандарм (выд. – Г. П.) полагал, что революционная партия «упустила редчайший случай водворить в России парламентарное правительство. Для этого надо было, по его мнению, не сходить с точки зрения 1 марта»… Таким образом, предательство самодержавной власти зрело в штабах…

И стоит ли после того удивляться, что ссыльного провожали с почетом, а начальник жандармского управления Келлер, в нарушение всех инструкций, даже сообщил Чернышевскому город, в котором предстояло ему проживать, выдал тарантас и 100 рублей, накормив обедом и ужином перед дальней дорогой.

Наконец, в конце октября 1983 года Чернышевский после короткой остановки в Саратове прибыл в Астрахань. Отношения с детьми и женой, от которых ссыльный отвык, и которые его уже толком не знали, отсутствие средств к существованию, тяготили. По совету двоюродного брата А. Пыпина Николай Гаврилович принимается за воспоминания о Некрасове, Тургеневе, Добролюбове, за переводы О. Шрадера, В. Карпентера. Как застоявший конь, он берет с места в карьер, полагая, что в литературном, издательском мире только и ждут его новых работ. Он даже просит самым спешным порядком опубликовать от третьего лица в редакциях самых популярных газет извещение о подготовке к изданию собрания своих сочинений. Но цензура объявление не пропустила и, в конце концов, он берется за переводы, сначала за мелкие, потом за капитальный труд немецкого историка Г. Вебера, который дает возможность быстро заработать немалые деньги. Казалось то, что не смогли сделать российские власти, легко смогла сделать нужда, точнее, желание хорошо заработать.

Конечно, он еще не забыт: именно старые связи помогают уладить вопросы с цензурой, которая дает в результате «добро» на публикации Чернышевского под псевдонимом. Друзья также помогают найти выгодную «халтуру», которая оттесняет все остальное на второй план. Всего за полгода Чернышевский одолевает перевод первого тома Вебера, за что было получено более полутора тысяч рублей. Вскоре литератор входит во вкус, нанимает помощника и работает как заведенный. В итоге, за год он переводит четыре тома Вебера: «Он диктовал „Историю“ с немецкого так, будто читал русскую книгу, я не успевал за ним записывать», – признается помошник К. Федоров.

Работоспособность Чернышевского поражает нас до сих пор. Очищая переводные труды от «пустословия» и «реакционных рассуждений», критик к тому же пишет вступительные статьи к отдельным томам: «О расах», «О классификации людей по языку», «О различии между народами по национальному характеру», объединив их общим названием «Очерк научных понятий по некоторым вопросам всеобщей истории». Нам сдается, что сделанные при том инверсии и купюры могут представлять интерес не меньше чем сами труды Н. Г. Чернышевского: в них отражается процесс усекновения мысли, приспособления чужеродных идей для собственных нужд. Мы вправе ныне предположить, что «реакционные рассуждения» Вебера были «живой водой» для России, взбаламученной пестелями, герценами, чернышевскими и т. д.

Наконец, обретая материальную независимость, «живой классик» обращается к своим мемуарам: вспоминает Добролюбова, Некрасова, Тургенева, Достоевского, а также пишет новые научные статьи и беллетристику. Биографы утверждают, что вскоре у Чернышевского пробудился интерес к постоянному сотрудничеству с журналом, руль которого он намеревался потом «взять в свои руки» – как протест против пошлости литературного бытия. Но для этого нужно было сначала перебраться в Москву. А пока астраханский губернатор добивается разрешение на переезд литератора в Саратов.

Мечта о своем журнале – «лебединая песня» Николая Гавриловича Чернышевского. «Я вам говорил как-то, что предполагали эмигрировать и взять в руки издание „Колокола“ и что я не знаю, хорошо ли я сделал, что отказался. Теперь я знаю. Я сделал хорошо, я здесь, в России создам журнал. Я создам его». И получается, что только скорая смерть избавила Россию от этой угрозы…

По мнению наших специалистов «конечно, к литературе, и особенно художественной, Чернышевский никакого отношения не имел, точнее не должен был бы иметь. Но так уж печально сложилась во второй половине девятнадцатого века русская действительность, что истинные мастера и художники слова в лучшем случае лишь терпелись нами, искупая свое служение искусству либеральными позами и дешевой демагогией. Непокорных поэтов и писателей сообща предавали анафеме, подвергали интеллигентской цензуре, невежественной и беспощадной, замалчивали, погружали в забвение. Так поступали победоносные интеллигенты с Писемским, Случевским, Лесковым, Константином Леонтьевым (…) Но Писемскому мы предпочли примитивного и вульгарного Горького, Константину Леонтьеву – Чернышевского, бездарного, бессильного оформить словесно даже самые элементарные свои измышления. Чего стоит, хотя бы, ставшее знаменитым заявление Чернышевского:

«Я нисколько не подорожу жизнью для торжества своих убеждений, для торжества свободы, равенства, братства, и довольства, если только буду убежден, что мои убеждения справедливы, и восторжествуют они, даже не пожалею, что не увижу дня торжества и царства их, и сладко будет умереть, а не горько, если только буду в этом убежден»…»… Согласитесь, с точки зрения элементарной стилистики, такое убогое выражение мысли оставляет для современников прежний вопрос: как могла двинуться за расстригой-семинаристом остальная грамотная Россия?..

«Все написанное и напечатанное Чернышевским, – а напечатано им целых 600 печатных листов, – по языку, стилю и убожеству домыслов, ничем не отличается от приведенного мною отрывка. И подумать только, что этот человек был учителем гимназии, преподавал детям русский язык, учил их последовательно думать, развивал в них вкус и чувство слова! А роман Чернышевского „Что делать?“ – с которым с литературной и общекультурной точек зрения решительно нечего делать, – читался запоем русской молодежью, был настольной книгой наших дедов и неизменно всеми превозносился, вплоть до всероссийской катастрофы. За что? За открытую проповедь коммунизма, разврата, безбожия, за ненависть к прошлому России, к ее истории, обычаям и верованиям. Стоит вспомнить хотя бы об этой всеобщей любви к словам и деяниям Чернышевского, чтобы понять совершенную неизбежность, роковую неотвратимость нашей гибели».

Нет не случайно пели ему осанну Маркс, Энгельс и Ленин – отцы-основоположники коммунизма, который собирались построить на русских костях… В самом деле, любовь революционеров к Н. Чернышевскому – это любовь «вора-медвежатника» к фомке, которой при известных навыках можно взломать даже сейф: подобным образом текстами саратовского нигилиста его последователи, профессиональные революционеры крушили основу России. Например, по утверждению Чернышевского «мысль материальна и ничем не отличается от любой химической реакции», а искусство и, в частности, литература «должны всегда руководствоваться критическим реализмом, просвещающим умы и изобличающим художественными средствами строй насилия и обмана». Справедливым становится после этого краткое заявление Ленина: «…своими подцензурными статьями Чернышевский умел воспитывать настоящих революционеров…»

Но в таком случае, какие же качества им необходимы? На это нам дает ясный ответ просвещенный современник нашего подсудимого: «Безбожие, неспособность воспринимать прекрасное, завистливость и ненависть ко всему прошлому, словом, очень низкий уровень духовного и душевного развития. Этими свойствами с детства и до самой своей смерти отличался Чернышевский, с героизмом тупости переносивший ссылку, лишь бы увидеть на старости лет торжество своих «идеалов», – крушение церкви, искусства и ненавистного Российского Государства.

Как и все, по выражению Достоевского, «русские мальчики», Чернышевский чрезмерно торопился, – осуществления своих «идеалов» увидеть при жизни ему не удалось. Царство «русских мальчиков» общими нашими усилиями наступило несколько позднее, а именно в феврале 1917 года». И можно с полным правом сказать, что Чернышевский проторил дорогу тем, кто разрушил Россию «до основания», совершенно не зная, что наступит «затем»…

Дело знаменитого саратовского демократа позволяет выявить еще одно досадное обстоятельство: даже церковь оказалась неспособной остановить грядущий в России развал, поскольку была ослабленной в своей сердцевине. И опомнилась наша церковь, увы, только когда народ под руководством ее врагов-атеистов – «русских мальчиков» в кожаных куртках стал сносить купола… А между тем именно наш коронованный нигилист, глава «Ордена русской интеллигенции» в своих писаниях ранее намекал, что во всех российских городах и деревнях есть «большие каменные помещения», которые нужно употребить для хозяйственных нужд… А для всех сомневающихся мы сошлемся на показания пламенной революционерки Веры Засулич:

«Чернышевский, стесненный цензурой, писал намеками, иероглифами. Мы умели и имели возможность их разбирать, а вы, молодые люди девятисотых годов, такого искусства лишены. Читаете у Чернышевского какой-нибудь пассаж и вам он кажется немым, пустым листом, а за ним в действительности большая революционная мысль. Вставляя в свои статьи загадочные иероглифы, Чернышевский всегда объяснял своим друзьям и главным сотрудникам „Современника“, что он имел в виду, и эти объяснения оттуда долетали до революционной среды, в ней схватывались и переходили из уст в уста. Поэтому даже когда Чернышевский уже был в Сибири и свои статьи не мог объяснять, долгое время существовал, был в обращении, можно сказать, некий шифр для ясного понимания того, что, по принуждению, он выражал, прикрыто и очень темно. Такого шифра у вас ныне нет, а если нет, Чернышевского вы не знаете, а раз не знаете, то и не понимаете, что он совсем не таков, каким по своему неведению, хотя оно простительно, вы себе его представляете».

И Засулич дала затем несколько примеров, как нужно понимать некоторые фразы и заявления Чернышевского, без обладания «шифром» на самом деле непонятные. «В одной из своих статей говоря об устройстве в России земледельческих коммунистических ассоциаций, Чернышевский намекает, что для этой цели очень пригодятся разбросанные по всей стране множество „старинных зданий“. Чтобы цензуре было трудно догадаться о каких старинных зданиях идет речь, Чернышевский сопровождает свои указания нарочито туманными и сбивчивыми дополнениями. – Вы читаете теперь, – говорила Засулич, – это место и оно вам непонятно. Пожалуй, даже глупостью, болтовней назовете. А нам в 60 и 70 годах, потому что до нас объяснения долетали и мы кое-что слышали, – всё было понятно. „Старинные здания“ – это главным образом монастыри, отчасти церкви, их надо уничтожить, а здания их утилизировать для организации в них фаланстер. Такова была мысль Чернышевского (выд. – Г. П.)».

Итак, сын священника в зрелом возрасте и по собственной воле мостил дорогу Божьим врагам. Любопытно, что предсмертный бред Чернышевского записал его секретарь. На своем смертном одре наш герой упоминал о каком-то сочинении: «Странное дело: в этой книге ни разу не упоминается о Боге»…

Однако хватит цитат и документов – пора к топору, точнее, к отбойному молотку… Где ныне стоит наш подсудимый? В Саратове под старыми липами, на месте бывшего Божьего храма, попирает украденный фамильный монархический постамент. И похоже, наш волжский Сократ позабыл, что чем ближе к царям – тем скорее погибель…»


После этих школьных зачиток, как и ожидалось, сначала поднялся переполох. Текст вскоре распространился по городам и весям страны, и чиновники стали гадать, что им теперь следует делать. Под угрозой переименования оказались шестьсот шестьдесят шесть тысяч населенных пунктов, площадей, улиц и скверов, а также учебных заведений, кинотеатров и даже больниц. Где-то в провинции под шумок свалили на переплавку несколько бронзовых памятников демократа, обнаружить которые впоследствии не удалось. В подмосковных Мытищах и по месту первой ссылки знаменитого критика вышли на улицу педагоги – с транспарантами «Руки прочь от товарища Че!».

Все ожидали реакции Президента, но «рулевой» публично молчал. И только к последней школьной четверти из «Бочарова Ручья» прилетела бумага, в которой было предложено почетного демократа не трогать, потомков из усадьбы не выселять, на провокации не поддаваться, на анонимки не отвечать.

Однако напряжение не спадало до самого лета. Потом трудовая Россия двинулась на огороды и дачи, а духовную пищу забыла до холодов. Правда еще пошумели, рассорились между собой медики и педагоги – когда очередь дошла до Антон Палыча Чехова. Самые образованные соотечественники и особенно проживающие в зарубежье негодовали, когда из экспериментальной школы по интернету распространился очередной пасквиль.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации