Электронная библиотека » Георгий Адамович » » онлайн чтение - страница 19


  • Текст добавлен: 1 июля 2019, 12:00


Автор книги: Георгий Адамович


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 19 (всего у книги 91 страниц)

Шрифт:
- 100% +
«Роман с кокаином»

Найдутся, вероятно, читатели, которых книга эта оттолкнет, – не говоря уже о том, что оттолкнуть от чтения может крайне неудачное название. Не думаю, однако, чтобы кто-либо остался к этой книге равнодушен.

В «Романе с кокаином», первом крупном произведении молодого эмигрантского писателя М. Агеева, каждая страница отмечена подлинным, несомненным дарованием, – и каждая страница дышит такой правдивостью и болью, что вспоминаются великие имена нашей литературы, имена, которые в соседстве с дебютантом как-то неудобно называть. Но речь – не о сравнении, конечно, а лишь о природе таланта, о свойствах его. Будущее Агеева – неизвестно. Он может ограничиться одной книгой, как не раз уже бывало с другими начинающими, – ибо не только дарование играет роль в судьбе писателя, но и множество неуловимых непредвиденных обстоятельств. Может и стать очень большим художником.

Кроме «Романа с кокаином» в печати появилась, если не ошибаюсь, только одна вещь Агеева – рассказ «Паршивый народ», помещенный года три тому назад во «Встречах». Рассказ трудно забыть. Он выделился бы не только на фоне скудеющей зарубежной словесности, но и всегда, везде.

Оттолкнуть в книге Агеева может «реализм». Но безжалостная откровенность, с которой в «Романе с кокаином» рассказано о падении и гибели человека, едва ли совсем дурного по натуре, скорее слабого, искалеченного, чем природно-преступного, – безжалостная неумолимая эта откровенность в книге оправдана и даже необходима. Иначе повесть нельзя было написать, – во всяком случае, иначе не стоило ее писать. Такой взгляд – «Роман с кокаином» не стоило писать – возможен и по-своему понятен. Но если принять его, пришлось бы вычеркнуть из мировой литературы многое, где сквозь порочность и демонстративную нарочитую «мерзость» сияет свет, многое, начиная с Бодлера. Литература стала бы чистой, пресной и чуть-чуть лицемерной перед лицом жизни, не подчиняющейся никаким правилам. Кстати, у Бодлера есть строка о заснувшем пьянице, о «brute», в котором «un ange se reveille». Именно об этом рассказывает Агеев. Только «ангел» в душе и в сознании его несчастного героя просыпается слишком поздно, – когда впереди нет ничего уже, кроме смерти.

Первый эпизод «Романа с кокаином» не вполне самостоятелен – единственный, кажется, во всей книге. Всякий, кто знает «Подростка», сразу вспомнит встречу матери с сыном в пансионе Тушара, читая у Агеева, как его Вадим стыдится перед гимназическими товарищами старухи в «облысевшей шубенке, в смешном капоре, под которым висели седые волосики». «Она с заметным волнением, как-то еще больше усиливавшим ее жалкую внешность, беспомощно вглядывалась в бегущую мимо ораву гимназистов, из которых некоторые на нее оглядывались и что-то друг другу говорили. Приблизившись, я хотел было незаметно проскочить, но мать, завидя меня и сразу засветясь ласковой, но не веселой, а покорной улыбкой, позвала меня, и я, хоть мне и было ужас как стыдно перед товарищами, подошел к ней…

На дворе, где ко мне подошли несколько товарищей и один спросил: – что это за шут гороховый в юбке, с которым я только что беседовал: я весело смеясь, ответил, что это обнищавшая гувернантка, что пришла она ко мне с письменными рекомендациями, что если угодно, то я с ней познакомлю: они смогут за ней не без успеха поухаживать! Высказав все это, я не столько по сказанным мною словам, сколько по ответному хохоту, который они вызвали, почувствовал, что это слишком даже для меня и что говорить этого не следовало».

Любит ли Вадим свою мать? Если и любит, то лишь такой любовью, которая не в силах пробиться сквозь толщу напускного озлобления, беспечной мальчишеской жестокости, глупого молодечества.

Вот они с матерью наедине, за обедом:

«Она, как всегда, нежно взглянула на меня своими выцветшими карими глазами, положила ложку и, будто этим своим взглядом понуждаемая хоть что-нибудь сказать – спросила: вкусно? Она сказала это слово с подыгрыванием под ребенка, при этом с вопрошающим утверждением мотнув мне седой головкой. “Ффкюснэ”, – сказал и я, не подтверждая и не отрицая, а передразнивая ее. Я произнес это “ффкюснэ” с отвращающей гримасой, словно меня сейчас вытошнит, и наши взгляды – мой холодный и ненавидящий, ее теплый, открытый внутрь и любящий, встретились и слились. Это продолжалось долго, я отчетливо видел, как взгляд ее добрых глаз тускнеет, становится недоумевающим, потом горестным».

Мать не сердится: «Ты уж прости меня, мой мальчик, ты ведь хороший, я знаю». Хорошим считают Вадима и гимназические товарищи: добродушный, веселый Яг, аккуратный пятерочник Штейн, «толстовец» Буркевиц и др. У него с ними легкая, поверхностная дружба, основанная больше всего на хвастовстве всякого рода сомнительными юношескими подвигами. С Буркевицем, впрочем, дружба иная.

Произошло это на второй или третий год войны. Священник, подслушавший какие-то ругательства гимназистов, принялся читать им мораль, – разумеется, в самом традиционном духе. Буркевиц стал неожиданно возражать: ругаться действительно не следует, но, уж если на то пошло, не священнику, не гимназическому батюшке вспоминать о христианских заветах. «Где, в чем, когда и как проявили вы сами-то эти нам неведомые достоинства христианина? Где были вы, к слову сказать, с вашими достоинствами христианина, когда кровожадные толпы с цветными тряпками перли по улицам Москвы, толпы так называемых людей, по кровожадности и тупости своей недостойные сравнения со стадом диких скотов, – где были вы, служитель Бога, в этот ужасный для нас день? Почему вы молчали в день объявления войны?»… и так далее, и так далее.

Буркевицу грозит исключение. Гимназисты по-разному оценивают его монолог, но потрясенный Вадим едва сдерживает слезы от волнения, от сочувственного христианского восторга. Очевидно, он и в самом деле истукан-циник, которым хочет казаться.

Вторая глава – их всех четыре – называется «Соня». Вадим, окончив гимназию, ведет ветреную, пустую жизнь. Ему вечно нужны деньги. У матери он берет последние гроши «с видом человека, забирающего в банке какую-то ничтожную мелочь». Ночной кутеж в компании богатого Яга приводит Вадима в комнату двух кельнерш из московского кафе, а поднятый шум случайно дает возможность познакомиться с владелицей квартиры, прелестной Соней… Снова мелькает возможность духовного отрезвления, хотя уже и менее бескорыстного, чем в истории с Буркевицем. Но вспышка длится недолго, приводит к трагикомической развязке, и опять Вадим остается в жизни ни с чем.

Отчего он в конце концов гибнет? Если в точности следовать фабуле, то лишь потому, что приятель позвал его однажды на «понюхон», как на вульгарно-студенческом московском диалекте называется вдыхание кокаина. Приятель мог и не позвать Вадима – повод к катастрофе и смерти исчез бы. Но обреченность агеевского героя чувствуется с первых страниц книги, – и это-то именно и придает ей значительность. С самого начала своего биографического рассказа Вадим стоит перед существованием, как перед темной, враждебной силой, которую пробует смягчить лестью, заискиванием, какой-то деланой развязностью, неуверенным панибратством, – будто заранее зная, что силу эту ему не удастся умилостивить. Знает это и читатель. В книге есть эпизод, по драматизму своему выделяющийся из сравнительно плавного течения рассказа, – самоубийство матери. Но эпизод этот настолько подготовлен всем предшествующим, что внутренняя и внешняя повествовательная его логичность не позволяет упрекнуть автора в театральном эффекте. Соглашаешься, не споришь: это должно было случиться, и дальше Вадиму остается только умереть самому, безразлично, отчего и как.

Трудно бывает объяснить, чем книга хороша, – и по мере увлечения творческой «подлинности» произведения увеличивается и эта трудность. Конечно, можно было бы сослаться, разбирая «Роман с кокаином», на безукоризненную жизненность и своеобразие каждого из персонажей, на множество мелких наблюдений – (вроде остроумнейшей характеристики Штейна с его любимым изречением «господа, пора быть европейцами», – применяемым даже в тех случаях, когда он после театра едет в публичный дом), – на убедительную передачу впечатлений и ощущений. Но при таком формальном анализе необходимо было бы указать, что в произведении Агеева довольно много и промахов и что, в частности, язык его не только далек от индивидуально-разработанной выразительности стиля, но порой и совершенно неуклюж. (Например: «У него была болезнь дрожать головой»…)

Все это, пожалуй, заслуживало бы упоминания. Но все это не имеет отношения к основным качествам Агеева как писателя. К ним, к этим качествам и особенностям, мы подойдем много ближе, сказав, что его повесть пленяет постоянным сплетением двух линий – ангельской и звериной в вышеупомянутом бодлеровском значении – и глубокой мелодией, глубокой музыкой той печали, которой она проникнута. К нашей литературе в последнюю четверть века нередко предъявляли требования скорей религиозного, нежели чисто художественного рода, – и далеко не всегда она им… не то что отвечала, но хотя бы просто соответствовала. В частности с этим мерилом порой подходят к эмигрантской литературе старшей или молодой. Если условиться, что термин «религиозный» в творчестве вовсе не означает наличия диалогов на мистически-возвышенные темы или необходимости привести к концу романа героя и героиню в церковь, – как делает это, например, мнимо-религиозный, очень искусный, но холодный, рассудочный Мориак, – если согласиться, что религиозны то искусство и та литература, в которых запечатлена душа, как будто от рождения раненая, неутоленная, непримиренная, – надо признать, что в последние годы книга Агеева – одно из немногих явлений такого порядка. Ужасны подделки в этой области, – и никаким беллетристическим мастерством скрытой их фальши не затушевать. Агеев не отваживается на какие-нибудь хитрые, квази-глубокомысленные психологические построения. Он вообще мало выдумывает, мало сочиняет. Выводы, решения, возможные или даже необходимые комментарии к рассказанной им истории остаются как бы на полях книги – автор от себя ничего не говорит. Автор довольствуется тем, что, по замечанию К. Мансфильд, составляет самую сущность творчества, – вопросом: «так, значит, это и есть жизнь?». Но, читая «Роман с кокаином», не попытаться ответить на вопрос – нельзя. Нельзя этой книге и «внимать без волнения», как бы ни было очевидно отсутствие в ней литературного лоска. Скажу даже больше: многое, очень многое из того, что в нашей новой словесности мы порой называем блестящим, – в соседстве с ней тускнеет, вянет и просто кажется смешным.


Кто он – автор «Романа с кокаином»? Почти никто из наших здешних литераторов с ним не встречался, – два-три человека состоят с ним в переписке. Живет он в Константинополе, ни в одном из литературных центров никогда не бывал. Вот, так называемая, «провинция» усиленно негодует и жалуется, что на нее в Париже не обращают внимания, что здесь царит бессовестное литературное кумовство и господствует тот закон, который когда-то Гумилев, по советским уличным впечатлениям, называл «трамвайным»: последний уцепившийся на подножке отталкивает того, который хочет повиснуть за ним… Отчего же отрывки из романа Агеева, решительно никому неизвестного, решительно никем не поддержанного, были без малейшего колебания приняты и напечатаны в «Числах»? Отчего сейчас о его книге столько разговоров? Право, люди не так уж низки, и новому пришельцу, последнему «уцепившемуся», все рады, – если пришел он не с одним раздраженным самолюбием, а с истинным творческим даром. Да и не так уж мы сейчас богаты – и в эмиграции, и в России, – чтобы от даров отказываться.

«Современные записки», № 62. Часть литературная

Есть в писаниях Алданова особенность, которую читатель ценит, вероятно, выше всех художественных достоинств: необычайная «занимательность» каждой страницы. Ставлю слово «занимательность» в кавычки умышленно, подчеркивая, что слово в данном случае не совсем точно, не совсем традиционно передает мысль. Обычно ведь считается занимательным то, что полно внешнего движения, авантюрных неожиданностей в фабуле, кинематографических метаморфоз в положениях. Метерлинк когда-то не без основания заметил, что это «литература для дикарей», – и Алданов, разумеется, от нее далек. У него – другое. У него особый, редчайший дар: он как бы непрерывно заполняет пустоты в воспринимающем сознании, ни на минуту его не отпуская и притом нисколько не утомляя его.

Алданов не бывает неинтересен. Каждый, вероятно, подтвердит это: если видишь подпись его под статьей в газете, знаешь наверное, что предстоит полчаса или час какого-то незаменимого умственного удовольствия, даже порой откладываешь газету на ночь, чтобы удовольствие это никто бы не мог нарушить или прервать. Случается, что тема, заголовок совершенно чужды, и, принадлежи статья другому автору, в голову бы даже не пришло читать ее. Но тут нет сомнений, что прочесть стоит, и Алданов никогда не обманывает, если даже касается предметов всем знакомых. Уж чего бы, казалось, известнее, нежели история с ожерельем королевы Марии Антуанетты, а ведь и ее Алданов сумел недавно рассказать так, что она показалась новой. Вероятно, если он займется когда-нибудь легендой о сотворении мира или басней о стрекозе и муравье, впечатление будет такое же… В чем тут дело? По-видимому, в том, что Алданов не только все время что-то сообщает, но и безостановочно задевает мысль какими-либо сравнениями, замечаниями, соображениями. У него нет «фразы для фразы», то есть, говоря более откровенно, болтовни для болтовни. Он не упивается собственным своим стилем, своим красноречием, – как оратор своим голосом. Более чем кто-либо другой из современных русских писателей он вежлив с читателем, то есть неизменно помнит о его существовании и заботится об его умственном комфорте. И читатель ему за это благодарен, часто не отдавая себе отчета, чем эта благодарность вызвана. Я бы решился сказать даже, что предупредительность Алданова к человеку, который будет держать его книгу в руках, останавливает его в реализации естественно-творческого стремления быть самим собой, – и если сравнить раннюю, довоенную книгу его о Толстом и Ромэн Роллане с позднейшими писаниями, особенно с публицистическими, это особенно заметно. Алданов как будто стесняется занимать читателя самим собой, то есть подчеркнуто-личным взглядом на что-либо, каким-либо исключительно-индивидуальным «переживанием». Ему неловко навязываться, он обрекает себя на известную общность в суждениях и взглядах (именно поэтому, вероятно, почти всегда иронических), компенсируя сдержанность в одной плоскости расточительностью в другой. Большинство писателей торопятся поделиться с нами всеми своими сокровеннейшими мыслями, и если в случаях подлинной духовной значительности, скажем, у Достоевского, это неотразимо-увлекательно, то при замене пафоса аффектацией, скажем, у Леонида Андреева, это скорее несносно: от Алданова, наоборот, никак не узнаешь, что он думает «вообще»! Зато непрерывно узнаешь, что он думает о такой-то мелочи, о таком-то явлении, о том или ином историческом деятеле, – и не только узнаешь, но и поддаешься на авторское незаметное приглашение самому поразмыслить над тем же. Автор как будто доводит свою любезность до того, что внушает читателю чувство собственного достоинства: «ваше, мол, мнение, читатель, так же интересно, как и мое, чрезвычайно жаль, что у меня нет возможности узнать его…». В ответ – мы польщены и закрываем книгу с удовольствием, в котором есть частица осчастливленного самолюбия. Нравится даже то, что все в книге так понятно: автор – общепризнанно умный человек, значит, и я не совсем дурак, если мгновенно схватываю все его намеки!

«Начало конца» – блестящий образец прозы Алданова, и, конечно, вещи этой обеспечен тот же исключительный успех, что и другим его романам и повестям. Не знаю, вполне ли точно воспроизведен склад и стиль советской дипломатической жизни, вполне ли правильно передан бытовой жанр среды, для нас закрытой. Может быть, тут кое-что и приглажено, может быть, эти полпреды, секретари и агитаторы слишком уж благопристойны, важны, лишены советской «специфичности», – кроме полпредовой жены, скучающей актрисы Елены Васильевны, в двух словах обрисованной с чудесной правдоподобностью. Но о каждом из своих героев Алданов рассказывает так «занимательно», существенно, остроумно-обстоятельно, что в конце концов перестаешь ему сопротивляться. Часто говорят, одобрительно разбирая тот или иной роман: «этих людей видишь», «с ними будто давно встречался». Тут – не совсем то. Можно и в современной литературе, не только у классиков, найти людей, которых видишь отчетливее, полнее, чем героев Алданова (за исключением его шедевра – Кременецкого). Но нет другого беллетриста, с которым было так интересно пройтись по «галерее типов», притом типов заурядных, обыкновенных; у каждого он замечает, о каждом рассказывает нечто трагикомическое по своей суетности, – и не только замечает, но и тут же конкретизирует догадку, подкрепляет ее фактами. Автор «Начала конца» прав, когда утверждает, что «изображал большевиков так же, как изображал других людей в других своих книгах». Совершенно верно! Интерес, пожалуй, лишь усиливается от того, что изображаемые им люди – большевики, но не на этом держится. В поезде между Москвой и Берлином разыгрывается человеческая комедия, такая же, как везде, всегда. И, читая, мы ищем объяснения тому, что заставляет людей эту комедию ломать, – да, кстати, вдруг спохватившись, с еще неисчезнувшей с лица снисходительной усмешкой думаешь, «не лучше ль на себя, кума, оборотиться?». Те же суеты сует – вечная тема Алданова, каждой новой книгой им развиваемая и углубляемая. Но по самому своему творческому складу он, вероятно, согласился бы рассказать на эту тему все, кроме того есть ли от нее избавление, – и если есть, где оно и в чем оно?

«Калуга» Бориса Зайцева – продолжение его же «Людинова», помещенного в предыдущей книжке журнала, такое же акварельное, лиричное, прозрачное, воздушное, простое. Мне уже приходилось сравнивать как-то обоих писателей, Зайцева и Алданова, не буду к этим параллелям возвращаться, хотя чтение журнала и наводит на такие сопоставления. Скажу только, что переход разителен по резкости, и вот, между прочим, чем интересен: когда ужасаются, что мир наш неотвратимо тянется к однообразию, что рано или поздно все станут похожи на всех, вроде муравьев в муравейнике, достаточно вспомнить произведения двух таких современников, чтобы поверить, что никогда, никто, никакой режим, никакой социализм не приберет человеческое сознание к рукам! Зайцев и Алданов – люди будто разных эпох, с разных планет. Если бы впечатления вполне формировали душу, пропасть, подобная этой, не была бы возможна, и, во всяком случае, за годы эмиграции должна была бы сильно уменьшиться… В «Калуге», как и в «Людинове», пленительны перебои, то есть моменты, когда автор врывается в повествование, двумя-тремя словами комментирует его, окрашивает его в любимые свои пепельно-голубоватые тона. Например: маленький Глеб, встревоженный известием о болезни матери, ложится спать. «После всяких волнений он заснул сном детским, глубоким, с тяжелым, почти страшным пробуждением: образ стольких ужасных пробуждений будущей взрослой жизни».

Или последние строки отрывка с перечислением людей, ничего не знавших о своем будущем, ничего не предчувствовавших, со списком, куда входит даже убитая Глебом лосиха, не знавшая «в роковой для нее день, что последний раз идет этим осинником».

Рассказ Газданова «Смерть господина Бернара» навеян, надо полагать, газетной хроникой, время от времени сообщающей о самых удивительных и психологически-причудливых случаях и не дающей им никаких разгадок. Едва ли не самой невероятной и глубоко-интересной историей такого рода была раскрытая несколько лет тому назад двойная жизнь аббата Тюрнеля (или Тюреля – не помню точно его имя), ревностного священнослужителя, убежденного католика, который даже после разразившейся над ним грозы умолял, как о последней милости, разрешения служить обедню, хотя бы одну, у себя на дому, а изобличен-то был в том, что писал под псевдонимом в течение многих лет невообразимые пасквили на основные христианские догмы… Какая тема для психологического портрета! Какие противоречия должны были раздирать и терзать душу! Газдановская повесть проще: у него аккуратный французский провинциальный чиновник оканчивает жизнь при таких обстоятельствах, что не только мещанская мораль, но и все понятия о пристойности и нравственности летят Бог знает куда! Обнаруживается это лишь на последней странице, с последней строкой, – а до того идет витиевато-насмешливый рассказ о пожилом почтенном гражданине, пользовавшемся уважением не менее почтенных граждан и являвшем пример уравновешенности и солидности. Рассказ восхитительно написан – как, впрочем, всегда пишет Газданов, с необычайной изобразительной меткостью, с какой-то вкрадчивой, бесшумной, гипнотизирующей эластичностью ритма. Но, как всегда у Газданова, вся эта словесная прелесть кажется скорее растраченной попусту, нежели служащей замыслу: в «Смерти господина Бернара» – замысла нет. Есть факт, происшествие. Но автор даже и не заинтересовался, как могла такая чудовищная история случиться. Автор с удовольствием ставит точку там, где, собственно говоря, и должно было по-настоящему начаться повествование. Но напишет ли он «Жизнь господина Бернара» как дополнение к «Смерти»? Неужели ему не хочется над ней склониться? А если не хочется, – что нашел он достойного внимания в этом неприглядном скандальчике, что, кроме повода еще раз высмеять тысячу раз уже осмеянных сородичей бессмертного флоберовского аптекаря? Боюсь, может показаться, будто я «придираюсь» к Газданову. Рассказ его в целом очень хорош, потому что очень талантлив. Но талантлив как упражнение.

Пропускаю законченную «Книгу о счастье» Н. Берберовой, – именно потому, что она закончена, и о ней надо будет высказаться подробно и отдельно. У нас о счастье пишут мало, пишут редко, – да и как писать о том, чего не знаешь? Берберова выделяется хотя бы уж тем, что на ней отсутствует «меланхолии печать». В этом смысле она идет, так сказать, по линии наибольшего сопротивления, ибо в области счастья нет ключей, если не считать отмычек Вербицкой, а тропинки страдания усеяны мягким воском и давно уже разработаны для беспрепятственных литературных экскурсий в любом направлении.

Имя Вячеслава Иванова открывает отдел стихов. Появление этого имени в печати – большое литературное событие, которое прекрасно освещает Степун в большой статье, посвященной поэту. Каждый прочтет «Римские сонеты» со вниманием, независимо от того, по душе ли ему торжественный склад великолепно-звучных строф. Воздерживаемся от критики. Вячеслав Иванов – один из самых замечательных людей нашего времени: достаточно знать это твердо, несомненно, чтобы радоваться его возвращению к литературе – вернее, возвращению к печати – после столь долгого молчания.

В таком соседстве другие имена тускнеют, – хотя Георгий Иванов, как всегда, безошибочно музыкален и за нарочитой небрежностью скрывает очень изощренное, тонкое и сложное мастерство; хотя у монахини Марии убедительна простота, сила, непосредственность горестного чувства, а у Юрия Софиева его особый, не напускной, живой, «братский» тон.

Марина Цветаева верна своей демонстративной сверх-поэтичности, – и своему удивительному дарованию, полностью сказывавшемуся хотя бы в заключительных восьми строках первого стихотворения:

 
Да вот и сейчас, словарю
Предавши бессмертную силу, —
Да разве я то говорю,
Что знала, пока не раскрыла
Рта, знала еще на черте
Губ, той – на которой осколки…
И снова, во всей полноте,
Знать буду, как только умолкну?
 

За Цветаевой – А. Штейгер, с каждым новым стихотворением растущий поэт, от которого в нашей литературе останется – как у Достоевского – «мучительно-узкий следок».

Кстати, по поводу Достоевского: В. Вейдле посвятил ему – и Толстому – в «Современных записках» очень интересную статью. Спорно до крайности. Но такова тема, что при ее развитии спорно становится почти все.

О давних петербургских встречах своих с Блоком рассказывает монахиня Мария – с волнением, передающимся и читателю.


  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации