Текст книги "Послы"
Автор книги: Генри Джеймс
Жанр: Классическая проза, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 35 (всего у книги 38 страниц)
Приложения
A. M. Зверев. «Джеймс: пора зрелости»
Судьба Генри Джеймса в России сложилась причудливо: у нас его стали переводить в 1876 году, когда творческая биография писателя, по сути, даже не началась, и до самого конца XIX века это имя периодически встречалось читателям русских журналов, главным образом «Вестника Европы». Затем последовал перерыв – без малого в семьдесят лет. И только в последнее двадцатилетие произведения Джеймса опять стали доступны нашей аудитории.
Правда, в основном это не самые значительные его произведения и даже не самые для него характерные. Публикация романа «Женский портрет» в серии «Литературные памятники» (1981) как бы к столетию выхода книги, в свое время положившей начало настоящей известности ее автора, была скорее исключением из правила. В других отечественных изданиях появлялись преимущественно повести и рассказы. Но ведь слава Джеймса (в основном посмертная) – это прежде всего слава романиста. А еще точнее, слава писателя, который уже в 1900-е годы создал несколько романов, оказавшихся очень важными для литературы уходящего столетия, именно в этих произведениях раньше всего ощущалась поэтика, которая окажется исключительно характерной для прозы XX века. По крайней мере, для англоязычной прозы.
Опубликованные в 1903 году «Послы» как раз в этом отношении представляют первостепенный интерес, и можно понять, отчего сам Джеймс считал эту книгу своим главным творческим свершением. Может быть, с такой оценкой не все согласятся, но тем не менее бесспорно, что этому роману принадлежит особое место в истории литературы – как произведению, в полном смысле слова новаторскому, т. е. предлагающему необычную художественную оптику. И если сегодня необычность уже не чувствуется так отчетливо, как ее чувствовали первые читатели «Послов», то причина лишь в том, что эксперимент, осуществленный Джеймсом в этом произведении, оказался слишком убедительным по творческому результату. Там, где для него были проба и риск, теперь видятся образец и норма.
* * *
Английский писатель или американский? – споры об этом начались еще при жизни Джеймса и не окончены по сей день. Обе литературы имеют почти равные права числить Джеймса среди своих классиков.
По рождению он американец, причем из очень знаменитой семьи. Но по жизненному опыту – экспатриант, покинувший отечество, когда все его главные книги еще не были написаны, а под самый конец пути, в 1916 году, даже принявший британское подданство. Шла Первая мировая война, Америка еще оставалась нейтральной, тогда как Англия воевала. Джеймс считал, что не может числить себя посторонним, раз испытания и бедствия обрушились на страну, где он прожил почти сорок лет.
Все эти годы он почти не бывал в своем оставленном доме. Его приезд в Нью-Йорк летом 1904 года и последующее путешествие по США, растянувшееся на многие месяцы, похоже, окончательно примирили Джеймса с мыслью, что он сделал правильный выбор когда-то, еще молодым литератором, отдав предпочтение Европе с надеждой обрести здесь оптимальные возможности для духовного и творческого роста. Минуло два десятилетия с той поры, как он навещал знакомые места в последний раз. Америка сильно изменилась внешне, однако то, что в ней отталкивало Джеймса – засилие практицизма, равнодушие к истинной культуре, как он ее понимал, вульгарность вкусов, – все это стало только еще заметнее. Со свойственной ему деликатностью, но достаточно определенно Джеймс написал об этом в книге путевых заметок «Американская панорама» (1907). И как бы поставил точку в размышлениях, мучивших его с того дня, как в 1875 году, совершая очередной свой тур по Европе, он решил отсрочить возвращение домой на неопределенный срок, – а оказалось, что навсегда.
Поездки за океан были обязательной частью воспитания детей в том нью-йоркском кругу, к которому принадлежал будущий писатель, С самого детства парижские, лондонские, женевские пейзажи стали для Джеймса такими же привычными, как вид Вашингтон-сквера, воссозданный в одноименной повести (1880), едва ли не лучшей из всех его книг, где используется только американский материал. Но эти книги немногочисленны. Почти непременно основной сюжет произведений Джеймса предполагает соприкосновение, а еще чаще – конфликт американского и европейского восприятия вещей и связан с каким-нибудь «международным эпизодом», как озаглавил он повесть (1879), имеющую программное значение для его творчества. И по особенностям дарования, и по характеру литературных интересов, и по обстоятельствам биографии Джеймс был словно предназначен для того, чтобы тема американца в «старом доме» (и европейца в «новом», заокеанском) приобрела значение одной из доминирующих тем всей американской литературы. Хотя она и до Джеймса уже имела довольно богатую историю, начинающуюся с романтиков: с Вашингтона Ирвинга, а особенно с Натаниела Готорна, единственного литератора-соотечественника, которого Джеймс воспринимал как близкого и созвучного себе самому.
Готорну он посвятил пространный биографический очерк (1879), призвав читагеля посочувствовать этому тонкому художнику, которому выпало несчастье родиться в стране, лишенной «дворцов, парков, старых поместий… литературы, романов, музеев, картин», словом, культурной традиции. Разумеется, такой взгляд на Америку субъективен и небеспристрастен. И во времена Готорна, и гораздо раньше, практически с появления первых же колонистов, т. е. с начала XVII века, Америка вовсе не являлась духовной провинцией, как о ней нередко отзывались высокомерные европейцы. А во времена самого Джеймса она уже располагала литературой бесспорно мирового значения. Достаточно назвать хотя бы имена По, Мелвилла или Уитмена, которых Джеймс попросту не заметил, упорствуя в своем мнении об Америке как о «дикой пустыне оптовости», где не сыскать и крохотного оазиса для искусства.
Его письма, собранные и полностью опубликованные лишь сравнительно недавно (их четырехтомное издание, подготовленное авторитетнейшим биографом Джеймса Л. Эделем, было завершено в 1984 г.), пестрят такого рода отзывами о стране, где царит «грубая обобщенность богатства, силы и успеха». Да и в очерке о Готорне похожие ноты звучали едва ли не на каждой странице. Экс-патрианство Джеймса, которое много раз пытались охарактеризовать как роковой шаг, приведший к измельчанию и угасанию его таланта (первым, и наиболее убедительно, аргументировал такой взгляд крупнейший американский историк литературы Ван Вик Брукс в книге «The Pilgrimage of Henry James», вышедшей в 1925 г.), явилось, во всяком случае, совершенно естественным выбором».
Однако мотивы, которыми в конечном счете предопределялся этот выбор, были существенно иными, чем у Готорна, который тоже довольно долгое время жил вдали от родины и в Италии написал один из своих лучших романов – «Мраморный фавн» (1860). Готорн, правда, вернулся, как ни тяготила его американская будничность, казавшаяся ему ужасающе бесцветной, лишенной аромата старины, а стало быть, глубоко чужеродной романтическому воображению: ведь романтику всегда необходим культурный ландшафт, включающий «древние соборы, аббатства, великие университеты». Джеймс, воспитанный на классических образцах европейского реализма от Бальзака до Тургенева, как писатель не нуждался в тех изысканных «образах… которые служили бы живописными соответствиями духовным фактам, воссоздаваемым художником».[125]125
Цит. по: Leams F. The Great Tradition. L., 1962. P. 144.
[Закрыть] В эссе о Готорне поиск подобных соответствий назван сущностью романтического представления о том, что такое поэзия. Драма Готорна, на взгляд Джеймса, как раз и заключалась в том, что ему, воссоздававшему сугубо американские этические коллизии, неимоверно трудно было найти для них аутентичное, органическое изобразительное решение.
Для самого же Джеймса проблема заключалась совсем в другом. Он умел создавать нужный колорит, не прибегая к реминисценциям из далекой истории, и, в отличие от Готорна, считал: для писателя есть свой выигрыш в том, что он вынужден изображать мир, где не отыщется ничего напоминающего «крохотные норманнские церкви» и прочие поэтические реликты. Ведь этот мир отличается нравственной неискушенностью, а значит, неиспорченностью, и кроме того – или, может быть, самое главное – он отличается наивностью, способностью с непритупившимся изумлением воспринимать многое из того, что в глазах европейцев давно сделалось привычным, заурядным и не достойным внимания. «Быть американцем, по-моему, замечательно, поскольку это прекрасная школа для желающих приобщиться к культуре»,[126]126
The Letters of Henry James / Ed. L. Edel. L., 1975. P. 143.
[Закрыть] – сказано в одном из писем еще совсем молодого Джеймса. И эту мысль, сформулированную в 1867 году, он мог бы повторить полвека спустя, завершая свой жизненный путь.
Проблема состояла в том, чтобы эта пленительная неискушенность не вступала в противоречие со старыми, утонченными формами европейской цивилизации. Вопреки бытующему представлению, Джеймс вовсе не идеализировал ни эти формы, ни тем более те отношения и обиходные понятия, с которыми постоянно соприкасался, живя в Европе. Джеймс сохранял по отношению к ним дистанцию, созданную самим фактом его американского происхождения, напоминавшего о себе и спустя десятилетия после того, как он покинул родину. Не менее отчетливо чувствовалась во всем, что он писал, дистанция и по отношению к американскому опыту: ведь он был экспатриантом не в силу того простого обстоятельства, что предпочел Нью-Йорку Лондон, но в силу определенных убеждений.
Оставаясь до некоторой степени посторонним по обе стороны Атлантики, Джеймс нашел позицию, которую считал для себя оптимальной, во всяком случае, как для писателя, чьим главным делом стало сопоставление двух типов социума и культуры, которые он в равной степени ощущал и родственными себе, и в чем-то чуждыми. Для Джеймса они всегда составляли некое сращение противоположностей, а примером истинного симбиоза должно было стать его писательское творчество.
Он осознал эту задачу как главную для себя уже в юности, и в данном смысле мало что переменилось за пять десятилетий интенсивной литературной работы, которая поглощала силы Джеймса без остатка. Еще находясь лишь на дальних подступах к своему неисчерпаемому магистральному сюжету, связанному с «международным эпизодом» в самых различных его проявлениях, Джеймс делится в письме заветной мечтой: «Надеюсь писать так, что для непосвященных окажется невозможным определить, кто я в данный момент – американец, рассказывающий об Англии, или англичанин, описывающий Америку… Ничуть не стыдясь такой двойственности, признаюсь, что был бы чрезвычайно горд за себя, если бы сумел ее постоянно сохранять, ибо ведь она и свидетельствует о высокой просвещенности».[127]127
The Letters of Henry James. P. 237.
[Закрыть] Вряд ли ему и вправду каждый раз удавалось так тонко маскировать свое американское прошлое, как и взгляд лондонского обитателя, но Джеймс действительно стремился к этому во всех своих книгах.
Английские притязания на его талант обоснованы в том отношении, что как художник Джеймс ближе соприкасается с традицией романа среды и нравов, восходящей еще к Джейн Остин, чем с исканиями американских прозаиков его поколения. Эти прозаики оставляли его совершенно равнодушным, даже такие крупные, как Марк Твен или Стивен Крейн. Ни конфликты, притягивавшие Джеймса, ни интересовавшие его человеческие типы не выглядят хоть сколько-нибудь привычными и знакомыми на фоне американской культуры его времени. Однако и в английской литературной среде Джеймс никогда не ощущал себя полностью своим. Он еще в детстве видел за обеденным столом в своем нью-йоркском доме Теккерея, приезжавшего в Америку с публичными чтениями, а во время длительного европейского путешествия 1869 года свел знакомство с Диккенсом и с Джордж Элиот. Словом, Джеймс не должен был испытывать комплекса чужака в обществе прославленных викторианцев. Тем не менее ему самому всегда было ясно, что на их фоне он все-таки совсем другой – и прежде всего как писатель.
Едва ли могут удивить довольно прохладные отзывы Джеймса о книгах Джордж Элиот, воспринимавшихся тогда – и с достаточным основанием – как новое слово в литературе. Отдавая им должное, Джеймс вместе с тем решительно не принял ее увлечения «научностью», сказавшегося на характере психологических мотивировок, очень часто подчиненных в романах Элиот прямолинейно понятому детерминизму, законы которого она постигала, вникая в теории Дарвина. Не принял он в этих романах и того, что у него названо «нехваткой истинной художественной свободы». В глазах Джеймса это была «самая слабая сторона писательской природы Джордж Элиот», которая страшилась довериться «пластике, не признающей корректировок по каким бы то ни было соображениям». Вряд ли этот отзыв признают справедливым читатели «Миддлмарча», где дарование Элиот раскрылось наиболее полно. Однако он многое говорит о творческой ориентации самого Джеймса. Она определилась прежде всего под воздействием тщательно изученного им опыта европейского романа, а в особенности – романов Тургенева, прекрасно представленного в семейной библиотеке Джеймсов французскими и немецкими переводами. Поразив начинающего прозаика своим исключительным искусством «пристального наблюдения», которое помогает «широко охватывать великий спектакль человеческой жизни» (об этом Джеймс размышляет в своих статьях о Тургеневе, приложенных к изданию «Женского портрета» в серии «Литературные памятники»), книги русского классика так и остались для него образцом «глубокого и сочувственного понимания человеческой души».[128]128
Джеймс Г. Женский портрет. М.: Наука, 1981. С. 495. («Литературные памятники».)
[Закрыть] Они были, по мнению Джеймса, «замечательным примером того, как нравственный смысл произведения придает содержательность его форме, а форма позволяет выявиться нравственному смыслу».[129]129
Там же. С. 498.
[Закрыть] И перед самим собой Джеймс ставил примерно такие же задачи. Отказ от каких бы то ни было «голых идей», восхитительные «тонкие штрихи карандаша», которые у таких мастеров, как Тургенев, передают бесконечно больше, чем глубокомысленные авторские рассуждения и комментарии, – вот что стало творческой установкой и для самого Джеймса. И сделало во многом неизбежным его расхождение с преобладающими запросами, с доминирующими художественными тенденциями его эпохи.
Он сумел словно не заметить ни подъема натурализма, который пришелся как раз на это время, ни бурного, хотя недолговечного цветения «романа идей», чаще всего отмеченного откровенной тенденциозностью, ни первых и сразу же прижившихся декадентских веяний. Наблюдая меняющиеся литературные моды, он неизменно оставался безразличным к ним и снискал себе репутацию писателя, органически не способного отозваться на злобу дня, хотя публика, включая английскую, в те годы едва ли не более всего ценила в книгах самоочевидную актуальность содержания. А Джеймс подчинил себя, по примеру Тургенева, единственной страсти «наблюдения и изучения человеческой жизни», отказавшись от всех других увлечений. Он верил, что в этом наблюдении, в поиске художественных средств, способных воплотить его результаты, состоит его единственное призвание.
Нельзя сказать, чтобы его усилия и свершения остались вовсе не оцененными современниками. Престиж Джеймса в английской литературной среде был высоким, а после выхода в свет нью-йоркского собрания сочинений в 24-х томах (1907–1910; для этого издания Джеймс написал предисловия к произведениям, которые, включая роман «Послы», считал особенно для себя важными) его и на покинутой родине удостоили статуса живого классика. Но сколько-нибудь широкого читательского отклика эти книги не получили. Видимо, на это и нельзя было рассчитывать.
Джеймс много раз пытался убедить себя в том, что подобное положение вещей естественно, когда писатель сворачивает с проторенных путей и не считается с предпочтениями публики. Тем не менее его глубоко травмировало сознание, что в каком-то смысле он типичный литературный неудачник. Письма Джеймса содержат сетования на «вечное безмолвие», на которое он обречен, поскольку издатели годами держат под спудом законченные им рукописи, не ожидая, что они принесут успех. А в предисловиях встречаются укоры, адресованные «болтливой, непонятливой толпе», которая никогда не умела по достоинству ценить художников, равнодушных к популярности.
В рассказе «Автор "Белтрафио"», одном из многочисленных джеймсовских произведений, где главным героем оказывается писатель, а главной темой – сущность и судьба искусства, рассказчик советует пришедшему к нему молодому человеку ни в коем случае не обольщаться относительно перспектив, которые его ждут, если он посвятит себя литературе. И сразу чувствуется, как много личного вложил Джеймс в суждения этого персонажа: «Неужели вы не сознаете, что искусство ненавидят, – ну конечно, когда оно настоящее. Публике ведь ничего не нужно, только привычное варево, которое она готова поглощать целыми ведрами!»
Единственный раз за всю свою долгую писательскую жизнь Джеймс попробовал удовлетворить ожидание этой публики, написав «Княгиню Казамассиму» (1886), своего рода антинигилистический роман вроде «Взбаламученного моря» Писемского, – спрос на такие романы был тогда велик и на Западе. После «Женского портрета», вышедшего пятью годами раньше и принесшего писателю не славу, но признание авторитетных ценителей, увидевших, что Джеймс один из наиболее значительных прозаиков своего времени, предпринятый им опыт остросюжетного произведения с нескрываемой «тенденцией» выглядел – да и вправду был – насилием над природой собственного таланта.
Больше Джеймс никогда не делал таких ошибок. Преобладавшему в те времена роману с наглядно выраженной социальной проблематикой Джеймс противопоставил тонко нюансированную психологическую прозу, которая при кажущейся камерности сюжетов и коллизий обладает способностью (цитирую одну из его статей о Тургеневе) «облекать высокой поэзией простейшие факты жизни».[130]130
Джеймс Г. Женский портрет. С. 527.
[Закрыть] Стихией Джеймса-повествователя стали неочевидные человеческие драмы, травмы сознания, сложные отношения людей, принадлежащих к разным по своему характеру культурам и ориентированных на слишком разнородные ценности.
Вот несколько строк из его записной книжки 1869 года – он только обдумывал свое литературное будущее, но уже ясно сознавал, что стремится к целям, вряд ли таким уж привлекательным для других писателей того времени, не исключая и знаменитых. Они подходили к литературе как к достоверному свидетельству о понятиях и нравах, заботились о широте обзора общественной жизни и о значительности идеи, положенной в фундамент произведения. Джеймса же вдохновляет надежда, что после него «останется немало безупречно сделанных коротких вещей – новеллы, повести, описывающие самые различные стороны жизни», но те, которые он действительно знает, и чувствует, и видит. «И пусть это будут тонкие, своеобразные, сильно написанные вещи, пусть в них будут глубина и мудрость, а тогда, как знать, со временем они, возможно, получат признание».[131]131
«Записные книжки» Джеймса подготовлены к печати и прокомментированы Л. Эделем в соавторстве с Л. Пауэрсом; наиболее полное издание – «The Complete Notebooks of Henry James». Ed. L. Edel and L. Powers. N.Y., 1987.
[Закрыть] Эта программа остается, по существу, неизменной до конца творческой деятельности Джеймса и требует только одного уточнения: хотя он в самом деле превосходно владел краткими повествовательными формами, основным его жанром все-таки стал роман. Как раз романы Джеймса – и прежде всего написанные на переломе столетий – весомее, чем все остальное, подтверждают обоснованность ставших аксиоматичными суждений об этом писателе как об одной из ключевых фигур в истории становления нового изобразительного языка, отличающего литературу XX века.
Такие суждения стали аксиоматичными только через много лет после смерти Джеймса. Он был смолоду приучен к скептичному тону критических откликов на свои произведения и постепенно примирился с недооценкой или просто с непониманием, которые сопутствовали всей его писательской деятельности. Критика вечно требовала от него широты обобщений и присутствия опознаваемых социальных конфликтов, тогда как он дорожил в литературе совершенно другим: «атмосферой поэтического участия, насыщенной бессчетными отзвуками и толчками всеобщих потрясений».[132]132
Джеймс Г. Женский портрет. С. 513.
[Закрыть] Эти отзвуки под его пером становились все более сложными, иной раз трудно распознаваемыми; и появился повод для упреков в слабости таланта, якобы не позволяющий Джеймсу воплотить реальность зримо, с покоряющей убедительностью и запоминающейся точностью подробностей.
Фактически никто из современных ему критиков всерьез не задумался над эстетическими идеями Джеймса, а ведь этим идеям было суждено большое будущее. Он высказывал свои мысли, нередко вступая в прямой конфликт с преобладающими верованиями той эпохи, и требовалась немалая смелость, чтобы столь решительно, как это сделано Джеймсом, отвергнуть «роман насыщения» («the novel of saturation»), в котором – творчество натуралистов давало этому множество подтверждений – широта охвата реальности и достоверность деталей становились высшей целью, достигаемой и за счет того, что сложность характеров, тонкость психологического рисунка – все это приносилось ей в жертву. Джеймс твердо заявил, что он признает для себя только «роман отбора» («the novel of selection»), в котором самое главное – безупречно выдержанная тональность, внутренняя гармония композиции, стилистическое единство, требующее безжалостно отбрасывать все избыточное и тормозящее развитие драматической коллизии. Будущее, – по крайней мере в американской литературе, – принадлежало скорее «роману насыщения». Но чем более интенсивно он развивался, тем отчетливее проступала незаменимость Джеймса, в чьем творчестве реализованы совсем иные возможности жанра.
Настаивая на том, что литература не может являться зеркалом реальности, тем более не в метафорическом, а чуть ли не в буквальном смысле, Джеймс также шел наперекор понятиям, считавшимся в его эпоху бесспорными. Его размышления о природе и сущности повествовательного искусства, составившие книгу «Будущее романа», собранную и изданную Л. Эделем через сорок лет после смерти автора (заглавное эссе, первоначально опубликованное в 1900 г., включено в настоящее издание – см. Дополнения), представляют исключительный интерес в свете последующих разработок этой темы, которые привели к становлению нарратологии как специальной филологической дисциплины. Разумеется, Джеймс не притязал на академические лавры: эссеистика просто обобщает его собственный писательский опыт. Но этот опыт оказался настолько значительным, что и по сей день некоторые авторитетные нарратологические концепции основываются на тезисах, обоснованных Джеймсом еще в начале XX века. В частности, на его мысли о том, что угол зрения, под которым изображаются события и отношения, имеет для романа первостепенную важность.
В отличие от подавляющего большинства своих литературных современников, Джеймс не верил в эффект объективности, считая его неизбежно условным. Он был убежден, что впечатление всегда субъективно, а значит, о строгой достоверности картины не приходится говорить. Несовпадение образов реальности, складывающихся в каждом индивидуальном восприятии, неизбежная множественность версий одного и того же факта – в зависимости от того, кем и как этот факт осознается, – эта проблематика у Джеймса (особенно в пору зрелости) уже осмыслена как исключительно притягательная для художника, и во многом благодаря Джеймсу она впоследствии займет такое важное место в романе XX века. Джеймс раньше других прозаиков пришел к выводу, что недоговоренность, полутень, намек, предположение, не пытающиеся выдать себя за бесспорную истину, – вот что действительно помогает приблизиться к художественной правде. Поэтика версии, основанная на множественности точек зрения, по-разному интерпретирующих одно и то же событие, постепенно все более притягивала Джеймса. Он усовершенствовал ее до виртуозности, достигнутой в таких его шедеврах, как повести «Поворот винта» и «В клетке» (обе – 1898). Однако эти его усилия наталкивались на все более откровенно выраженную неприязнь или по меньшей мере недоумение первых рецензентов.
Лишь со временем наиболее проницательные из них (а вслед им и наиболее непредвзятые читатели) удостоверились, что некоторая нечеткость, оттенок недовершенности и непроясненности, присущий тем произведениям Джеймса, в которых его мастерство наиболее выверено, – это вовсе не просчет, а сознательно поставленная цель, и что эти эксперименты вовсе не носят сугубо формальный характер. Джеймс стремился передать новый, усложнившийся взгляд и на внутренний мир человека, и на восприятие им действительности, которая все труднее поддавалась осмыслению в детерминистских категориях, составляющих логичную и ясную систему. Слава первооткрывателя сильно запоздала – Джеймс до нее не дожил. Но она была заслуженной.
Впрочем, при всех своих – и часто вполне справедливых – обидах на критику, при всей ранимости и скрываемой от посторонних глаз, но, несомненно, высокой амбициозности Джеймс отдавался эксперименту не в ожидании почестей и наград. Им руководило исключительно ощущение кризиса старых изобразительных форм и сознание необходимости решительного обновления художественного языка, в ту пору испытываемое и другими крупнейшими мастерами искусства в Европе да и в России. Очень далекий от увлечений художественными программами авангарда, Джеймс объективно оказывался порою близок им как раз оттого, что не менее остро, чем творцы таких программ, чувствовал невозможность жить былыми эстетическими накоплениями, а также ощущая потребность в формах, которые были бы новыми не по названию, но по существу.
Поиск таких форм и поглощал его почти без остатка. Его произведения год от года становились все более необычными по характеру художественного решения. Джеймс вводил в произведение повествователя, слишком причастного к описываемым происшествиям, чтобы его рассказу можно было довериться как правдивому свидетельству. И этот рассказ, говорящий прежде всего о личности самого рассказчика («центральное сознание»), корректировался сложными приемами, помогающими приблизиться к более полной истине, пусть никогда ее до конца не достигая («дополнительное сознание»). Он разрушал хронологическую стройность и логичность поступательного развития действия, заставляя время течь произвольно, в согласии с ритмом душевной жизни своих героев. Он по-новому осмыслил диалектику индивидуального и типичного. Он добивался, чтобы его персонажи раз за разом оказывались не равными самим себе, демонстрируя разные свои качества и побуждения, порою им самим неведомые, но обнаруживающиеся в минуты жизненных испытаний. В Гедде Габлер, ибсеновской героине, также провоцировавшей непримиримые споры в ту эпоху, Джеймс увидел по-своему совершенный характер – в том отношении, что он был раскрыт с истинным совершенством, оказываясь внутренне правдивым и в героических, и в шокирующих своих свойствах. Правдивость была в том, что Гедда сложна и непредсказуема, как каждая крупная человеческая индивидуальность. И от своих героев Джеймс хотел бы такой же способности удовлетворять самым разным, пусть взаимоисключающим толкованиям.
Три больших романа, написанных в Южном Сассексе, где Джеймс уединенно жил с 1896 года (после того как провалилась его пьеса «Гай Домвилл» и на карьере драматурга, о которой он мечтал много лет, окончательно был поставлен крест), воплотили эти искания наиболее последовательно и с оптимальным творческим результатом. Романы «Крылья голубки» (1902), «Послы» (1903), «Золотая чаша» (1904) теперь образуют своего рода канон для всех почитателей и исследователей Джеймса. Все, что им предшествовало, рассматривается как подготовительные шаги, даже если речь идет о «Женском портрете», о «Бостонцах» (1885) или о такой важной для Джеймса книге, как «Трагическая муза» (1889), – романе об искусстве: призвании и судьбе. Все написанное позднее – мемуарные и автобиографические книги, незавершенный роман «Башня из слоновой кости» (опубликован в 1917 г.) – толкуются просто как дополнение или как развитие частных моментов, извлеченных из тех трех важнейших произведений, которые представили Джеймса в пору его зрелости. Такой взгляд, разумеется, достаточно прямолинеен, но некоторые основания для него имеются. Все наиболее значительное, что в истории литературы сопрягается с деятельностью Генри Джеймса, и вправду заставляет думать о трех его книгах, появившихся в начале XX века, а уж затем об остальных произведениях этого очень продуктивно работавшего мастера.
Работа и была для него жизнью, всей жизнью. Американцы, увидевшие его после двадцатилетнего добровольного изгнания, сочли, что он совсем оторвался от родной почвы; на самом деле он просто был очень старомодным человеком, слабо чувствовавшим менявшуюся атмосферу эпохи, в которую ему выпало жить. Исподволь у него усиливались пессимизм и ожидание катастрофы, которую неминуемо должно пережить поколение, ставшее свидетелем мучительной смены одного исторического периода другим, намного более драматичным и страшным. Джеймс исключительно тонко почувствовал, что закончившийся XIX век был не только календарным рубежом, но завершением сравнительно бестревожной полосы жизни, когда пышным цветом распускались надежды на неостановимый прогресс, на близкое торжество блага и добра.
Судьба сулила Джеймсу дожить до первых немецких обстрелов и бомбардировок Лондона, и он воспринял начавшуюся Первую мировую войну как провал в истории – все обессмыслилось, культура капитулировала под натиском бесчеловечных стихий, искусство и творчество лишились всякого смысла или оправдания. Лежавшие на столе Джеймса папки с начатыми рукописями были убраны в ящики, а сам он буквально заболевал, знакомясь с утренними выпусками газет. О его последних днях мы знаем совсем немного: инсульт лишил его дара общения. Он написал предисловие к книжке стихов Руперта Брука, талантливого молодого поэта, погибшего на фронте, – это было последнее, на что ему хватило энергии и воли, парализованной зрелищем крушения мира, в котором прошла вся его жизнь.
* * *
Следы исчерпывающей себя эстетики классического английского романа нравов еще очень явственны у Джеймса в его ранние годы – вплоть до «Женского портрета», в котором впервые ясно проступили приметы повествования нового типа. Прежде Джеймс строил рассказ как столкновение персонажей, по-разному понимающих свое жизненное назначение и исповедующих несовместимые жизненные принципы или системы ценностей. Начиная с «Женского портрета», его все больше занимает несоответствие человека самому себе, мучительный процесс самопознания, заставляющий героя убедиться, что долгие годы он жил иллюзиями на собственный счет, а открытие правды о себе – или того, что, во всяком случае, ближе к правде, чем сложившаяся и не вызывавшая сомнений система понятий, – мучительно, но обладает целительным эффектом. «Добиться наибольшей внутренней напряженности при наименьшей внешней драматичности»[133]133
James H. The Art of the Novel. N. Y.: Charles Scribner's Sons, 1934. P. 253.
[Закрыть] – вот что отныне станет для Джеймса задачей, над которой он будет биться годами и ближе всего подойдет к ее решению в романе «Послы».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.