Текст книги "«Последние новости». 1936–1940"
Автор книги: Георгий Адамович
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 91 страниц)
«Mea culpa»
Только что вышедшая книга Селина о России и о коммунизме «Mea culpa» вызовет, конечно, сравнения и параллели с книгой Жида. Это неизбежно. Оба автора были в СССР этим летом, оба оказались разочарованы, оба от чего-то отрекаются. Селин даже название выбрал покаянное, как бы предваряя читателя о своих впечатлениях и настроениях.
Но сходство – чисто внешнее. Если исключить некоторые общие и Жиду, и Селину мысли, книги глубоко различны по тону, по отношению к фактам, по темпераменту и духовному складу авторов. У Жида все двоится, прежде всего он сам. Ум его витает между отрицанием и утверждением, не то что по слабости воли, а скорей по слишком большой изощренности, не позволяющей к чему-либо пристать. Едва Жид скажет «да», как тотчас же ему приходят в голову бесчисленные доводы в пользу «нет», и в этом нескончаемом внутреннем диалоге, в сущности, вся ценность, весь несравненный интерес его писаний. Всякое решительное утверждение или решительное отрицание стоит ему огромного усилия. Некоторые фразы «Возвращения из СССР» этим усилием отчетливо запечатлены. Но на фразе двусмысленной книга обрывается и смущением заражает читателя. Новизна ее в том, что Жид впервые открыто задумался над коммунизмом, впервые открыто усомнился в нем, никак не больше. Политические расчеты могут толкнуть на использование его задумчивости в резко определенных целях, но без подтасовки при такой операции не обойтись. Без них и не обошлось.
Селин и его «Mea culpa» – совсем другое. В России побывал Бардамю из знаменитого «Путешествия вглубь ночи» или Фердинанд из «Смерти в рассрочку», и все тем же страстным, захлебывающимся, судорожно-восклицательным слогом… не то что рассказывает о виденном, нет, но взывает к человеку, к миру, к судьбе, бранится, отплевывается, иронизирует, словом, в противоположность андре-жидовскому тончайшему диалогу продолжает свой единственный непрерывный монолог, в огонь которого советские впечатления как будто подлили масла. Очень жалею, что не могу привести цитаты из книги Селина во всей их статистической неприкосновенности. Но
…Шишков, прости,
Не знаю как перевести!
Помимо того что в «Mea culpa» постоянно попадаются слова, по нашим литературным традициям решительно «непечатные», препятствует точному переводу прихотливость речи… Подходящие выражения найти, пожалуй, можно было бы, русский язык богат. Но в переводе, с потерей органичности селиновского стиля, оказалась бы налицо лишь несносная площадная развязность, то, чего у автора нет. Из двух зол приходится выбирать меньшее: приходится сглаживать, обезличивать. В России, в пору увлечения Дос-Пассосом некто Стенич попытался переводить его романы с переложением американского уличного «говорка» на московский лад, и на этом составил себе даже имя. Переводы остроумны, находчивы, но трудно представить себе что-либо отвратительнее по фальши, в которой Дос-Пассос не повинен.
Селин – весь на тридцати страничках «Mea culpa», со всем своим гневом, всей своей несговорчивостью, прямотой, дерзостью… и каким-то глубоким милосердием, почти нежностью, скрытой за всякими «камброновскими» словечками. Замечательный писатель, замечательный человек, врывающийся, как буря, в область компромиссов и недомолвок, и все по дороге опрокидывающий. Литературных возражений на его «манеру» можно сделать сколько угодно, и, согласимся заранее: многие из них вполне основательны. Под пером какого-нибудь язвительно-скептического, утомленно-культурного, всезнающе-всепонимающего критика Селин может показаться наивным и претенциозным… Но ему нет до таких людей дела. Он презирает их сильнее, чем они его. Их обстрела он не замечает. Их суждения ему безразличны.
Селин, конечно, анархист. Увлечение коммунизмом могло быть у него только условным. Никакой государственный порядок для Бардамю и Фердинанда неприемлем. Когда-то, лет двадцать пять назад, Сергей Городецкий начал одну из своих статей (кажется, о Федоре Сологубе, в сборнике «Факелы»), фразой, вызвавшей дружный оглушительный взрыв хохота и мгновенно ставшей знаменитой:
– Истинный поэт не может не быть анархистом. Потому что как же иначе?
Действительно, это «как же иначе» – смешно, если вспомнить, например, Данте, Гете или Пушкина. Но сквозь нелепую принудительную форму кое-что угадано тут верно, и Селин понял бы это кое-что с полуслова. Государство требует сговорчивости. У Селина ее нет.
В «Mea culpa» затронуты (по мнению автора, вероятно, и разрешены – но, каюсь, андре-жидовская прозорливая осторожность, как бы ни была она бесплодна, мне представляется убедительнее!) очень важные, насущные, глубокие вопросы. На первый взгляд – сплошные междометия, чуть ли не сплошная болтовня. Но Селин гораздо серьезнее, чем хочет казаться, и этой серьезности могли бы у него поучиться многие патентованные специалисты по части всякого рода «проблем», моральных, общественных или религиозных.
Что прельщает его в коммунизме! То, что коммунизм «снимает с человека маску», лишает возможности ссылаться на смягчающие обстоятельства. Веками человек оправдывался тем, что ему не дают развиться. Его эксплуатируют. Его держат в рабстве. «И было невозможно узнать, врет ли он». При коммунизме – конец иллюзиям, конец обману: за ушко да на солнышко, так сказать! Qu’on t’admire, qu’on t’examine de fond en comble! qu’on puisse enfin à loisir t’aimer pour toi-même! Личность представлена самой себе: ни ширм, ни ходуль.
И самое ужасное в коммунизме – его результат: выясняется, что человек по природе – дрянь. (Селин, разумеется, выражается много энергичнее).
Такова отправная точка и таков вывод селиновских размышлений. Кому, думавшему на выдвинутые самой жизнью в нашу эпоху темы, не случалось подходить к тем же догадкам? И кто не отступал перед ними в смущении, сознавая или самому себе внушая, что для таких страшных выводов еще мало данных, еще недостаточен срок. Андре Жид лишь намекает, что, может быть, может быть, может быть, в этом все дело, в этом причина крушения всех революций. Селину не терпится. У него что на уме, то и на языке… Но не будем спорить и пойдем за ним дальше, тем более что он отнюдь не злорадствует по поводу своего открытия, а наоборот, ищет избавления и спасения.
Селин не отрицает, что эксплуатация человека человеком действительно причинила много вреда. «Господствующих» классов он не защищает, а современную французскую буржуазию обливает такими помоями, что любой Арагон позавидовал бы. Но именно левые эстеты и салонные краснобаи особенно ему ненавистны, ибо «по теперешним временам быть на стороне народа c’est prendre une assurance-nougat» (ну, как это красноречивейшее «нуга» перевести?). «Какая разница, скажите, между Домами культуры и Академи Франсэз? Тот же нарциссизм, та же ограниченность, то же бессилие, тот же лепет, та же пустота»! Против «великой чистки» Селин решительно ничего не имеет.
Но даст ли что-либо положительное замена угнетателей угнетенными? Едва ли. «Быть великой жертвой истории – не значит быть ангелом. Далеко не значит. А между тем именно в этом вековой предрассудок, незыблемый, главный, прочный, как сталь. “Человек есть то, что он ест”. Открыл это плут Энгельс. Колоссальный обман! Человек – это еще нечто другое, менее ясное, более отталкивающее, чем забота, – чего бы пожрать. Одних кишок мало, взгляните на его прелестный крошечный мозг! Открытия только начинаются!»
Коммунизм утверждает, что несет людям радость. «В России для счастья, для души существует механика». La providentielle trouvaille! Селин издевается над увлечением машиной и называет его «феноменальным вздором». Лучшая в мире машина никогда никого ни от чего не избавила. Машина оскверняет и убивает все, к чему приближается. «Я был врачом у Форда, я знаю, что говорю. Все Форды на свете одинаковы, советские или обыкновенные. Ссылка на машину – предлог для продления все того же свинства. Предлог для увиливания от главного, единственного, высшего вопроса… С тех пор как человек существует, над ним был только один тиран: он сам. Но об этом не принято говорить. Нельзя… Хозяева, рабочие? Выдумка, искусственная на сто процентов. Вопрос удачи и наследства. Уничтожьте. Выяснится, что все они одинаковы».
Селин не раз повторяет слово «смерть», причем пишет его с большой буквы. Он – страстный враг материализма. Для него коммунизм упирается в смерть именно потому, что «обратил человека к материи». «Едва дело касается материи, торжество обеспечено самым циничным, самым хитрым, самым жестоким… Взгляните, как в СССР возродились деньги! Как они восстановили свою власть». Вожди развивают в массах все недостатки, все пороки, и при этом льстят им, культивируя «тщеславие, честолюбие, войну, одним словом, смерть».
Религия по крайней мере была честнее. Отцы церкви не позолачивали пилюли, не обещали счастья на земле. Они открыто говорили человеку: «ты жалкое гнильцо, и тебе суждено быть отбросом… Спасай свою душу, больше ничего не остается!». Коммунизм же претендует на блаженство, коммунизм – оптимистичен. «Tous les assassins voient l’avenir en rose, ca fait partie du metier», – добавляет Селин.
«Там, от Финляндии до Баку, чудо совершилось. Возразить нечего. Пролетарий едва не сходит с ума от внезапной пустоты вокруг. Он к ней не привык. Все небо – для него одного! Надо как можно скорей открыть четвертое измерение, т. е. чувство братства. Больше не на кого валить вину. Эксплуататоров больше нет.
Но чем дальше уходит человек от природы, тем сильнее страдает. Коммунизм – не только раздел богатства, но и раздел страданий. Страданий всегда больше, чем радостей, это биологический закон, ничего не поделаешь, прогресс бессилен! И чем дальше, тем их будет все больше, больше!.. (Селин, как медик, ссылается на зависимость нервной системы от близости к природе. – Г. А.) «Да здравствуют, значит, басни! Да здравствуют зрелища и выдумки. Гнусные заговоры! Апокалиптические процессы! Надо какой бы то ни было ценой скрыть истину: с новым человеком что-то не ладится».
Пролетарий охраняет свои завоевания. Он сам себя посадил в крепость, получше Петропавловской. В прежней Петропавловской можно было думать о чем угодно. Теперь нельзя. Пролетарий содержит на свой счет полицию, «самую многочисленную, самую подозрительную, самую кровожадную, самую садическую на всей планете». Но ему – Проловичу, – как иронически выражается Селин, – скучно. Очень скучно. Принадлежит ему только будущее. В настоящем – ничего. «Завтра бреют даром». А сегодня?
«Капитал! Капитал! Больше некого обвинять. Попю, ты одинок! Отчего же мерзости возобновляются? Отчего красавец-инженер получает 7000 рублей в месяц, а домашняя работница – 50? А больницы? Они ужасны. Они существуют на одну десятую нормального бюджета. Вся Россия живет на одну десятую нормального бюджета, за исключением Полиции, Пропаганды, Армии».
«Русские изворотливы, как никто. Есть только одно невозможное признание, одна пилюля, которую нельзя проглотить: человек – худшее из созданий… Хорошо было бы раз навсегда разделаться со льстецами. Настоящий опиум для народа – они».
Истинная революция была бы революцией Признанной, «великим очищением». В советской России все искажено, подслащено. Хозяева – новые. Все остальное – прежнее. Да и взгляните на них, этих новых хозяев, жирных, самодовольных, велеречивых… Революцию надо судить через двадцать лет. Придет ли когда-нибудь очищение Идеей?
Такова – «Mea culpa».
Конечно, книга много ценнее для характеристики ее автора, нежели для ознакомления с новой Россией. Если это верно было для Жида, то для Селина это вернее в десять раз. Но смелость и азарт, с которыми Селин бросается от одной темы к другой, настолько заразительны, что после чтения сознание надолго остается взволнованным… Автор, вероятно, ошибается, утверждая, что лишь лицемерие мешает высказыванию некоторых мыслей. Дело не в том, что «принято» и «не принято». Дело сложнее. Поскольку человек есть «общественное животное», он инстинктивно, по чувству самосохранения, отворачивается от безысходного пессимизма, да и то не всегда, принимая его лишь с глазу на глаз. Прямота Селина питается именно его анархизмом. К чести автора надо сказать, что анархизм этот не беспечен и ленив, как часто случается, а трагичен. Селин в глубокой своей сущности самый «идеалистический», самый требовательный из современных французских писателей, лишь потому маниакально-завороженный всяческой грязью, что она для него слишком нестерпима. Достаточно прочесть приложенный к «Mea culpa» рассказ о «мученике науки» докторе Земмельвейсе, чтобы убедиться, как дорог автору истинный героизм, истинное величие.
И понять, чем внушено его отчаяние.
Классовый враг (по поводу романа Ник. Вирта «Одиночество»)
В любом руководстве по литературе можно прочесть, что большинству писателей отрицательные типы удаются лучше положительных. Даже не только типы: все отрицательное выходит ярче, образнее, резче… Классическая ссылка на «Мертвые души», пожалуй, не совсем убедительна вследствие творческих особенностей Гоголя, слишком уж своеобразных и исключительных. Но и Тургенев, и Достоевский, и Гончаров – все подтверждают правило.
Иначе обстоит дело в советской словесности. Именно в области отрицания, в осуждении она слабеет и впадает в схематизм. Факт этот на первый взгляд кажется удивительным. Но мало-мальски вдумчивое отношение к нему убеждает, что тут обманчивая оригинальность – всего лишь результат ненормальности общего положения. Даже если бы мы насчет этой ненормальности не были осведомлены, о ней можно было бы догадаться, наблюдая распределение красок в большинстве советских романов.
Московские беллетристы вовсе не отличаются какими-либо чертами, до революции невиданными. Они, конечно, подчиняются вековечным законам творчества, и, конечно, им тоже легче было бы развернуться в изображении уродств и пороков. Но у них на глазах – шоры: они считают, что уродства и пороки составляют неотъемлемую принадлежность «классового врага», притом без всякой примеси, в чистейшем, даже сгущенном состоянии. Классовый враг не может, например, быть только труслив. Или только коварен. Или только озлоблен, в соединении с какими-либо свойствами похвальными или хотя бы нейтральными. Классовому врагу полагается быть исчадием ада.
Кинематограф грубее, прямолинейнее литературы. В кинематографе – это особенно ясно. Изображается, скажем, гражданская война. Появляется на экране офицер, «золотопогонник». Заранее делается нестерпимо скучно, ибо заранее знаешь, твердо, непоколебимо, как дважды два – четыре, что офицер этот окажется таким извергом, каких видали мы только в старинных мелодрамах. Если это прапорщик – то нечто вроде молодого голодного волка. Если генерал – то непременно подагрик, наркоман, садист с померкшими, пустыми глазами, с такой же померкшей, опустошенной, бессильно-мстительной душой. Да здравствует социалистический реализм, самый правдивый, самый богатый и полный на свете, – как утверждают в Москве! В литературе по сравнению с кинематографом допускается некоторое разнообразие. Но в литературе рецепты, по существу, таковы же, и недаром одна из умных и внимательных наблюдательниц советского житья-бытья, Вал. Герасимова (интереснейшие по материалу повести – «Дальняя родственница», «Учитель математики», «Жалость» и др.), приписала какой-то своей героине страстное желание увидеть «классового врага» в натуре. Девочка эта начиталась Гладкова и других авторов того же типа, ее воображение испугано и раззадорено, ей мерещится «классовый враг» с бомбой в руке, как прежде, после нянькиных сказок, мерещился бы черт.
Положительные образы в советской литературе большей частью ходульные, но все-таки сложнее и живее отрицательных. Разумеется, как почти всегда и везде, действительно удачны в этой литературе типы, к которым автор относится не как классный наставник, ставящий отметки за поведение, а как свидетель, художник, нелицеприятный изобразитель… Удачны, так сказать, средние люди или промежуточные бытовые слои. Однако все-таки светлые тона кладутся в советском искусстве тоньше и умелее темных. Вернусь еще раз к экрану. Сравните в «Чапаеве», например, центральную фигуру красного орла-командира с образами его врагов: лубок и там, и здесь, но далеко не одинакового уровня, не одинаковой отчетливости. Если исключить очень своеобразные и глубокие типы Кавалерова и Ивана Бабичева из «Зависти» Олеши, «классовые враги» революционной беллетристики просто удручительны в своей стереотипно-скудной схожести. Да, «Зависть» приходится исключить и по другой причине: совсем неясно, на чьей стороне симпатии автора и где для него проходит рубеж между добром и злом. Вещи более двусмысленной нельзя себе и представить. Власть не принуждает к схематизму. Как и во многих других процессах, происходящих в СССР, связь между причиной и следствием не так элементарна, как мы склонны здесь порой представлять себе. Власть в лице двух-трех «руководящих товарищей», наблюдающих за литературой, наоборот, всячески призывает к истинно-жизненному богатству красок. Вот уже несколько лет проповедуется «шекспиризирование литературы», термин, взятый у Маркса и у него означающий именно вольную насыщенность типов, в противоположность шиллеровской однотипной их тенденциозности. Но призывы остаются теоретическими, а в области свершений они могут завести Бог знает куда, и писатели это хорошо знают. Лжива предпосылка: будто бы творчество, даже ничем не стесненное, вдохновляемое лишь политически-приемлемым мироощущением, окажется «в линии» при любом развитии своем. Лжива уверенность, что партийная правдивость и праведность совпадают с правдивостью и праведностью жизненными. Власть поощряет «шекспиризирование», потому что искренне или притворно считается, что всякое раскрытие подлинно-природной правды может ей быть лишь выгодно. Власть присвоила себе прерогативы и атрибуты «мирового разума», и на словах никакого света не боится, наоборот. Но на деле всякое углубление в человеческую психику, в сущность человеческих отношений приводит к чему-то такому, что не всегда вяжется с ее практической деятельностью и что взрывает ее изнутри… Повторяю, писатели это отлично знают и, вероятно, не потому остаются глухи к увещеваниям свыше, что им так приятен мелодраматический жанр размежевания святых и негодяев, а потому что от шекспиризирования недалеко и до контрреволюции. Поскольку литература обязана быть лишь собранием иллюстраций к известного рода морали, поскольку она обязана быть сотрудницей и помощницей государства во всех его начинаниях – превращение литературных героев в манекены неизбежно, ибо за «образ и подобие» авторы берут такой-то лозунг, такую-то схему, подгоняя творчество к заранее установленным целям. Писателей учат, что Шекспир – именно потому, что он Шекспир, – всегда и во всем окажется в согласии с Лениным или Сталиным: он – полнее кого-либо из мировых художников воспроизвел жизнь, он полнее кого-либо из мировых мыслителей истолковал ее смысл. Расхождения, значит, быть не может. «Неувязка», однако, обнаруживается с первых шагов.
Правдивое изображение классового врага требует наделения его хотя бы несколькими общечеловеческими чертами. Но у читателя может, чего доброго, возникнуть сочувствие к такому полумерзавцу, читатель может превратиться в «хлюпика», по Ленину, – ему, пожалуй, взбредет в голову, что «все мы братья», «что нет в мире виновных» и прочий мелкобуржуазный вздор. Нет, нужна стена. Нужно «топливо для огня ненависти», как сказал незадолго до смерти Луначарский, подлаживаясь, вопреки пенсне и бородке, под уже входивший тогда стиль «железного наркома». А во всем прочем, дорогие товарищи-писатели, шекспиризируйте, пожалуйста, сколько угодно.
Сейчас, в последние год-два, в России многое изменяется. Сейчас на самых верхах, в Кремле, власть склонна как будто смягчить директивы. Но открыто, откровенно, твердо она в этом не признается. Лозунги остаются те же, на словах – все по-прежнему. И для литературы, на прежнем отрезке времени, характерна крайняя растерянность: она боится быть в революционном смысле «plus royaliste que le roi», но при этом не находит прямых указаний для перемены курса. То произойдет неприятность с Демьяном – многолетним другом Ленина, непочтительно обошедшимся с Ильей Муромцем и Владимиром Красное Солнышко; то окруженная ореолом непогрешимости «Правда» обрушится на другого «головотяпа» за «недооценку дворянско-помещичьей культуры»… Чудеса, чудеса! Однако, невзирая ни на какие метаморфозы, Вс. Вишневский, парень «глубоко свой», «свой в доску» и слова на ветер не бросающий, еще на днях заявил, что «прекрасные слова “Интернационала” по-прежнему горят в наших сердцах», – а ведь в «Интернационале» поется, насколько помнится, не о ласковых князьях, а о боях последних и решительных. Писателям предлагается во всем этом разобраться и, строго блюдя «линию», незамедлительно штурмовать высоты художественного творчества, давать широчайшие, правдивейшие полотна, затмевать «Макбета» и «Войну и мир». Немудрено, что в большинстве случаев они от этого уклоняются.
«Одиночество» – роман малоизвестного молодого беллетриста Н. Вирта (или Вирты – если имя его склонять); произведение, встреченное единодушными восторгами московской критики. Не было в советской печати ни одного отрицательного отзыва о нем. Рецензенты вспоминают дебют Фадеева – знаменитый «Разгром», и утверждают, что Вирта не только выдерживает сравнение, но и выигрывает от него.
В особую заслугу Ник. Вирте ставится разработка образа «классового врага» – деревенского кулака Петра Ивановича Сторожева. Образ «развернут», по любимому советскому выражению. Линия соблюдена – однако показан действительно живой человек, а не белогвардейский истукан.
Исключительный успех «Одиночества» объясняется, вероятно, не только этим. В книге ярко и живо воспроизведена эпоха гражданской войны, а теперь, в буднях затянувшегося строительства, эпоха эта окутывается уже «дымкой романтизма» и своего рода «вы, нынешние, ну-тка». Дух гражданской войны взволновал читателей во «Всадниках» Ю. Яновского – «Одиночество» слабее, во всяком случае, прозаичнее, но и оно выделяется среди романов о чугуне или партийных неполадках в городе Энске диким майн-ридовским или джек-лондонским духом, приправленным к тому же «политической осмысленностью». Приятное тут соединено с полезным: идеологическая благонадежность с приключениями.
Достоин внимания Петр Иванович Сторожев.
Автор «Одиночества» отнюдь не отступил от традиции: кулак у него однотонен и никакой человечностью не грешит. Ничего, кроме ненависти и отвращения, вызвать он не может, и по части того «топлива», о котором говорил Луначарский, все у Вирты обстоит вполне благополучно. Новшество и усовершенствование только в том, что Петр Иванович Сторожев способен размышлять, чувствовать, радоваться, негодовать, как и его благородные противники, – хотя и направлены у него все мысли и порывы к единой дьявольской цели. Даже такая скромная реформа на пути к «шекспиризации» оценена как завоевание. Мелодрама усложнена, замыслы злодея не всегда сразу ясны, – надо радоваться и этому. О, злодей остается злодеем, и, во избежание кривотолков, автор заставляет его на последней странице всадить нож в спину красноармейцу Леньке и уйти от казни. А Ленька – воспитанник Сторожева, чуть ли не сын ему… Злодей спасается от праведного суда, читатель же скрежещет зубами: «топливо» не оставляет желать ничего лучшего. Контрреволюционные дегенераты из «Чапаева» по сравнению с ним – сущая чепуха. Тут дан враг, как говорится, «полнокровный» – и тем более действенный.
Смешно было бы обольщаться: реализм «Одиночества» условен по-прежнему. Петр Иванович Сторожев декоративен, живописен, но творческий метод автора не обещает других удач. Барьеры не опрокинуты, Шекспир еще за тридевять земель. Вместо грошовой пружинки пущен в ход довольно сложный механизм, но правдоподобие не искупает отсутствия правды. Логика романа не вытекает из его развития, а навязана ему извне.
Книгу все-таки прочесть стоит. Вирта – человек далеко не бездарный. Мысли и возражения, вызываемые «Одиночеством», относятся не к нему лично – а ко всей, или почти всей, советской литературе. Неизвестно, что готовит ей «день грядущий» – но освобождение, выздоровление настанет. «Сие буди, буди». Из тупика она выйдет, в нем не захочет задохнуться.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.