Электронная библиотека » Георгий Адамович » » онлайн чтение - страница 34


  • Текст добавлен: 1 июля 2019, 12:00


Автор книги: Георгий Адамович


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 34 (всего у книги 91 страниц)

Шрифт:
- 100% +
«Современные записки», книга 64. Часть литературная

Какое странное название выбрала Н. Берберова для своей новой повести: «Лакей и девка»! Увидев его в оглавлении «Современных записок», я, признаться, подумал, что это стилизация под старину, что автор мысленно вводит какие-то кавычки в сочетании этих двух слов, что настоящий смысл его выяснится лишь по мере чтения… Но, оказалось, выясняться нечему! Бранный оттенок, связанный в современной городской русской речи со словом «девка», автором принят и сохранен. Пожалуй, и слово «лакей» употреблено им с умышленным пренебрежением. Берберова не только отказывается взять своих жалких героев под защиту, но демонстративно отрекается от них, отшвыривает их от себя на поругание и на позор.

Один этот факт сразу вызывает в сознании целую «проблему», попытка решить которую далеко увела бы нас от данной повести: можно ли писать о людях, которых не любишь? Можно ли создать живой человеческий образ без какого бы то ни было сочувствия к нему? Конечно, вопрос относится не к сатирической или обличительной литературе, а лишь к тому, что принято называть «реализмом», без каких-либо прилагательных. Сколько бы ни смущали отдельные примеры, – вроде Обломова или некоторых созданий Флобера, – думается все-таки, что старая истина «понять – простить» остается в силе. Для самого себя человек в любом положении, в любом падении всегда найдет оправдание или хотя бы только «смягчающие обстоятельства», которыми он, может быть, по строгости к себе не пожелает воспользоваться. Автор, перевоплощаясь в своих героев, должен бы знать о них все, что знают о себе они сами, и потому, когда он называет женщину, о которой рассказывает, «девкой», закрадывается подозрение, что чего-то он в своем создании недосмотрел, недодумал или недочувствовал. Это мы, читатели, в праве решать, кто она и что она, эта несчастная тупая Таня, мы, присяжные, требующие от председателя суда лишь беспристрастия! И дело совсем не в сентиментальности, не в напускной сахариновой «гуманности», а именно в беспристрастии, то есть в понимании и правильной оценке обстоятельств такой ужасной и нелепой жизни. Нельзя вполне верить обвиняемому, который сам на себя взваливает все преступления. Если автор не находит ни одного снисходительного слова для своих героев, мы тоже склонны подумать, что в его замысле что-то не так, что-то не то…

Не стоило бы долго останавливаться на названии повести, если бы и содержание ее не возбуждало таких же мыслей. У Берберовой давно уже заметно было влечение к театру, и показательно, что ее романы и рассказы неизменно имели драматическое построение и могли бы легко быть изложены по актам. В «Лакее и девке» театр особенно ощутителен в том смысле, что внешнее развитие фабулы в этой повести богаче и ярче, нежели ее внутреннее течение, и что повесть даже заканчивается трагической сценой «под занавес». Берберова – искусный, очень талантливый человек: разумеется, все у нее подтушевано по лучшим рецептам беллетристического мастерства и украшено всякими художественными тонкостями и «штрихами»: разумеется, она умеет заинтересовать и увлечь. Но именно потому, что Берберова искусный, талантливый человек, от нее хотелось бы потребовать больше чувства меры, меньше ужасов, меньше блеска, меньше «инфернальности» в демонстрировании этих ужасов… Кого «Лакей и девка» «напоминают»? Отчасти Максима Горького, особенно в его ранних вещах, и, пожалуй, еще Леонида Андреева. От Максима Горького – беспощадность, то особое оживление в изображении ничтожества, тьмы и вообще «зла», которое крайне для Горького типично, пристрастие к атмосфере, в которой почти невозможно дышать. Обстановка совсем другая: у Берберовой речь идет об опустившейся, сбитой с толку эмигрантке и бывшем поручике, превратившемся в «человека из ресторана», но колорит тот же, горьковский, и Таня вместе с Бологовским могли бы без натяжки очутиться где-нибудь в ночлежке, «на дне». От Леонида Андреева – безотчетное стремление «напугать»… Надо, однако, по справедливости, признать, что за этими двумя влияниями чувствуется и другое, несравненно более чистое и мощное, но зато и несравненно менее поддающееся творческому «освоению» (пользуюсь сравнительно новым словом, очень распространенным в советском литературном обиходе и, кажется, уже подвергшимся у нас напрасным нападкам: слово выразительное, отчетливое по оттенку, обогащающее, а не засоряющее язык, ибо вовсе не совпадающее с «усвоением»), – влияние Достоевского. Кстати, зависимость Горького от Достоевского – тема, если не ошибаюсь, совершенно не разработанная в нашей литературе, а между тем интереснейшая и плодотворнейшая. Горький Достоевского не любил, не упускал случая отрицательно о нем высказаться, но связан был с ним, как никто другой, всем «умышленным», противо-природным, душным, жестоким и страстным характером своего творчества, и даже в деталях: резкостью характеристик, вечным противопоставлением черного и белого. Замечательно, что Толстой в оценках их обоих повторял приблизительно одинаковые слова (о Горьком он сказал Чехову: «Все можно выдумывать, нельзя только выдумывать человеческой психологии», – самое, кажется, проницательное и верное, что когда-либо о Горьком вообще было сказано!). У Берберовой Достоевский всегда, в каждой строчке, на каждой странице присутствует. Ничего с этим не поделаешь, таков ее писательский склад! Конечно, это своего рода «патент на благородство». Но и тяжелое, «подавляющее» бремя, требующее осмотрительности, сил и выносливости.

Небольшой рассказ Г. Газданова «Воспоминание» представляет собой необычное соединение банально-искусственного, шаблонно-модернистического замысла с редким даром писать и описывать, со способностью находить слова, будто светящиеся или пахнущие, то сухие, то влажные, в каком-то бесшумном, эластическом сцеплении друг за другом следующие. То, что Газданов рассказывает, – абсолютно неоригинально, какой бы причудливостью ни старался он облечь эту историю! Раздвоение личности, сомнение, не хранит ли наша память следов прежнего существования, скачки из далекого венецианского прошлого в подчеркнуто-плоский теперешний обывательский быт – все это, правду сказать, отдает слишком уж сомнительными «глубинами»… Когда-то Ахматова смеялась над людьми, которые, объясняясь ей в своих пылких чувствах, непременно уверяли, для доказательства своей душевной близости, что «мы с вами встречались еще у пирамид». У нее существовал даже особый разряд поклонников – «с пирамидами». Двадцать пять лет тому назад эти «прорывы», «провалы», «прозрения» были уже ходкой монетой в руках всяких мистико-эстетствующих болтунов, а Газданов подносит их нам, как нечто загадочное и новое! Нужен весь «шарм», которым он окутывает свое повествование, чтобы не только его выдержать, но местами им даже и прельститься. Переход от сцены за семейным обедом с дурой-хозяйкой и фасолью, сваренной ею по «маминому рецепту», к приморскому пейзажу – истинно поэтичен, независимо от его психологической или метафизической подкладки.

Отрывок из романа Темирязева «Тяжести» начинается с длинного и довольно путанного отвлеченного размышления, за которым идут страницы язвительно-едкие и остроумные. Даже и не особенно ценя этот «зубоскальский» жанр, нельзя не сказать, что салон мадам Шацкой и домашняя тетрадь Горфункеля – по-настоящему смешны, и что давно уже в нашей литературе не было чего-либо столь же неподдельно комического! Наборщики когда-то смеялись, набирая Гоголя. Очень вероятно, что хохотали они и вчитываясь в параграфы горфункелевского «меморандума». Конечно, можно стать в позу ревнителя «высокого искусства» и с высоты своей литературной серьезности поморщиться над этим сатирическим вдохновением… Но тогда надо морщиться над всякой сатирой, и в первую очередь над Щедриным! Учился Темирязев, по-видимому, именно у Щедрина, и хотя роман его порой близко подходит к опасной области чисто увеселительных писаний, гениальный учитель удерживает его от срыва. Тень покойного Аверченко где-то у Темирязева смутно маячит, но остается все-таки лишь тенью, ни во что реальное не воплощаясь.

Продолжение «Дара» Сирина… Обыкновенно критик отделывается замечанием: «отложим суждение до окончания романа». Замечание, что и говорить, в большинстве случаев основательное, правильное! Но восхитительный по мастерству, своеобразию и одушевлению, рассказ об отце героя, не менее восхитительные строки о Пушкине заслуживают того, чтобы, так сказать, les saluer au passage. Газданов, например, тоже очень даровитый стилист. Но здесь, у Сирина, совсем не то. Здесь удивляет и пленяет не стиль, не умение прекрасно писать о чем угодно, а слияние автора с предметом, способность высечь огонь отовсюду, дар найти свою, ничью другую, а именно свою тему и как-то ее вывернуть, обглодать, выжать, что, кажется, больше ничего из нее уж и извлечь невозможно.

В отделе стихов – длинный ряд имен, от всероссийски знаменитых, как имена Бальмонта и Вячеслава Иванова, до самых скромных. Отмечу легкость, точность и стройность стихов Ладинского, лиризм Довида Кнута, песенную простоту М. Струве, полузадумчивость, полурассудочность Ю. Мандельштама, неподдельную энергию слегка сыроватых по словесному составу строф Смоленского, не лишенную прелести, но и не освобожденную от налета жеманства грусть Аллы Головиной, декоративность Софии Прегель, искусность и искусственность Анны Присмановой, постоянную «пронзительность» Штейгера… Отдельно два слова о «Письме» Терапиано. Нередко стихи наших поэтов напоминают воду, которая льется из крана только потому, что кран этот забыли закрыть. Не закроют – литься будет без конца, и никаких нет оснований ей остановиться! Не уверен, что пять стихотворений Терапиано в «Современных записках» художественно удачнее всего, что напечатано рядом. Но в чем нельзя сомневаться, это в том, что они написаны «о чем-то», то есть «по поводу», как требовал Гете. Чувствуется ясно, что у поэта в данном случае действительно было что сказать! Если бы все писали стихи, подчиняясь этому основному и глубочайшему закону творчества, может быть, и не случилось бы того, что на поэзию стали у нас смотреть, как на баловство и на пустяки.

 
Еще недавно так шумели
Витии наши обо всем,
Еще недавно «к светлой цели»,
Казалось нам, что мы идем,
Что мы «горим», что вправду «пишем»,
Что «дело нас в России ждет»,
Что «воздухом мы вольным дышим»,
Что мы «в послании», – и вот
 
 
Лишь скудное чужое небо,
Чужая чахлая трава…
 

Стихи, как говорится, «актуальные». Но живы они не потому, что злободневны, а потому только, что слово неразрывно в них связано с мыслью и чувством.

Марина Цветаева, кроме стихов о Пушкине, поместила и прозу «Мой Пушкин». Ничего нового я никому не открою, если скажу, что, разумеется, о самой Цветаевой в очерке этом говорится много более, нежели о Пушкине. Но некоторые замечания, некоторые определения – блестящи и вознаграждают того, кто в этом потоке слов сумеет и захочет их выловить. О статье Вячеслава Иванова, посвященной Пушкину, надо было бы говорить особо. Она слишком содержательна и касается вопросов слишком важных не только для понимания Пушкина, но и для всей нашей литературы, чтобы отделаться от нее несколькими строчками.

Письма Льва Толстого к Н. Н. Ге, сыну известного художника, тоже таковы, что лучше не сказать о них ничего, чем произнести несколько стереотипных слов. Писаны они в самое горячее, самое напряженное толстовское время, приблизительно между «Анной Карениной» и «Хозяином и работником», в годы «перелома». Толстой в них еще молод, еще полон сил. Все знаешь о нем, все, кажется, читал, что можно было прочесть, а вот попадутся несколько новых его писем, и снова логическая речь естественно сменяется восклицанием: какой беспримерный это был человек, если даже забыть о художнике!

Книга для родителей

О том, что в советской России родился – или по крайней мере рождается – «новый человек», невиданно-прекрасный, небывало свободный и смелый, спорить в Москве не полагается. Аксиома на то и аксиома, чтобы быть принятой на веру, как истина «самоочевидная». Но рождается ли новый человек без всякой посторонней помощи, так сказать, «стихийно», естественно, вне семейных явлений, независимо от чьих-либо стремлений ускорить или задержать его появление на свет? Едва ли. Никто, вероятно, и в Москве не станет на этом настаивать. А если так, то некое педагогическое руководство по воспитанию будущих чудо-людей давно уже было необходимо. Сталин сказал: «Людей нужно заботливо и внимательно выращивать, как садовник выращивает облюбованное плодовое дерево». Да, но как выращивать? Что позволено, что запрещено? Что полезно, что вредно? С возрождением культа семьи, с ее реабилитацией, неизбежно должен был возникнуть вопрос: что же представляет собой семья советская, в чем ее отличие от семьи обыкновенной, как примирить понятие о ней с остатками социалистических идеалов, – короче, что надо внушать детям, чтобы они оказались и отличными гражданами будущего «бесклассового» общества и безупречными сыновьями или братьями?

А. Макаренко, автор известной «Педагогической поэмы», посвященной воспитанию коллективному и, следовательно, уже выходящему в России из моды, составил «Книгу для родителей», книгу, которая вызовет, вероятно, оживленные споры. Я едва не написал «ожесточенные» вместо «оживленные»: но Макаренко в последнее время занял в советской литературе положение настолько «руководящее», что никакого ожесточения его взгляды не вызовут. Да и озирается он на Сталина слишком настойчиво, чтобы резкие возражения были возможны! Возникает обсуждение – в том духе, в каком обсуждалась не так давно и сама конституция: два-три замечания, две-три поправки, лишь для того чтобы отметить необыкновенные достоинства целого… Целое же, конечно, будет принято с восторгом.

«Книга для родителей» – наполовину трактат теоретический, наполовину – беллетристика. Макаренко приводит целый ряд семейных картин в иллюстрацию своих положений, и, сказать правду, эта часть его книги интереснее другой, отвлеченной. Он зоркий, – если не глубокий, – наблюдатель. Ошибается Макаренко или нет насчет будущего, – о том, что происходит сейчас, он рассказывает убедительно и правдиво. Автор «Книги для родителей» утверждает, что в советской России не должно и не может быть неблагополучных, несчастливых семей. (По Толстому, это означало бы, что в России все семьи должны быть «похожи друг на друга».) Макаренко верит – или притворяется, будто верит, – что под сталинским солнцем «не место никаким катастрофам, в которых гибнут отцовские чувства и счастье матерей». Если катастрофы случаются, – виноваты родители. Надо, конечно, при чтении этой книги помнить, что автор отрицает «душу» и, в сущности, даже возможность какой бы то ни было психической наследственности. «Бытие определяет сознание». Никаких особенностей или пороков сознания, которые представляли бы природные, прирожденные, неустранимые свойства личности, Макаренко не допускает и не признает.

«Отсутствие времени – наиболее распространенная оговорка неудачников-родителей», – утверждает он, и рассказывает, как однажды явился к нему, специалисту-педагогу, «человек в очках, с рыженькой бородкой, румяный и жизнерадостный».

«Завертел ложечкой в стакане, отставил стакан в сторону и схватил папиросу:

– Вы, педагоги, все упрекаете: методы, методы! Никто не спорит, методы! Но разрешите же, друзья, основной конфликт!

– Какой конфликт?

– Ага! Какой конфликт! Вы даже не знаете. Нет, вы его разрешите… С одной стороны, – общественная нагрузка, общественный долг: с другой стороны, – долг перед своим ребенком, перед семьей. Общество требует от меня целого рабочего дня: утро, день, вечер – все отдано и распределено! А ребенок? Это же математика: подарить время ребенку, значит, сесть дома, отойти от жизни: собственно говоря, сделаться мещанином. Надо же поговорить с ребенком, надо же многое ему разъяснить, надо же воспитывать его, черт возьми!».

На недостаток времени родители ссылались и прежде и нередко поручали воспитание детей боннам или гувернерам. Но «советский человек не может быть воспитан непосредственным влиянием одной личности, какими бы качествами эта личность ни обладала. Воспитание есть процесс социальный. Воспитывают все, – люди, вещи, явления… Со всем сложнейшим миром окружающей действительности ребенок входит в бесконечное число отношений, каждое из которых неизменно развивается, переплетается с другими отношениями, усложняется физическим и нравственным ростом ребенка. Весь этот хаос не поддается никакому учету, тем не менее направить его – задача воспитателя»… С этим, конечно, согласится всякий. Мысль правильная, даже если отбросить от слова «человек» эпитет «советский».

Макаренко предостерегает от слепого доверия к педагогике и дипломированным ее представителям. У одного советского профессора сын за обедом нагрубил матери. Профессор воскликнул:

– Ты, Федя, оскорбил мать, следовательно, ты не дорожишь семейным нашим очагом: ты недостоин и находиться за нашим столом! С завтрашнего дня даю тебе ежедневно пять рублей: обедай, где хочешь…

Профессор был твердо уверен, что через несколько дней сын явится к нему со слезами: «Отец, я был не прав, не лишай меня семейного очага!». Но, вопреки теориям, мальчик оказался очень доволен оборотом дела, в первый же вечер напился пьяным, затем украл у отца брюки, и, в конце концов, пришлось его отправить в «труд-колонию»… Что следовало сделать на месте профессора? Макаренко отвечает основательно и не глупо:

«Если сын оскорбляет мать, никакой фокус не поможет… Всю воспитательную работу нужно начинать сначала. Нужно многое в семье пересмотреть, о многом подумать, и прежде всего самого себя положить под микроскоп. А как поступить немедленно после грубости, нельзя решить вообще! Это – случай индивидуальный. Надо знать, что вы за человек; как вы вели себя в семье. Может быть, вы сами грубы с женой в присутствии сына… Даже если вы оскорбляли вашу жену, когда сына не было дома, это – тоже достойно внимания».

«Самодержавие» отца в семье – явление опасное. «Монархия отменена не только в государственном устройстве, но и в частном быту». Власть отца – отражение государственной власти, а долг его – особая форма долга перед обществом. «Передавая родителям некую толику общественной власти, государство требует прежде всего правильного воспитания, а главное – любви. Родительская власть есть власть, основанная на всей силе общественной морали, мораль же требует равнения на самое совершенное поведение, то есть на поведение человека-коммуниста».

На практике это туманное – особенно при теперешних порядках – требование приводит Макаренко лишь к одному отчетливому утверждению: семья должна быть «организованным коллективом». Одной родительской заботы о ребенке мало, мало и одной любви! Если семья не отражает того, что в иных масштабах представляет собой государство, ребенок вырастет «уродом», сколько бы ни уделяли ему внимания отец с матерью.

Одной из важнейших сторон семейной жизни Макаренко считает отношение к деньгам. Две крайности – для примера. Одна семья: «Папа, дай двадцать копеек! – Зачем тебе? Тетрадку купить! – Какую тетрадку? – По арифметике. – Разве уже исписалась?..» – «Папа, мы пойдем в кино с Надей! – Ну, идите! – Так деньги! – Почем билеты? – По восемьдесят пять копеек… – Кажется, по восемьдесят? – Нет, по восемьдесят пять… – Николай Николаевич подходит к шкафику, достает из кармана ключи, отпирает замок ящика, что-то перебирает и перекладывает, запирает ящик, и кладет на стол ровно один рубль семьдесят копеек».

Вторая семья. Деньги лежат у всех на виду. Младший сын, Миша, плачет, что не осталось ничего «на экскурсию». А было в ящике тридцать рублей, еще утром все их видели! Старший, Константин, холодно объявляет: «Чего ты крик поднял? Тридцать рублей я взял! Мне нужно». Приходит отец со службы и обращается к жене: «Слушай, Дуся, денег уже нет, а до получки еще пять дней. Как же быть?» Та отрывается от книжки и лениво цедит сквозь зубы: «Ах, Никита, ты говоришь “деньги” таким тоном, будто это главный принцип! Ну, не хватило денег, из-за этого не надо пересматривать принципы! Довольно и того, что взрослые только и знают, что считают: “деньги, деньги и деньги”! Наши дети должны воспитываться подальше от таких принципов: деньги! Они берут, сколько им нужно. Какой ужас, считать и рассчитывать! Меркантильность и так отравила цивилизацию».

Макаренко осуждает и то, и другое. Надо к деньгам относиться «с простой убедительной серьезностью, как ко всякой нужной вещи». Детей следует оберегать и от «жадных собственнических навыков», и от «старо-интеллигентских беспочвенных бредней». На примере семьи Пыжовых, для которых деньги – «будничная и полезная деталь», Макаренко демонстрирует, как эта проблема должна быть разрешена.

Единственный ребенок. Автор «Книги для родителей» с особой резкостью обрушивается на пристрастие к этой «системе», будто бы особенно популярной в буржуазном обществе. «В буржуазной семье это не противоречит качествам, воспитываемым в единственном отпрыске. Холодная жестокость, карьеризм, увертливость, безразличие ко всему человечеству. Все это – естественно для буржуазии»…

Легко, конечно, расправиться с врагом, взвалив на него все пороки и грехи. Труднее – принять эту расправу всерьез… Интересна, однако, основная мысль Макаренко, не обличительная, а утвердительная, положительная: он считает, что «опасный путь воспитания единственного ребенка ведет к потере семьей качеств коллектива». Теряя же признаки коллектива, семья теряет «большую часть своего значения, как организации воспитания и счастья». «Нет братьев и сестер, ни старших, ни младших. Нет, следовательно, ни опыта заботы, ни опыта игры, ни подражания, ни уважения; нет, наконец, опыта распределения общей радости и общего напряжения. Просто ничего нет, даже нет обыкновенного соседства». Бывают исключения. Но большей частью единственные сыновья или дочери вырастают «не уродами» лишь при одиноких матерях, при одряхлевшем отце. «Эти случаи родятся в обстановке горя, и сами по себе они болезненны». Именно горе в них «тормозит эгоизм». Иначе же эгоизм, лежащий в основе мечты о «сыне-принце», единственном, необыкновенно-прекрасном, талантливом, таком, какого ни у кого нет, рождает эгоизм и в ответ, для родителей неожиданный, и тем более ужасный.

Макаренко рассказывает историю некоего Виктора, единственного сына супругов Кетовых, посвятивших ему всю жизнь. Двадцать лет забот, тревог и жертв! Маленький Виктор играет – родители чуть не плачут от умиления. Взрослый Виктор занимается – родители боятся дышать. Старый Кетов тяжело заболевает. Сын входит к нему в комнату. Врач намекает на неизбежность операции. Виктор не слушает его:

– Папа, не найдется ли у тебя пяти рублей? У меня билет на «Спящую красавицу»… Без денег в театр… как-то…

– Хорошо! Вот, доктор убеждает скорее делать операцию, а мама все боится!..

– Чего же там бояться? Я возьму ключ с собой и, может быть, задержусь…

Макаренко прав, предполагая, что из Виктора выйдет плохой гражданин, как вышел плохой сын. Но напрасно считает он, что рассказывает нечто новое. Помнит ли автор «Книги для родителей» историю об Иване Ильиче, помнит ли дочь больного, приходящую к нему перед тем, как отправиться в театр, на Сару Бернар? А если помнит, понимает ли, что описывает то же самое? При чем тут коммунизм и буржуазия, при чем человек старый или новый, при чем вообще все громкие слова! То, что дурно, жестоко и бесчеловечно, остается дурным, жестоким и бесчеловечным везде, а то, что хорошо, – то всегда и везде хорошо.

Жаль, что Макаренко написал свою книгу – во многих подробностях умную и проницательную, в целом бесспорно содержательную, – стесненный, вольно или невольно, советскими этическими заповедями. Тем более жаль, что заповеди эти, внешне – категорические, до крайности зыбки по существу, особенно теперь, когда все на деле им противоречит… Он мог бы сказать «родителям» больше, чем говорит. Он мог бы глубже и серьезнее объяснить все то, что видит.


  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации