Электронная библиотека » Георгий Адамович » » онлайн чтение - страница 11


  • Текст добавлен: 1 июля 2019, 12:00


Автор книги: Георгий Адамович


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 91 страниц) [доступный отрывок для чтения: 24 страниц]

Шрифт:
- 100% +
«Оттуда»

Письма из России, помещенные в последней книжке «Современных записок», мало назвать интересными. Не совсем подходят к ним и другие обычные эпитеты, вроде: увлекательный, захватывающий. Письма эти прежде всего прекрасны – по душевному звуку своему, по внутренней чистоте и высоте. Если бы не бояться избито-сентиментального слова, надо было бы сказать, что они «трогательны». Радость общения с таким человеком, как автор этих посланий, порой даже оттесняет на второй план осведомительную их ценность.

Пишет женщина, немолодая, изнуренная жизнью и невзгодами, беседующая уже, по собственному выражению, – «на предсмертные темы». Она очень образована, очень начитана и умна, – хотя ум ее, при способности к отвлеченному мышлению, сохраняет все-таки черты типично-женские. Пишет умный и сердечный русский человек, основным религиозно-философским настроением которого перед лицом русской исторической драмы является: «все понять – все простить». Женщина эта не принадлежит к стану победителей. Кусок хлеба – в самом буквальном смысле слова – дается ей нелегко, а «обилье воды в теплой комнате» – для нее мечта, и притом «какая недостижимая»! Лишениями ее не удивишь, да в сущности она к ним безразлична. Автор писем рассказывает о своем нищенском существовании, не жалуясь, и оживляется лишь тогда, когда делится со «старым другом» мыслями о прошлом и будущем нашей родины или наблюдениями над новой русской молодежью. Кто она, эта госпожа Х, – как величает ее редакция журнала? Не будем гадать и догадываться об имени – это неуместно и недопустимо, но «le style c’est l’homme», и когда в первом письме читаешь такую фразу: «Это безвыходный круг, который бедную Лизу доводит до грани богопокинутости, ничем неозаренности…» – об авторе что-то узнаешь. Она, конечно, «тронута декадентством», госпожа Х., – и не случайно вспоминает первое десятилетие двадцатого века, как «необычайно творческое». У нее когда-то кружилась голова от ранних стихов Блока, от намеков и обещаний Андрея Белого, она верила в «преображение мира», может быть – делаю лишь предположение, – связывая ожидание этого чуда с плясками Айседоры или новой ролью Комиссаржевской. Потом пришла революция, а с нею тьма, холод и голод; жизнь рассеяла, как пыль, былые иллюзии и предъявила новые требования, жесткие, жестокие. «Госпожа Х.» пытается понять, что произошло, как могло все это произойти? – и, приглядываясь к окружающему, утверждает, что надежды не обманули ее, что «преображение мира» свершается, да не то, не такое, как мерещилось в юности, но более реальное и прочное. Она склоняется к «глубокому признанию, приветствованию путей России»… Тут, конечно, напрашиваются сами собой возражения и оговорки, – и некоторые из них основательно сделаны В. В. Рудневым. Но при споре с автором писем не следует переходить в область практических вопросов, ибо они госпоже Х. чужды. Она вовсе не политик. К тому же у нее слишком чуткое и правдивое сердце, чтобы кто-нибудь решился упрекнуть ее в лукавом «покрывании» ужасов революции. Ноты боли слышны в каждой ее строке. Но прошлое есть прошлое, оно непоправимо, а автор писем глядит вперед, притом немножко «с птичьего полета», радуясь свету, который вдалеке видится ей над Россией.

Откуда свет? От самой страны, «дышащей полной грудью, растущей, трещащей в несомненном создании своего будущего», от молодых ее поколений. В качестве свидетельства самое важное, конечно, что есть в письмах, и самое отрадное – это портреты юношей и девушек, о которых рассказывает автор. «Как-то донесли они в новый век души, совсем близкие нам», – с удивлением пишет госпожа Х. Допустим, что ей лишь с «близкими душами» и приходилось сталкиваться, что наблюдений ее нельзя обобщать. Не все же московские студенты пишут стихи, «переживают Карамазовых» и увлекаются Гершензоном, – конечно, не все. Порывистый нервный Митя, любимец госпожи Х., находится, может быть, под ее влиянием. Но у него много друзей, – и они откликаются на его тревогу и вопросы. Он возвращается из Москвы, куда съездил ненадолго, «совершенно упоенный» беседами и встречами. Он далеко не одиночка. И сразу рушится при соприкосновении с обликом Мити – как и с обликом Юрика, или других, – сразу рушится распространенное здесь у нас вульгарное, лживое, плоское представление о «советском молодняке» как о сплошных «ребятах» и «глубоко своих парнях». «Ребята» командуют, «ребята» приезжают на конгрессы и составляют резолюции. Но можно было бы и без «писем оттуда» догадаться, что Россия не стала их безраздельной добычей, что, несмотря на «Азбуку коммунизма» или «Основы ленинизма», там по-прежнему идут нескончаемые разговоры о «самом важном» (казалось бы, официально разъясненном) – и в этом смысле вообще ничего не изменилось. Пожалуй, даже сердца и души (если не умы – все-таки притупленные «диаматом») стали более открыты. Только, конечно, при всей своей открытости они не совсем таковы, как, может быть, некоторым тут хотелось бы. Для них во всем тамошнем – есть правда. Они ищут «миросозерцания» или «мироощущения», не отбрасывая основного факта революции, а принимая его и принимая добровольно, благодарно, с уверенностью в своем обогащении. У «ребят» не поддельных и бессовестных, а настоящих, они согласны кое-что заимствовать, – как согласна на это сама госпожа Х., со всей своей духовной утонченностью. Если она, так много зная и так много помня, все же «приветствует пути нашей страны», то, кажется, потому, что почувствовала нравственную оправданность целей. Не случайно ссылается она на Блока, которому будто бы «поклоняется» в России «вся молодежь». («Руководители его не признают, но в то же время и отвергать не решаются…») Именно так настроен был и Блок.

Крайне характерно ее отношение к культуре. По-видимому, эмигрантский «друг» госпожи Х. прошелся в одном из писем насчет пролетарского «хамства»: обычный из здешнего лагеря выпад. Госпожа Х. в ответ настолько разволновалась, что даже перестала быть похожей на себя. «Такие суждения злостно предубеждены или легковесны, – возражает она, – культура должна вырабатываться из недр самой жизни». В другом, более спокойном письме она касается той же темы гораздо глубже: речь идет о московских древних «церковках», снесенных ради каких-то садов-авеню. «Я о них не жалею… у меня чувство, что, только умерев, семя прорастает, и что она такое семя, которое через поколение, через два-три даст совсем нежданное, неузнаваемое. Это будет жизнь, а жизнью больше это не было (выделено мной. – Г. А.). Ты понимаешь меня, родная?» Последняя приписка-вопрос как будто свидетельствует о том, что тут госпожа Х. высказала одну из самых затаенных своих мыслей. Она знает, она не закрывает глаз на то, что предстоит снижение культуры, – по сравнению с уровнем развития прежних, узких, замкнутых, столично-интеллигентских кругов. Митя – в нарицательном смысле – должен будет многим поступиться перед лицом «ребят». Но не только ради них, а, пожалуй, и ради самого себя, в собственных своих интересах. И особенно крепко укоренилось в сознании автора писем убеждение, что если культура – благо, то на благо это всякий имеет право. Тут госпожа Х. касается едва ли не важнейшего явления в духовной жизни современной России и, не колеблясь, оценивает его положительно, не смущаясь неизбежным налетом мнимого, так называемого «хамства»:

– Сложность придет к следующим. Такие они и должны быть, чтобы не сломиться. Все-таки значителен тот факт, сколько новых слов выброшено на поверхность, точно лопата глубоко копнула и подняла темные глубинные пласты…

– Как не радоваться, что тысячи и тысячи проснулись для начала хотя бы культурной жизни и полны искренней, наивной жажды знания.

Цитат такого рода можно было бы сделать сотни.

Автор писем часто говорит об эмиграции и мечтает о романе, где были бы изображены «параллельные судьбы молодой России, разлученной здесь и там». (Но писать надо, – добавляет он, – «не так, как пишут у нас о вас, и у вас о нас».) Раза два или три в письмах мелькает тема, намеченная глубоко и верно, – тема, в сущности, основная для всяких размышлений о «здесь и там», та, которая все в себе совмещает… Это вопрос о духовном одиночестве, об индивидуализме – и о том, куда он ведет, где от него избавление. Эмигрантка – корреспондентка госпожи Х. – рассказывает ей, очевидно, о какой-то эмигрантской семье. Та отвечает:

– То, что ты нашла в семье В., лишний раз наводит меня на мысль, какое лишение – именно для растущих, юных – не иметь родины, как неизбежно это приводит если не к трагедии, то к поверхностно-циническому отношению к жизни. Ведь подростку-юноше так трудно, минуя родину, связать свою судьбу с мировым целым. Вживаясь в жизнь нашей молодежи, я вижу, что мы в наше время, в сущности, тоже совсем не знали чувства родины во всем его пафосе и глубине. Сознавая всю ответственность этих слов, я могу сказать, что у нас теперь каждый из подрастающих видит в личном своем достижении, в полноте своих осуществленных сил вместе с тем служение родине. Ты понимаешь, как этим облагораживаются все личные ambitions, потому что каждую минуту они могут перейти в жертву во имя интересов целого. Только теперь понимаю, как была пустынна жизнь наша без этой здоровой связи с целым, таким конкретным, как родная страна, а не отвлеченный космос. Счастливые дети и юноши нашей страны. Вспомни, например, обычное отношение прежних гимназистов к своей гимназии – и если бы ты видела теперь любовь каждого к своей школе.

Письмо помечено 35-м годом: заметно увлечение только что пущенным в оборот словом «родина»… Но диагноз эмигрантского недуга проницателен и близок к истине, а в дальнейших утверждениях – «с сознанием всей ответственности» – скрыта, вероятно, причина «признания, приветствования путей нашей страны». Необычайно красноречиво и многозначительно даже случайное упоминание о гимназии и гимназистах.

Для госпожи Х. в России, в лице новых ее поколений, произошло примирение с жизнью – и это именно то, чем «ребята» сильнее Мити. Сквозь взаимную связь они ощутили связь со всеми и всем. Индивидуализм в развитии своем себялюбив, заносчив, скептичен. Госпожа Х. ходит вокруг да около мысли, которую как будто не решается договорить: индивидуализм ведет к смерти (тайный и трагический мотив европейской поэзии XIX века). «Чем меньше у нас стало личного – больного или счастливого, – пишет она, – тем слышнее биение мирового пульса, везде, там, здесь, в самом глухом углу нет одиночества, отъединенности». У нас в эмиграции отсутствует поле для наблюдений, доступное автору «писем оттуда». Наши мысли о России порой похожи на домыслы. Но единственное, что в советских книгах или советских разговорах сквозит с достоверностью – совпадает с утверждениями г-жи Х., независимо от режима, от власти или отношения к ней. Это – доверие к миру, анти-ироничность, то, что принесли с собой «глубинные пласты», то, что можно было бы назвать духовным здоровьем, духовной невинностью.

В письмах постоянно упоминается Гете. С книгой Гундольфа на коленях госпожа Х. погружается в «einer Goethe-Kur» (один только выбор книги свидетельствует о ее умственном и культурном уровне). Если уж дошло дело до Гете, позволю себе привести выдержку из него, – помнит ли эти строки госпожа Х.? Гете в разговоре с канцлером Мюллером произнес когда-то слова, которые тот справедливо называет «незабываемыми, чудесными»:

– Все, чему мы в себе даем пищу, процветает… Человек от природы наделен органом недовольства, несогласия (оппозиции), сомнения. Чем больше мы питаем его, тем он становится сильнее, превращаясь наконец в язву, пожирающую все вокруг себя, уничтожающую самые соки жизни… Мы ищем скрытой причины всех наших несчастий вне себя, а причина – в нас самих («Разговоры с Мюллером», 3 февраля 1823 г.).

В другом месте Гете говорит, что опасно быть чем-либо недовольным, ибо «зараза распространяется, и мы скоро становимся неудовлетворены самой жизнью». Какой бы усложненный смысл не вкладывал в свои слова великий мудрец, в них, в этих словах, все-таки есть прямой ответ на наши догадки о новой, молодой России и на «приветствование» ее со стороны госпожи Х. Гете тут сходится с «ребятами», подает им руку – через головы всех «страстотерпцев собственного я», как писал, если не ошибаюсь, Вячеслав Иванов.

Оттого автор писем и видит над Россией свет.

«Смерть в рассрочку» (Новый роман селина)

Слабее ли эта книга, чем «Путешествие вглубь ночи», давшее Селину внезапную всеевропейскую славу? Да, бесспорно, слабее – и по внутреннему напряжению, и по сравнительной тусклости, по какой-то разжиженности красок. Совсем ли она плоха, грязна, ничтожна, «оскорбительна», как с редким единодушием утверждает целая группа критиков? Нет, нет, нет! Дай Бог всем писать такие книги (разумеется, «такие» не в дословном смысле, а такого значения, такого слуха к эпохе, такого соответствия ее темам): литература превратилась бы из умной, изящной, холодноватой забавы в утешительницу и воспитательницу людей.

Прочтя «Путешествие вглубь ночи», один молодой эмигрантский писатель сказал мне – с мечтательной, скрытой завистью:

– Такой роман не стыдно написать и после Толстого…

Слова эти очень характерны, – притом не только для Селина, но отчасти и для настроений нашей здешней молодежи. Едва ли тот, кто их произнес, имел в виду чисто художественные достижения «Путешествия», большие, несомненные, но все-таки не такие, чтобы признать их «вне конкурса» в современной литературе. Нет, его поразило у Селина то, что так хорошо выражено в названии романа: «глубь ночи», раньше, до чтения как будто не подозреваемая, страшный «кризис» души по природе здоровой и, вероятно, даже веселой, обнищание, тупик, тьма… «После Толстого» – не значит, что Селин такого же калибра, как Толстой: значит это лишь то, что после толстовской постоянной духовной серьезности Селин не кажется ни занимательным и остроумным рассказчиком, как, скажем, Икс, ни утонченным акварелистом, как Игрек. Его мир подлинно реален. Недоумение, тревога, вопросы, над этим миром встающие, обращены сразу ко всему, что составляет понятие бытия. Когда книгу Селина закрываешь, хочется именно спросить: что же такое жизнь? как человеку жить? Или хотя бы по-старинному, но без всякой иронии: в чем правда? От безрадостных селиновских картин переход к «самому важному» совершается в сознании естественно, сам собой. Над другими романами нас уже было одолела безмятежно-блаженная сонливость, а тут толчок – и вспоминаешь Паскаля с его предостережением: «il ne faut pas dormir pendant çe temps là». «Не спите», – шепчет и Селин, поздний, блудный паскалевский потомок.

Конечно, возможно и другого рода творчество. Нелепо было бы настаивать на исключительной ценности селиновского художественного метода, – как нелепо было бы и предположить, что отталкивание от Селина может быть внушено лишь неуместной брезгливостью. Он должен многих отталкивать. Многие должны задыхаться, действительно задыхаться, в этой клоачной, помойной атмосфере, томясь по воздуху горных высот. Кто из селиновской ямы станет эти высоты презирать, докажет лишь свою умственную ограниченность… Высоты нужны. Нужны тихие, никакому шуму недоступные творения лаборатории, – и в них «ширококрылых вдохновений орлиный, дерзостный полет». Поль Валери по-своему прав, требуя восстановления той «башни из слоновой кости», замкнуться в которой мечтали поэты-символисты. Все это так, все это вне всяких споров, – и добавлю, что если бы существовал «помойный» снобизм, он, конечно, был бы еще глупее, чем снобизм обычный, надменный и разборчивый. Но когда говорят, что Селин – просто «пустое место», прикрытое вонючими лохмотьями (а это теперь, после «Смерти в рассрочку», приходится и читать и слышать), когда поднимают очи к небу по поводу его откровенностей, будто бы нужных лишь для скандала и рекламы, – тогда хочется потребовать немного справедливости и от поклонников чистоты… Нельзя же все-таки не видеть, что тема отчаяния найдена и разработана в наши дни Селином, никем другим – и что как бы ни были торопливы и, может быть, сыроваты некоторые его приемы, он одним этим открытием обогатил литературу. Селин воплотил в слова, выразил в образах то, что уже носилось в воздухе, что существовало в жизни, – и сделал это как подлинный реалист. Успех его был сразу так велик потому, что он впервые назвал, показал, описал то, что уже смутно мы знали. Это именно был успех «узнавания», успех «нового трепета», по знаменитому выражению Гюго. Если в жизни с человеком может случиться то, о чем рассказывает Селин, то не всякий способен равнодушно уйти в «башню из слоновой кости», и правота этого отказа так очевидна, что отбивает охоту рассуждать, будет ли от него польза или вред литературе (думаю все-таки, что в конце концов скорей – польза). Грубость? Но грубость в «Смерти в рассрочку» и тем более в «Путешествии» поверхностна, обманчива – и из обеих книг поднимается, как вопль, какой-то глухой, подавленный призыв: «Господи, воззвах к Тебе, услыши мя». Принято писать о Мориаке – «le grand romancier catholique». Но какой это игрушечный, мелкий, элегантно-академический католицизм, с неизбежным «просветлением» в конце романа – и насколько более подлинно «католичен» Селин со всеми своими мерзостями, непристойностями и кощунствами. Есть один только ключ к религии: слух к страданию, понимание его. Именно поэтому великим христианским поэтом был скептик Бодлер, а у нас Некрасов – единственный, если вдуматься, русский христианский поэт, – как бы ни далек он был от церковности. Селин, вероятно, возмутился бы, если бы узнал, что ему приписывают. Лишний раз произнес бы он свое любимое словечко из пяти букв. Но это, так сказать, входит в программу: ничего другого и нельзя ждать.

«Смерть в рассрочку» – повествование о детстве и отрочестве, повествование, вероятно, автобиографическое. Начало двадцатого века. Узкая, грязная улица в Париже, семья, еле-еле сводящая концы с концами, вечные ссоры, вечные заботы, мальчик, которого отец считает «чудовищем», ибо он не только не помогает родителям, но доставляет им лишние хлопоты. С годами хлопоты и расходы становятся для семьи маленького Фердинанда непосильными, – и он принужден уйти из дому, предоставленный самому себе… Не буду передавать фабулу романа, да ее и невозможно передать, не восстановив колорита и тона повествования. Рассказ ведется в форме воспоминаний, рассказывает взрослый человек, врач, многим не отличающийся от героя «Путешествия». Селин подчеркивает автобиографичность не только профессией героя (автор, как известно, сам медик), но и именем его. В повесть о детстве он вносит горечь совсем не детскую, психологически оправданную тем, что это восстановление прошлого сквозь опыт, мысли или впечатления человека средних лет, пробирающегося обратно, к первым своим встречам с жизнью. В этом смысле особенно характерны вступительные главы романа, где рассказчик еще не в прошлом, а в настоящем, и где его отвращение ко всему окружающему ничем не сдержано… Роман, собственно говоря, начинается с площадной брани – и ею кончается. Семьсот огромных страниц занято словами, которые по русским литературным традициям воспроизвести в печати абсолютно невозможно, и сценами, которые даже французский издатель (не по хитрым ли коммерческим расчетам?) счел необходимым испестрить пропусками и многоточиями. Ругань монотонна, и нецензурные подвиги подростка Фердинанда однообразны. Роман вообще утомителен и местами, надо сознаться, неудобочитаем, как, например, там, где отец малолетнего героя разражается бессильно-наивными бесконечными монологами, почти сплошь состоящими из восклицаний. Трудность чтения увеличивается тем, что Селин употребляет в своем рассказе не обычную французскую литературную речь, а парижский уличный «арго», язык донельзя причудливый, изменчивый и даже природным парижанам не всегда знакомый. Пять франков для него, конечно, не cinq francs и не cent sous, a une «thūne», есть – не manger, а «bouffer» – и так далее. Привожу примеры самые легкие и известные; попадаются у автора «Смерти в рассрочку» и фразы, которые привели бы в недоумение и монмартрских старожилов. Но «арго» и брань у Селина естественны, – и при глубокой его непосредственности никак нельзя отнести их на счет извращенного литературного кокетства или манерности. С этим, я думаю, согласятся все. И тогда сразу возникает вопрос: откуда этот «ругательский стиль», и что за ним?

Едва ли будет ошибкой сказать, что он, этот стиль, есть отчетливое выражение беспросветного отчаяния, но отчаяния такого, которое ищет не утешения, а мести. Читали ли вы когда-нибудь газетные рассказы о последних минутах преступников перед гильотиной и о предсмертных выкриках их, вроде «mort aux vaches» (на «арго» vache – вовсе не корова). Селин напоминает эти ужасные рассказы, – и хотя сам он, лично он, как будто и различает вдалеке какой-то слабый, слабый свет, мир, им созданный, безнадежен. Никаких проблесков, никаких обещаний там, а здесь царит такое ожесточение, такая мерзость и мрак, что только и остается место камброновским словечкам. Селин значителен тем, что он правдив. Мы чувствуем над его книгами, что написаны они не «за личной ответственностью», а за тысячи тысяч людей. Это – не выдумка, более или менее талантливая, не фантазия, это – документ, свидетельство. Еще ничего, что в темной квартире тошнотворно пахнет перегоревшим салом и чем-то похуже; что приходится с утра до вечера рыскать по городу в поисках места, а стоит сорокаградусная жара, и хочется есть и пить, и «патроны», будто сговорившись, выталкивают просителя на лестницу. И так будет всю жизнь, потому что выхода нет, и таковы, очевидно, законы жизни, раз пятнадцатилетний мальчик, ни в чем не виноватый, должен это испытать, – все это ничего, но что в душах, что в человеческих сердцах! И как может быть, чтобы мир дошел до такого состояния? И как можно думать о чем-либо постороннем, если существует такое состояние, как можно жить рядом, отвернувшись, уйдя в свои помыслы, пусть чистые и высокие, если реален этот ад, эта «глубь ночи», это постепенное умирание «в рассрочку»? Мучительное недоумение, скрытое в книгах Селина, глубоко социально по природе своей, – и потому для нашего времени, социально столь потрясенного, социально столь тревожного, Селин и показателен. Каков бы ни был внешний порядок, если внутри таится это, спокойствия быть не может, – и его не будет, пока для этого не найдется разрешения и исцеления. В советской России, в соответствии с тамошними упрощенно-энергичными методами «лечения», Селин был бы объявлен анархистом. Может быть, это и верно. Но верно лишь в том смысле, что он со своей квази-религиозной несговорчивостью требует не каких-либо перемен в форме государственного правления, а такой революции, которая камня на камне не оставила бы, – попыталась бы потом построить новый, совсем новый мир. Пишу «требует» лишь по привычке. Селин, конечно, ничего не «требует». Он усмехается на «требование». Оставьте меня, господа, пожалуйста, в покое, f… moi la paix! Но оттого-то он и дописался до этого, что его, со всеми его Фердинандами и Бардалю, действительно оставили в покое, – во исполнение принципа: «человек человеку бревно».

Я начал с того, что «Смерть в рассрочку» слабее «Путешествия». Как только заговоришь с кем-либо о новом романе Селина, так сейчас же и слышишь вопрос: хуже, не хуже? Склонность к оценкам и сравнениям в нас неискоренима. Повторю, что разногласий быть не может, – хуже. Рисунок бледнее, обманчивее, – а во второй половине книги автор, будто устав от невзгод своего героя, принимается нас потешать приключениями некоего чудака-изобретателя. Если бы не было «Путешествия вглубь ночи», нельзя, пожалуй, было бы и догадаться, к чему идет его рассказ, каков его стержень. Но помня тему, узнаешь ее и в новых вариациях.

Некоторые главы – вполне на уровне первого романа. Исчез только элемент удивления. Америка уже открыта, и во второй раз мы глядим на нее уже более рассеянно. А пейзаж по-прежнему достоин пристального внимания.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации