Электронная библиотека » Генри Джеймс » » онлайн чтение - страница 32

Текст книги "Послы"


  • Текст добавлен: 13 марта 2014, 23:49


Автор книги: Генри Джеймс


Жанр: Классическая проза, Классика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 32 (всего у книги 38 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Если ты просто ищешь, что тебе пнуть, сделай милость, куш – колоссальный!

– И прекрасно. Пусть себе катится!

Чэд с такой невероятной силой отшвырнул от себя пинком этот воображаемый предмет, что тот взлетел в воздух. Стало быть, они еще раз покончили с этим вопросом и могли возвращаться к насущным делам.

– Я, разумеется, провожу вас завтра.

Стрезер пропустил это предложение мимо ушей; он все еще находился под впечатлением, которое отнюдь не рассеялось после столь выразительно продемонстрированного пинка, будто Чэд отплясывает матлот или джигу.

– Ты что-то очень неспокоен.

– А вы, – ответил, прощаясь с ним, Чэд, – вы выводите из душевного равновесия.

XXXVI

В оставшиеся два дня ему предстояло еще одно расставание. Утром он отправил с нарочным записку, в которой просил Марию Гостри пригласить его на завтрак, и она приняла его незадолго до полудня в прохладной тени небольшой, обставленной в голландском вкусе столовой. Окно этого укромного прибежища выходило во двор, вернее, в уголок старого, чудом уцелевшего в век варварства сада, и, хотя Стрезеру часто случалось, не без труда помещая ноги, сидеть за низким, безупречно отполированным гостеприимным столом, нынче все вокруг казалось ему, как никогда, исполненным милой изысканности, особого очарования, старомодной упорядоченности и чуть ли не благовонной чистоты. Находиться тут, как он неоднократно говорил хозяйке дома, было все равно, что видеть жизнь отраженной в начищенной до блеска оловянной кружке, отчего жизнь, надо сказать, выигрывала – что было ей очень к лицу, тешила и ласкала глаз. Глаза Стрезера сейчас, по крайней мере, были обласканы – тем более что он пришел сюда в последний раз, – прелестным сочетанием стола без скатерти, гордо выставляющего напоказ свою идеальную поверхность с чайным сервизом из старинного фаянса и старинным серебром, под стать которым были удачно размещенные в этой комнате вещи покрупнее. Например, образцы яркого дельфтского фаянса – блюда, укрывавшие стены с достоинством, присущим портретам предков. Среди всего этого Стрезер смиренно выразил свои мысли; он высказался даже с неким философским юмором.

– Мне больше нечего ждать; по-моему, я поработал на славу. Я им задал жару. Я видел Чэда, он побывал в Лондоне и вернулся. Чэд говорит: я вывожу его из душевного равновесия. Мне, право же, кажется, что я всех здесь встревожил. Во всяком случае, я вывел из душевного равновесия его. Он явно неспокоен.

– Вы вывели из душевного равновесия меня, – улыбнулась мисс Гостри. – Я явно неспокойна.

– Ну нет, такой я застал вас, когда приехал. По-моему, я, напротив, помог вам его обрести. Что это все, – спросил он, окидывая взглядом комнату, – как не извечный приют отдохновения?

– Мне от всей души хотелось бы, – тут же ответила она, – чтобы вы сочли это мирной пристанью.

Они смотрели друг на друга через стол, а все недосказанное повисло в воздухе. Стрезер подхватил кое-что как умел.

– Мне это не дало бы – в том-то и беда – того, что безусловно дает вам. Я не в ладу, – объяснил он, откидываясь на спинку стула и рассматривая круглую спелую дыньку, – со всем, что меня окружает. А вы в ладу. Я не умею просто смотреть на вещи. А вы умеете. И я ставлю себя, – как правило, этим все кончается, – в дурацкое положение. Желал бы я знать, – вырвалось у него вдруг, – что ему там понадобилось в этом Лондоне?

– Ну, люди иногда ездят в Лондон, – рассмеялась Мария. – Как вам известно, я туда ездила.

Стрезер понял намек.

– И привезли оттуда меня, – сидя напротив нее, он почти бесстрастно рассуждал вслух. – А кого привез Чэд? Он полон фантазий. Утром, – добавил он, – я первым долгом написал Саре. Все как положено. Я в полной готовности.

Она предпочла пренебречь некоторыми поднятыми им темами ради других.

– Некая дама сказала мне на днях, что, по ее мнению, у него все задатки крупного коммерсанта.

– Так и есть. Он похож на своего отца.

– Такого отца!

– Да, такого, как надо, с этой точки зрения. Но не его сходство с отцом, не это меня волнует!

– А что же?

Он снова принялся есть; отведал восхитительной дыньки, щедро нарезанной хозяйкой дома, и только после этого вернулся к ее вопросу, и то лишь лаконично сказав, что не преминет ответить. Она ждала, наблюдала, угощала его, развлекала и, пожалуй, именно с этой целью попеняла ему на то, что он так и не удосужился назвать ей изделие, которое производят в Вулете. «Помните, мы говорили об этом в Лондоне как-то вечером, когда были в театре?» И тут же зажала ему рот, переведя разговор на другой предмет. Помнит ли он то, помнит ли он это из первоначальной поры их знакомства? Он помнил все и не без юмора привел даже кое-какие подробности, которые она, по ее собственному признанию, не помнила, подробности, которые она яростно отрицала; они возвращались в первую очередь к теме, составлявшей для них тогда главный интерес: им интересно было в то время знать, «чем у него это дело кончится». Они предполагали, что у него все кончится великолепно, все выйдет – так им, по крайней мере, казалось. Что ж, так оно все и вышло. По совести говоря, он вышел или, вернее, зашел так далеко, что дальше некуда, и ему теперь впору было думать, как снова войти. В воображении Стрезера мгновенно возник образ его недавнего прошлого; он уподобил себя одной из фигурок на Бернских башенных часах. Они выходят с одной стороны в назначенный час, двигаясь толчками, проходят на глазах у публики короткий отрезок пути и снова входят с другой стороны. Он тоже, двигаясь толчками, прошел на глазах у публики короткий отрезок пути – ему тоже предстояло теперь скромно сойти со сцены. Он предложил Марии, если ей это угодно, назвать сейчас великолепную продукцию Вулета. Как великолепный комментарий ко всему. Но она остановила его на полуслове, у нее не было ни малейшего желания знать, она не согласится на это ни за какие блага. С продукцией Вулета она покончила. Кто-кто, а она сыта по горло. Она слышать об этом не хочет; и она добавила, что, насколько ей известно, мадам де Вионе всегда противилась желанию осведомить ее на этот счет, хотя ей, конечно, пришлось бы смириться, вздумай миссис Покок навязать ей эти сведения. Но миссис Покок, как видно, не жаждала говорить на эту тему, даже не заикнулась ни разу, а теперь это уже не имеет никакого значения. Мария Гостри, очевидно, ничему теперь не придавала значения, за исключением разве одного щекотливого обстоятельства, упоминать о котором она до поры до времени не желала.

– Не знаю, приходило ли вам в голову, что, предоставленный самому себе, мистер Чэд может в конце концов возвратиться домой. Судя по тому, что вы сказали сейчас о нем, вам это в голову приходило.

Он следил за ней добрыми, но очень внимательными глазами, словно предвидя, что за этим последует.

– Не думаю, что он сделает это ради денег. – И поскольку ей, вероятно, не до конца было ясно, добавил: – Я имею в виду, расстанется с ней.

– Стало быть, он расстанется с ней?

Стрезер молчал, потом медленно, очень осмотрительно, затягивая слегка эту последнюю деликатную паузу, пытаясь без слов всеми возможными способами воззвать к ее терпению и пониманию, сказал:

– О чем вы собирались спросить меня?

– В его ли силах сделать так, чтобы уладить ваши отношения?

– Мои отношения с миссис Ньюсем?

Утвердительный ответ лишь обозначился у нее на лице, словно она из чувства такта избегала произносить это имя, но вслух добавила:

– Ну а в его ли силах сделать что-нибудь, чтобы она попыталась?

– Уладить наши с ней отношения? – Он очень решительно покачал головой. – Тут никто ничего не может сделать. С этим покончено. Покончено – и у нее, и у меня.

Мария была озадачена, в ее взгляде промелькнуло сомнение.

– Вы за нее ручаетесь?

– О да, теперь ручаюсь. Слишком много всего произошло. Я стал для нее другим.

Выслушав это, Мария глубоко вздохнула.

– Понимаю, значит, и она стала другой для вас.

– Нет, – прервал он ее. – Нет. – И поскольку мисс Гостри снова выглядела озадаченной, объяснил: – Она та же. Она та же, что и всегда. Но теперь – я ее вижу.

Он произнес это очень серьезно и как бы даже ответственно, коль скоро ему пришлось об этом говорить, и звучало это даже в какой-то мере торжественно. Мария же просто воскликнула: «О!», довольная, признательная, однако последовавшая затем фраза показала, как она восприняла его слова.

– К чему вы тогда возвращаетесь?

Он отодвинул тарелку, поглощенный сейчас другой стороной вопроса, отступая перед ней, по сути, чувствуя себя настолько растроганным, что неожиданно поднялся с места. Он был уже заранее взволнован тем, что ему предстояло, по-видимому, испытать, тем, что предпочел бы предотвратить, с чем хотел бы обойтись очень бережно; но поставленный в безвыходное положение этой стороной вопроса, он еще более желал – хотя и предельно мягко – быть решительным и бесповоротным. Он не спешил с ответом, он заговорил опять о Чэде:

– Невозможно было больше идти мне навстречу, чем он, вчера вечером, когда речь шла о том, что он покроет себя несмываемым позором, если не останется ей верен.

Марии он и в этом даже мог довериться.

– Вы так и сказали ему – «покроет себя позором»?

– А как же! Я долго толковал, какая это была бы с его стороны низость. И он согласился со мной.

– Вы будто пригвоздили его.

– Вот именно, будто!.. Я сказал, что прокляну его.

– Вот как! – улыбнулась она. – Неужели? – И после недолгого молчания продолжала: – Да, но теперь вы не можете делать предложение!..

Она пытливо вглядывалась в его лицо.

– Снова делать предложение миссис Ньюсем?

Она опять помедлила, потом, собравшись с духом, произнесла:

– Понимаете, я никогда не думала, что предложение сделали вы. Я всегда думала, что предложение сделала она… и, уж если на то пошло, я ее понимаю. Я хочу сказать вот что, – объяснила она, – при таком расположении духа… при таком расположении духа предавать проклятию! – нет, ваш разрыв непоправим. Стоит ей узнать, как вы распорядились ее полномочиями, она никогда и пальцем не пошевелит.

– Я сделал, – сказал Стрезер, – все что мог. Больше невозможно ничего сделать. Он заверил меня, что предан ей, что и помыслить не может… Но я не убежден, что мне удалось его спасти. Слишком уж он рассыпался в уверениях. Он спрашивает, с чего я взял, будто она ему наскучила. Но у него еще целая жизнь впереди.

Мария сразу же все поняла.

– Он создан для того, чтобы нравиться.

– Таким создала его она.

Стрезер ощущал заключавшуюся в этом иронию судьбы.

– Вряд ли это его вина!

– Во всяком случае, это таит в себе опасность. Опасность для нее, я хочу сказать. Она это знает.

– Да, она это знает. Вы предполагаете, – спросила мисс Гостри, – что в Лондоне у него есть женщина?

– Да. Нет. То-то и оно. Я ничего не предполагаю. Боюсь предположить. С этим покончено. – И он протянул ей руку. – До свидания.

– К чему же вы возвращаетесь?

– Не знаю. Всегда что-нибудь да найдется.

– Там все переменилось, – сказала она, удерживая его руку.

– Переменилось – вне всякого сомнения. Вот я и посмотрю, как мне там будет житься.

– Вы думаете, вам будет там лучше, чем?… – Но, словно вспомнив, что в свое время сделала миссис Ньюсем, так и не договорила.

Но он уже понял:

– Лучше, чем в этом месте в эту минуту? Лучше, чем то, что удается вам, к чему бы вы ни прикоснулись?

Какое-то время он не говорил, молчал, ведь она на самом деле предлагала ему все это, она предлагала ему совершенное служение и чуть ли не полную беззаботность на всю его оставшуюся жизнь. Это мягко окружило бы его, тепло укрыло, и выбор был бы сделан на надежном основании. За выбором стояла любовь к прекрасному и взыскательность. Нелепо, попросту глупо не ценить такие вещи, но, поскольку речь шла о его видах на будущее, он остановился на этом лишь на мгновение. Тем более что она поймет – она всегда понимала.

Так оно, вероятно, и было, но между тем она продолжала:

– Знайте, нет ничего, чего я не сделала бы для вас.

– О да. Я знаю.

– Ничего, – повторила она. – Ничего на свете.

– Знаю. Знаю. Но я все равно должен ехать. – Вот и сказано наконец. – Я хочу быть правым.

– Хотите быть правым? – повторила она за ним со слабым протестом.

Но он почувствовал, что ей уже более или менее ясно.

– Понимаете, это единственное, чем я руководствуюсь. От всей этой истории мне не должно быть никакой пользы. Я не должен ничего получить.

Она задумалась.

– Но при вашей восприимчивости к впечатлениям вы уже получили очень много.

– Очень много, очень много, – согласился он. – Но все это несравнимо с вами. Вот вы как раз и сделали бы меня неправым.

Честно, благородно, она не могла притворяться, будто ей это непонятно, но еще какое-то время она себе это позволила.

– Но почему вам так уж непременно нужно быть правым?

Он задумался. И остался верен себе.

– Потому что вы первая, если вам угодно, хотели бы видеть меня таким. Да я и не могу быть другим.

Ей ничего не оставалось, как принять это, пусть и с бессильным протестом.

– Не столько ваша правота, сколько ваша ужасающая проницательность делает вас таким, какой вы есть.

– Вы и сами немногим лучше. Вы неспособны устоять, когда я вам на что-то указываю.

– Правда, – вздохнула она с комическим видом: трагизм был снят. – Мне перед вами не устоять.

– Вот так-то, – сказал он.

Дополнения

Генри Джеймс. Предисловие к роману «Послы»[117]117
  Впервые опубликовано: James H. Preface to the «Ambassadors» в кн.: The Novels and Tales of Henry James. Vol. XXI. N. Y: Charles Scribner's Sons, 1909. Перевод осуществлен по изд.: James H. The Art of the Novel. N. Y.: Charles Scribner's Sons, 1934. Оно воспроизводит «Предисловие» 1909 г.


[Закрыть]

Нет ничего легче, чем дать определение темы романа «Послы» (он был опубликован в двенадцати выпусках журнала «Норт америкен ревью» за 1903 год, в том же году вышел отдельной книгой). То, о чем идет речь, было для удобства читателя кратко суммировано во второй главе четвертой части – вставлено или «всажено» крепко и зримо, в самую середину потока, возможно, даже препятствуя ему. Вряд ли можно назвать другое сочинение подобного рода, которое столь же прямо выросло из случайно оброненного зернышка мысли, и вряд ли когда-либо такое зернышко, – принявшись, развившись, перезрев и истершись в прах, – все же уцелело в куче праха и осталось независимой частицей. Потому что вся история выражена, по сути, в том непроизвольном крике души, который в один прекрасный день в саду Глориани обрушивает на Крошку Билхема Ламбер Стрезер; в той искренности, с какой он, желая предостеречь своего молодого друга, признается в собственной несостоятельности. Главная идея, если угодно, заключается в том, что весь свой долгий жизненный путь он вдруг воспринимает как крушение и, не щадя себя, старается как можно лучше объяснить нам, почему это так. В словах признания, которые он произносит, содержится квинтэссенция «Послов», и до самого конца он, образно говоря, не перестает сжимать пальцами стебель этого внезапно распустившегося цветка – цветка, который упорно нам демонстрирует: «Живите в полную силу – нельзя жить иначе. Совершенно не важно, чем вы, в частности, заняты, пока вы живете полной жизнью. А если этого нет, то ничего и нет… Я жил неполной жизнью, – а теперь уже стар, слишком стар, чтобы пользоваться тем, что вижу… Что потеряно – потеряно, не заблуждайтесь на этот счет… Человеку свойственно тешить себя иллюзией свободы. Не берите с меня пример, помните об этой иллюзии. Я в свое время был то ли слишком глуп, то ли слишком умен – не знаю, что именно, – чтобы ею жить. Теперь я спохватился… Делайте все, что просит душа, не повторяйте моих ошибок. Живите!» Такова основная мысль Стрезера, обращенная к потрясенному юноше, который симпатичен ему и с которым он не прочь подружиться. Слово «ошибка» в его монологе возникает, как увидим позднее, неоднократно – и это показывает, каким важным, по его разумению, является предостережение, вытекающее из собственной судьбы. Да, он прошел мимо многого, хотя природа, как ему кажется, предназначила его для лучшей участи, и осознает он это в обстоятельствах, которые, словно стрела, пронзают его неумолимым вопросом. А может быть, еще осталось время, чтобы восполнить упущенное, – то есть восполнить урон, нанесенный его личности; возместить ущерб, который, он готов признать, ему причинили и к чему он, возможно, сам так бездарно приложил руку? Ответом на это может быть то, что теперь он худо-бедно все видит. А потому задача моего повествования о герое, как и изложения хода событий, не говоря уже о драгоценной морали, из всего этого вытекающей, – просто показать сам процесс его прозрения.

Наибольшее сходство достигается там, где конечное целое совпадает с зачатком, из которого родилось. Я познал это на собственном опыте и, как всегда, через слово, ибо взял образ точно таким, каким он предстал передо мной. Как-то добрый приятель с явным удовольствием процитировал несколько сентенций, оброненных в беседе с ним одной знаменитостью, много старше его годами, – сентенций, по смыслу очень близких печальному красноречию Стрезера и произнесенных, будто нарочно, в Париже, в великолепном саду при доме художника, в летний воскресный день, когда там собралось общество интересных людей. В этих запомнившихся моему другу откровениях я сразу уловил нужную мне – нет, не нотку, а ноту; остальное дорисовали время, место и фон, на котором разворачивалось действие: названные компоненты сплетались и переплетались, двигая сюжет и помогая вывести то, что я назвал бы главной нотой. Вот она – сидит на нотном стане, словно прочно укрепленный буек в приливной волне, с жесткими штырьками, вроде тех стальных стержней, на которых затягивают петли телеграфного кабеля, – а кругом бурлит водоворот. Подхваченная мною мысль не обросла бы множеством других, если не старинный парижский сад с его неповторимой атмосферой – символ былого, где за семью печатями хранятся сокровища, которым нет цены. Печати, разумеется, предстояло сломать, а каждую драгоценность учесть, потрогать и оценить, но так или иначе в полученной подсказке уже были все элементы ситуации, такой притягательной для меня. Не припомню, право, другого случая, когда чей-либо рассказ вызвал бы у меня столь же сильный интерес и такое же горячее желание отправить свалившееся на меня богатство в кладовые памяти. Ибо я искренне считаю, что есть сюжеты и сюжеты – хотя, чтобы развить с должной пристойностью даже самый неосновательный из них, необходимо в течение всего посвященного ему времени – этого лихорадочного и вдохновенного времени – по крайней мере, принимать его достоинства и значимость как неоспоримые. И тогда, безусловно, в этом превосходнейшем сюжете – а только за такой, по теории, честь писателя позволяет ему браться – обнаруживается та идеальная красота, заражающее действие которой поднимает художественную достоверность на предельную высоту. Вот когда, я уверен, избранная тема блестит и сверкает, а тема «Послов» излучала для меня сияние от начала до конца. Поэтому, к счастью, я могу абсолютно искренне оценить этот роман как лучший – «по всем показателям» лучший – из всего, что мною написано; и не получи это бесстыдное самохвальство подтверждения, – оно покрыло бы меня публичным позором, чего, однако, не произошло.

Не припомню, кстати, чтобы ч хоть на мгновение запнулся, хоть раз испытал страх – а вдруг под ногами бездна? – чувства, от которых лишаешься уверенности, и кажется, будто добрый случай лишь посмеялся над тобой. Если основной мотив в «Крыльях голубки» то и дело, как уже упоминалось, ускользал от меня, скрываясь за плотной завесой, – правда, не стесняясь тут же, гримасничая, внезапно появиться вновь, – то в этой, иной моей затее царили полная убежденность и постоянная ясность: это было честное деловое предприятие, целый набор данных, осевших на моей территории и таких же единообразных, как теплые дни в хорошую летнюю погоду. (Замечу попутно, что оба романа писались в порядке, обратном их опубликованию, так что законченный ранее увидел свет позднее.) Даже несмотря на груз лет, отяготивший моего героя, я был тверд в осуществлении первоначального замысла, даже несмотря на значительную разницу в возрасте между мадам де Вионе и Чэдом Ньюсемом – разницу, от которой как от скандальной мне лучше было бы отказаться, меня и тут ничто не смутило. Ничто не мешало, ничто не подводило – так я, по-видимому, тогда рассудил, – в этом обильном, доброкачественном материале, какой бы стороной я ни поворачивал его, он лишь неизменно сиял, как золото. Я радовался перспективе писать образ зрелого героя, в которого смогу «вгрызаться», – потому что только в густо замешанный сюжет и в сложный, аккумулированный характер может по-настоящему «вгрызаться» художник, пишущий жизнь. И конечно, бедный мой герой должен был обладать именно таким характером и еще, что было естественно, – богатым воображением. Я имею в виду, что герой не только в полной мере им обладал, но и всегда знал, что владеет воображением непомерным и что это может его сокрушить. «Писать» человека с воображением – великая удача, ведь если тут не открывается счастливая возможность как следует «вгрызться» в образ, то где еще ее искать? Разумеется, личность столь неординарная не позволяла писать лишь о воображении или выдавать его за главную черту, да я и сам, ввиду различных обстоятельств, не считал это верным решением. Столь исключительная удача – возможность изучать высокие человеческие свойства, проявляемые в каком-то деле или на каком-то жизненном поприще, – несомненно, когда-нибудь, когда смогу оправдать, улыбнется мне, а до тех пор, вероятно, будет маячить в поле моего зрения, оставаясь недосягаемой. Пока же годился и похожий случай – но только в похожих случаях я прибегал к малому масштабу.

Я спешу добавить, какие бы отменные паллиативы ни давал мне меньший масштаб, данная история требовала большего, поскольку незамедлительно встал вопрос об обстоятельствах, побудивших нашего джентльмена излить душу на воскресном приеме в парижском саду, – если, согласно строгой логике, не прямо и непосредственно побудившие, то, так сказать, в идеале угадываемые. (Я говорю «в идеале», так как вряд ли нужно упоминать, что для развития, для максимально полного раскрытия моей мерцающей истории необходимо было с самого начала увязать ее с возможностями того персонажа, который выступал подлинным ее повествователем. Он является главным событием этой истории, и его похождения, более чем определенные, ставили предел этим возможностям; в его обязанность входило переносить видения художника на широкое полотно – неизменно находящееся на своем месте, подобно белой простыне, на которой с помощью волшебного фонаря детям показывают различные фигуры, – фантастические и подвижные тени.) Никакие привилегии, даруемые бойкому рассказчику или кукловоду, не могут доставить равного удовольствия, ни одна головоломная, азартная игра не вызывает такого напряженного ожидания и трепета, как, казалось бы, простое занятие – искать невидимое и и потаенное в лишь наполовину улавливаемых ходах композиции, высвечивая их, выслеживая по запаху брошенной, словно вызов, перчатки. Ни одна омерзительная охота – с ищейками и оравой волонтеров – за беглым рабом не способна довести «страсти» до такого предельного накала. Ибо сочинитель драмы по самим законам писательского таланта твердо верит не только в правильный исход, если правильно расчислить плотно заполненное пространство, но более того – он верит в необходимость и чрезвычайную ценность этой «плотности», в основе которой лежит любая верная подсказка. Именно за такую подсказку я тогда жадно ухватился. Какой же предстояло быть истории, в которой моя подсказка занимала центральное место? Подобные вопросы увлекают и тем, что «история», в которой предзнаменования сбываются, приобретает, как было сказано, достоверность конкретной реальности. Она есть – она начинает быть, хотя может лишь маячить в тумане. Таким образом, дело вовсе не в том, чем ее наполнить, а исключительно в том – интереснейшая и труднейшая задача! – где и когда ее ухватить.

В этой истине заключена львиная доля того интереса, который возбуждает в нас целебная смесь, известная как искусство. Искусство имеет дело с тем, что мы видим, и именно этот ингредиент оно должно в первую очередь пригоршнями бросать в приготовляемые яства; искусство собирает сырой продукт в саду жизни, продукт, выращенный в ином месте, возможно, несвеж и несъедобен. Однако собрать материал – лишь начало дела, предстоит заняться процессом, от которого искусство, самый дурной слуга человечества, подлежащий немедленному увольнению без рекомендации, станет трусливо увиливать, ссылаясь на мораль или что-либо подобное. Процесс этот, процесс выражения – буквально выдавливания сути – совсем иное дело и к удачным поискам и счастливым находкам не имеет никакого отношения. На этой стадии – когда заботы о построении сюжета завершились (да так, что в главную часть «гармонично вписались», как говорят наши дамы, совершающие покупки), хочется думать, победой – удовольствиям подобного рода приходит конец. Сюжет найден, на очереди следующая проблема: что с ним делать дальше. Именно это новое вливание и придает, должен признаться, настоящую крепость всей смеси. С другой стороны, эта стадия менее всего напоминает охоту с борзыми и рожками. Наступает период сидения за письменным столом, период расчетов и подсчетов – это труд, который должно оплачивать по высокой ставке главного бухгалтера. Не то чтобы в работе главного бухгалтера не было своих взлетов и блаженных мгновений, но счастье или, по крайней мере, ровное расположение духа дают художнику чаще увлекательные трудности, которые он сам себе создает, чем те, которых он сумел избежать. Он сеет семена, рискуя получить чересчур густые всходы, а потому ему, подобно джентльмену, проверяющему бухгалтерские книги, необходимо сохранять трезвую голову. И следовательно, мне – ради интереса дела – придется остановить выбор на рассказе о том, как шла «охота» за Ламбером Стрезером, как мне удалось поймать тень, отброшенную несколькими фразами, – их процитировал мой приятель, – а также о том, какие события последовали за этой победой. Но, пожалуй, я попытаюсь кинуть беглый взгляд во всех трех направлениях; снова и снова в ходе этого вольного экскурса мне приходит в голову, что, когда просто рассказываешь историю, мешок с приключениями, мыслимыми и немыслимыми, опорожняется лишь наполовину. Очень много зависит от того, что рассказчик подразумевает под этой весьма расплывчатой величиной. Речь может идти об истории героя, а может, в силу тесной связи вещей, – об истории самой этой истории. И каюсь, поскольку сочинитель драмы есть сочинитель драмы, именно история истории – спутанный клубок – манила сильнее, потому что в ней было больше объективности.

Итак, кредо моего человека с воображением, выплеснутое им в неурочный час среди безмятежной праздности, следовало обосновать от его лица или, изъясняясь безыскусным языком комедии, «разобрать», а возможный путь к этой цели, осложненный намеренно поставленным препятствием, нужно было тонко расчислить. Откуда он явился, мой герой, и зачем и что делает (как мы, англосаксы, и только мы, с нашим роковым пристрастием к экзотическим выражениям, любим говорить) на этой galère?[118]118
  галере (фр.).


[Закрыть]
Чтобы ответить на эти вопросы правдиво, ответить, как на суде при перекрестном допросе со стороны обвинения, иными словами, чтобы объяснить поступки Стрезера и его «необычный тон» удовлетворительно, необходимо было владеть всем материалом. Вместе с тем ключ к знанию «всего о нем» лежал в принципе достоверности: вряд ли мой герой взял непривычный для него тон без причины, ибо иронические интонации появляются в нашей речи тогда, когда мы чувствуем себя в затруднении или не на своем месте. Улавливая те или иные «интонации» в течение жизни, учишься распознавать, когда они диктуются ложным положением. Значит, дорогой мой герой в парижском саду действительно находился в таком положении – это уже был маленький успех; соответственно следующим шагом, как нам представлялось, являлось подтверждение, что все обстоит на самом деле так. Оставалось лишь строить предположения – правда, с преимуществом на надежду, что они, вполне возможно, оправдаются. Прежде всего, зная, откуда приехал наш друг, вполне можно было допустить, что ему не чужд узкий провинциализм, качество, которое, скажем прямо, нужно битый час держать под увеличительным стеклом, прежде чем оно выдаст свои секреты. Он, наш печальный джентльмен, был родом из самого сердца Новой Англии – обстоятельство, за которым тянулся пышный шлейф секретов, кружащихся передо мной на свету. Их предстояло просеять и рассортировать – процесс, который я не стану воспроизводить в деталях, хотя в них не было недостатка, и вопрос заключался лишь в том, на каких именно остановить выбор. Тот факт, что герой, безусловно, оказался в нелепом положении, а также причины, по которым в его случае положение стало «ложным», – эти индуктивные выводы пришли мне в голову с одинаковой скоропалительностью и очевидностью. Я объяснял все – а это «все» к данному моменту стало весьма многообещающим – тем, что Стрезер прибыл в Париж в определенном умонастроении, которое в результате новых и неожиданных ударов и потрясений менялось буквально на глазах. Представления, с которыми он прибыл, можно изобразить, например, в виде прозрачной зеленой жидкости, налитой в точеный стеклянный фиал; вдруг эту жидкость перелили в открытую расхожую чашку, подвергли воздействию другого воздуха, и она сделалась красной или какой-то еще и вот-вот готова – кто ее знает – превратиться в лиловую, черную, желтую. При еще более фантастических крайностях, представленных – сколько бы мой герой ни утверждал обратное – в буйном разнообразии, он сначала лишь с удивлением и страхом таращил глаза; и уже в силу этого ситуация создавалась бы из игры фантастического и развития крайностей. Я мгновенно смекнул, что достаточно развить все это живо и логично – и моя история напишется лучше некуда. Разумеется, решающим фактором и огромным преимуществом для писателя всегда был и будет интерес к самой истории как таковой; в ней всегда, неизменно и безусловно, заключено самое ценное (иначе я это себе и не представлял); даже бешеная энергия, развиваемая, чтобы ему содействовать, меркнет перед энергией, с которой он содействует себе сам. Ему очень нравится делать вид, будто он освещает события особым светом, будто он владеет доскональным знанием и знает все обо всем, хотя мы нет-нет да уличаем его в самоиронии, как и в том, что «всезнание» это – не что иное, как бесподобная дерзость, на которую у него, по сути, нет никакого права. Впрочем, приходится допустить, что без дерзости тут не обойтись, что она всегда присутствует в сочинительстве, – присутствует, так сказать, для изящества, для эффекта, для завлекательности, ибо История – это балованное дитя Искусства, и мы всегда испытываем разочарование, когда наши фавориты не «выжимаются до предела», нам нужно, чтобы они выглядели соответственно своему характеру.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации