Текст книги "«Последние новости». 1936–1940"
Автор книги: Георгий Адамович
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 70 (всего у книги 91 страниц)
<«Жалоба и торжество» А. Гингера. – «Стихи» Н. Туроверова. – «Кровь на снегу» амари (М. Цетлина). – «Полдень» С. Прегель. – «По следам бездомных Аонид» Б. Новосадова. – «Свидетельство» Н. Станюковича. – «Координаты» Анни Ней. – «Песни земли» Н. Резниковой>
Первая мысль, вероятно, та же, что у всех, кому приходится в эти дни писать на «неактуальные» темы: – Стихи… кому сейчас дело до стихов? До литературы вообще? Даже как-то неловко, заранее, перед людьми, в тревоге раскрывающими газету – и видящими на обычном месте обычные фразы: «у г. Икс попадаются оригинальные рифмы, однако над стилем ему еще следует поработать»… Или что-нибудь в таком роде.
Конечно, эти сомнения, эти опасения, эта неловкость – все это могло бы стать предметом отдельной, большой статьи, и вопрос, в них заключенный, слишком «проклят», чтобы от него можно было отделаться сразу. Клубок доводов и возражений распутать трудно. Довод самый распространенный, сводящийся к указанию, что каждый будто бы «должен оставаться на своем посту», и что по-прежнему, как ни в чем не бывало, «надо делать дело», плох тем, что может поощрить и «мою хату с краю» – да, пожалуй, и оправдать заботу о собственном спокойствии под предлогом любви к культуре и «вечным ценностям». Нередко это и случается.
Но пусть тот, кто, уступая первому естественному, простительному, даже неизбежному душевному движению, поморщится или пожмет плечами в ответ на приглашение заняться разборами эмигрантских стихов в часы, когда
Судьба Европы на весы
Рукою брошена безумной…
– пусть такой человек реально представит себе, что получилось бы, если бы вместо «дела», хотя бы и самого скромного, все занялись бы прогнозами и диагнозами военно-политического характера, философическими соображениями о сумерках духа или спорами, похожими на беседы Афанасия Ивановича с Пульхерией Ивановной о злодее Бонапарте. От праздной, нервной, глупой болтовни и так не знаешь, куда деваться в наши дни. Постараемся же хоть не способствовать ее распространению и будем «тянуть лямку» в расчете на лучшие времена – и в надежде на понимание, что иначе поступить нельзя. Если даже не утешаться горделивыми соображениями о соловье и лисабонском землетрясении – пример, использованный Достоевским, – можно верить, что всему и для всего в жизни найдется место. И всему найдется отклик.
* * *
Предисловие чуть было не затянулось. Вопрос жгучий, сложный – и приходится ограничиться только намеками на возможное его разрешение, чтобы не увлечься безвозвратно в сторону. А все-таки, даже и в скомканном виде оно необходимо – как говорится, «во избежание недоразумений». Кстати, можно вспомнить и Брюсова: «сами все знаем, молчи!»
Стопка тонких, большей частью очень изящных, легких белых книжечек наводит и на другие мысли, уже чисто литературные – о судьбе и особенностях русской поэзии вообще, о ее удивительной «живучести» в беспримерно тяжелых нынешних условиях, о ее безразличии к безразличью, которым она, что же скрывать, окружена, о причинах ее одиночества, о чудесных драгоценнейших традициях, которые достались ей в наследство, о том, наконец, изменяет ли она им, куда идет ее развитие, да и можно ли о развитии говорить… Но тысячу раз мимоходом, по разным поводам, случалось этих тем касаться. Как они ни интересны и – при том значении, которое стихотворная поэзия в нашей литературе бесспорно имеет, – как ни исключительно они важны, займемся сегодня отдельными именами и книгами. От частного к общему переход должен бы наметиться сам собой, а конкретность никогда никому еще не мешала.
Александр Гингер – поэт первого эмигрантского «призыва», парижский старожил, один из столпов и основателей здешних русских поэтических кружков и школ. Его незачем представлять и своеобразнейшее его дарование давно известно всем, кто стихи читает. Следы футуристических и даже французских дадаистических влияний едва ли бросались бы у Гингера так резко в глаза, если бы его сверстники и товарищи не оказались почти сплошь учениками акмеистов с примесью некоторого пренебрежения к материалу и оболочке. Гингер пишет стихи с удовольствием, со вкусом, давая волю своей находчивости, своему прихотливому остроумию – и вовсе не стремясь к той романтической «последней выразительности», которая ищет чуда, но почти неотвратимо приводит к молчанию. Ему нравится Державин, нравится и Хлебников. Он их очень искусно, очень занятно соединяет, и стихи его именно занятны. Архаизмы его новы, новшества архаичны, а целое крепко приправлено пряностями. В произведениях недавних лет заметен как будто перелом: меньше игры, больше непосредственности. Но заметна и усталость. Настоящий Гингер – не в плавных лирически-религиозных одах, а в тех неповторимо оригинальных строках, где лиризм борется с издевкой, и подчеркнуто-книжное словечко внезапно рассеивает хитро налаженную иллюзию признания или исповеди… Книга названа «Жалоба и торжество». Названия стихотворных сборников большей частью ничего не значат, но зато они всегда характерны, всегда показательны – как почерк или выражение лица. Ни «жалобы», ни «торжества» у Гингера, разумеется, нет – а что-то старомодно-пышное, очень «литературное», ускользающее и ироническое сквозит всюду.
Стихи Н. Туроверова тоже хорошо известны. Читая новую его книгу – и многое в ней читая с восхищением – я спрашивал сам себя: отчего успех Туроверова не так бесспорен, как должен бы стать, отчего ему «сопротивляются», от него «отталкиваются» некоторые поэты, наделенные испытанным чутьем? Дело, по-видимому, в том, что Туроверов – абсолютно не «декадент» по мироощущению (не придаю слову «декадент» ни положительного, ни отрицательного оттенка). Декадентство заразило или, если угодно, отравило русскую поэзию крайним романтизмом самого состава чувств и всех сделало какими-то Новалисами. Несомненно, это придало нашей новой лирике особую музыкальную прелесть, особую тревожную ирреальную «сладостность» – но это не может длиться… Это – как Достоевский в другой области творчества: дыхание захватывает от полета, но возвращение (или падение) неизбежно. Туроверов крепко, всей ступней, стоит на земле, не ища уподобления ангелу. Его поэзия – совсем земная, ограниченная опытом и способная им удовлетвориться. Вероятно, поэтому она кажется какой-то краснощекой, тяжелой толстушкой, рядом с сильфидами и эльфами… Пожалуй, это и в самом деле так. Романтизм неубедителен, но романтизм неотразим, особенно эстетически. Прислушаемся, однако, к тому, как певучи и глубоки «земные» песни Туроверова, как таинственно веет от них историей, Россией, свежестью, любовью к существованию:
Ворожила ты мне, колдовала,
Прижимала ладонью висок,
И увидел я воды Каяла,
Кагальницкий горячий песок.
Неутешная плакала чайка,
Одиноко кружась над водой, —
Ах, не чайка, в слезах молодайка,
– Не вернулся казак молодой.
Не казачка, – сама Ярославна
Это плачет по князю в тоске…
Все равно, что давно, что недавно,
Никого нет на этом песке.
«Кровь на снегу» Амари (М. Цетлина), – сборник стихов о декабристах, историей которых автор увлечен уже давно. Тематическая ограниченность книги лишает оснований говорить по поводу ее о поэзии Амари вообще: перед нами не «вольное проявление» творческого сознания, а иллюстрации или комментарии к историческим фактам. План, может быть, и не стесняет вдохновения, но программа держит его на привязи. С формальной точки зрения следует признать, что стремление Амари к свободному стиху далеко не всегда сопровождается удачей: свобода становится для него скорей обузой, чем даром… Формально, – у Амари многое вообще уязвимо, до крайности спорно. Зато попадаются меткие психологические или исторические формулы: очень хорошо сказано о Николае I, что у него душа полна «холодным сладострастьем власти». Остроумно объяснение его примерного исполнения роли влюбленного жениха:
Есть ученья и есть парады,
Представления и маскарады,
Панихиды, разводы, награды
И любви есть также обряды,
Нужно знать добросовестно их.
Вот назначен он батальонным,
Будет после и дивизионным
А теперь должен быть влюбленным.
Софию Прегель, автора «Полдня», в былые времена назвали бы пантеисткой, жрицей Матери-природы, язычницей и причислили бы к тем, кто «благодарно пьет из чаши бытия». Если сейчас у нас изменился вкус, и от таких кличек мы воздерживаемся, то впечатление от стихов Прегель, действительно, вызывает в сознании образы римские или, на крайность, фламандские… Однако – впечатление лишь беглое. У Прегель есть особенность, роднящая ее с парнасцами: она дает только картину и не дает вывода. Она рисует пейзаж и предоставляет читателю понять или судить самому, что пейзаж этот «значит». Если попытаться договорить и додумать то, о чем поэт молчит, результат окажется вовсе не столь безмятежным, как можно предположить, – и обнаружится сухая, горькая сердцевина этих стихов. Они – душные, эти стихи, в них, кажется, задыхается и сам поэт. Они безысходны, «трагично-мажорны». Несмотря на отсутствие каких либо жалоб или признаний, по-своему это document humain, и даже такой непритязательный «сельский вид» у Прегель обманчиво-приветлив и мил:
Колокола протяжно дребезжали
Носились пчелы, ласково гудя.
На деревенском кладбище лежали
Нотариус, учитель и судья.
На их могилах рос левкой лиловый,
Играло солнце в нежных лепестках.
По воскресеньям приходили вдовы,
Цвели букеты в старческих руках.
У Бориса Новосадова («По следам бездомных Аонид») подкупает убеждение, что «прекрасное должно быть величаво», прельщает строгость и чистота мотива. Его стихи чуть-чуть слишком декоративны, – обратимся к тому же ключу, о котором я только что упомянул: к названию. Кстати, и для Прегель характерно – «Полдень»: полный свет, и как удивительно верно сказал Жид об Анатоле Франсе: «je m’inquiète; il n’y a pas de pénombre» – чуть-чуть беднее смыслом, чем словами. Но слова гармоничны и поза эффектна.
В «Свидетельстве» Н. Станюковича попадаются удачные живые строки и строфы – а в трех стихотворениях, посвященных памяти Саши Черного, заметно и желание выбрать из тысячи приблизительно-точных выражений и эпитетов одно нужное. У Анни Ней в «Координатах» несомненно наличие темы, придающей всем стихам единство, слитность и внутреннюю стройность. Если некоторые интонации напоминают Ахматову, то это общий женский грех в поэзии и обвинять в нем пришлось бы не только Ней, но и Наталью Резникову, автора «Песен земли». Надо, впрочем, сказать, что Анни Ней переняла лучшее, что есть у Ахматовой: ее сугубо женственный, по Чуковскому «монашеский» склад стиха, а Резникова тянется скорее к ее чертам поверхностным и мелким. Странный сборник. Нет, кажется, в нем ни одного стихотворения без срыва, – но нет и ни одного стихотворения, которое не было бы одушевлено. Советские «лит-консультанты» дают, как жалуются их клиенты, стереотипный совет: читать классиков. Как бы нужно было «читать классиков» и Резниковой, – а почитав, задуматься, почему они классиками стали? Ахматова ведь Пушкина хорошо читала и знает наизусть пол-Тютчева.
Так живет русская поэзия за рубежом, таков последний ее «урожай»… Разве это остановка? В целом, скорее развитие, во всяком случае, движение. Сейчас это мало кто признает, но когда-нибудь будет, все-таки, сказано авторам этих маленьких книжечек «спасибо сердечное», – все не напрасно.
<О «вечных спутниках». – Россия и советская литература. – Василий Шишков>
На этих днях в «Тан» была небольшая статья о том, что делать в тылу во время войны? Нужного, полезного дела много. Но от всякого дела остается досуг. Существуют люди, умеющие только «говорить, болтать, нести всякий вздор, сплетничать, выдумывать, а единственная заслуга, единственная добродетель, которая от них требуется – молчание. Чем же им занять ум? Лучше бы всего – чтением. Не для того, чтобы развлечься или отвлечься. Нет, для того, чтобы заполнить опасную пустоту и в общении с высокими душами возвыситься душой самим. В прошлую войну читали много. Находили время для чтения даже в траншеях; найдут его и в эту войну. Настали дни бесед с учителями, с теми, к кому можно пойти за добрым советом и мудрым наставлением. Корнель, Шекспир, Сервантес, Данте, Паскаль, Гюго, Мишле, «Мемориал Св. Елены», Сен-Симон, Бальзак, «Война и мир»… Надо поддерживать и питать дух, брошенный на произвол судьбы, надо хранить мир в себе, вокруг себя, и обуздывать нетерпение. Как бы ни был сейчас помрачен разум, он существует, он переживал другие катастрофы, переживет и эту».
Строки не очень оригинальные, но зато очень верные. Кстати, можно было бы добавить, что» настали дни», когда требуется напоминание именно таких простых и скромных истин, потому что они-то, в каком-то отдаленном смысле, и составляют предмет раздора: на верности им или на презрении к ним и разошлись сейчас люди.
О всевозможных «праздно болтающих» сказано уже достаточно. К сожалению, сомнительно, чтобы книги оказались вполне успешным противоядием от болтовни. Но игривость на первых порах неизбежна, и, как всякая слабость, извинительна. Она сама собой пойдет, вероятно, на убыль, и, если бы война затянулась, уступит место спокойствию (которое, конечно, не имеет ничего общего с равнодушием), сосредоточенности, и, пожалуй, даже тому, что можно было бы охарактеризовать советским словом «самокритика». Книги – незаменимые собеседники, превращающие внутренний монолог в диалог. Список, указанный выше, следовало бы расширить, и, с хотя бы чисто-демонстративной целью, включить в него одну или две немецких книги: отсутствие в нем «Фауста», или даже, как бы это ни казалось парадоксальным, не «Фауста», а Эккермана (подобно тому, как из Флобера надо было бы в него внести не «Мадам Бовари», а удивительную, глубочайше интересную переписку), отсутствие в нем «Фауста» ослабляет наши позиции, не придавая им никакого единства, кроме внешнего и лживого. Но это – подробности, а главное, это – прописи, насчет которых не может возникнуть серьезного спора. Шарль Моррас называет немцев, всех без разбора, «варварским племенем». Поль Валери, ненавидящий Гитлера и все его дело, надо думать, не меньше Морраса, на днях прекрасно ответил на эти утверждения, и всякий, конечно, поймет и почувствует сразу, кто в этом разногласии прав.
Призыв и совет читать книги отнюдь не «актуальные» может вызвать усмешку. До того ли сейчас? – казалось бы. Конечно, многим, действительно, «не до того». Но далеко не всем, и если есть разница между понятиями «злободневности» и «современности», то, разумеется, наедине с книгой, где мелькнет отблеск какого-то вечного света, мы ближе к постижению сущности теперешней европейской драмы, чем суетясь и споря без толку. Читать авантюрные романы, или, скажем, салонно-философские повести, в духе Поля Буржэ, теперь, действительно, трудно. Но пусть сомневающийся проверит: пусть возьмет что-либо из разряда «бессмертных» книг, и признается потом, не стала ли у него голова яснее и сердце отзывчивее, хотя бы на час, на два. Развлечение – это уступка собственной немощи, а тут совсем другое. Тут, скорее, усилие, подъем. После него отдых может быть плодотворным, а, ведь, обыкновенная праздность сознания, чем бы она ни прикрывалась, располагает только к хандре и тоске. К тому же, близятся долгие вечера и неизбежное теперь долгое вечернее одиночество. Вместо того чтобы «убивать время», лучше его использовать: если в военную пору ничего не следует тратить попусту, то время – тем более. Каждому из нас отпущено его не так много, и притча о «талантах» сохраняет свое значение всегда.
Список, предложенный французской газетой, составлен, конечно, полуслучайно, и по самому импровизационному характеру статья ни на какую «окончательность» не претендует. Кое-что в нем даже спорно: например, Сен-Симон; это, разумеется, одна из любопытнейших книг, которые существуют в мировой литературе, но, так сказать, без отзвука, без музыки. Из той же, приблизительно, эпохи, из той же среды, и, при том же мизантропическом внутреннем складе, Ларошфуко может дать гораздо больше. К некоторым блестящим страницам Сен-Симона афоризмы его – бесподобный комментарий, но комментарий, идущий дальше самого текста, освобожденный от исторической условности. О «Мемориале», вызвавшем столько резко-противоречивых оценок, поговорим когда-нибудь особо: это будет дань тем настроениям, которые всех теперь заставляют «подтягиваться», и, надеюсь, это с успехом заменит разбор очередных новинок. Отмечу, в заключение, что из русских книг названа только «Война и мир».
Лет десять тому назад в журнале «Europe» были помещены воспоминания какого-то писателя, участника войны. У меня сохранилась заключительная выписка из них:
«20 августа 1914 года полк мой получил боевое крещение, и потерял четверть своего состава. В полку было пять профессоров и множество культурных людей. Вечером небольшая группа этих «интеллигентов» собралась в деревушке, за укреплениями. Мы работали, бодрствовали, говорили, и как-то незаметно коснулись литературы. Один образ остался у всех нас в памяти: князь Андрей на аустерлицком поле… Мне кажется замечательным, что из всего, завещанного нам нашей культурой, только эти страницы оказались для нас в тот вечер на уровне пройденного испытания, и только в них нашли мы урок и помощь…»
* * *
В советских журналах – несколько вещей, достойных внимания: роман талантливого Каверина «Два капитана», сказки Ал. Толстого, статьи, в которых публицисты и критики пытаются поднести читателям новое, «закругленное, четкое мировоззрение», например, статья Ермилова о «Горьком и Достоевском» («Красная новь»), статья академика Луппола об «Интеллигенции и революции» («Новый мир»).
Но рассказать обо всем этом можно было бы в «порядке информации». Луппол, конечно, и не заслуживает другого порядка, и стремление отыскать у него и у подобных ему «юрких ничтожеств» какое-либо обоснование мыслей, чувств и всего внутреннего стиля было бы нелепо. К другим, однако, отношение должно быть осторожное. Но возникает препятствие, сейчас почти непреодолимое.
Не раз уже приходилось об этом писать, и, думаю, впечатление это знакомо всем, кто за русской жизнью следит: что-то очень существенное, едва ли не основное, от нас ускользает, и, мало помалу, мы перестаем понимать Россию сквозь все официально одобренные ее проявления. Многие отрицают это, очевидно, из-за обидности такого признания: помилуйте, мол, как это я, коренной москвич, знающий русский народ с детства… и так далее. Действительно, странно: как это могло случиться? Но нечего делать: случилось, и, вместо самонадеянных протестов, лучше бы приняться за поиски утраченного, выпавшего у нас из рук «ключа». Чувство, что он утрачен, возникло, конечно, не сразу: сначала мы иронизировали, пожимали плечами, отшучивались, ссылались на неизменяемость природы человека, а потом увидели, что пропасть глубже и шире, чем казалось; что ров очень трудно будет «засыпать». С самыми точными сведениями, с любым количеством фактов в своем распоряжении, самый гениальный эмигрантский писатель не был бы теперь в состоянии написать правдивую повесть из современной русской жизни, да при наличии чутья и не взялся бы, конечно, за такое дело. У меня лично это впечатление «кристаллизовалось» при чтении «Ирины Годуновой» Митрофанова и, в особенности, статьи С. Гехта «Поездка в Малеевку», о которой я рассказывал этой весной. У других, может быть, оно появилось раньше. Но, по существу, чувство должно быть одинаково: понятно в отдельности все, но ускользает та связь, которая превращает дела, поступки или мысли в единую жизнь.
Должен добавить, что это недоумение часто заставляет откладывать обзоры советской словесности. Говоришь сам себе: «Перечту, подумаю, пойму», и надеешься, что препятствие вскоре исчезнет.
Надежды были бы, может быть, и оправданы. Но то, что недавно сделала Россия, – или, точнее, Сталин, Кремль, власть, – сбило все данные. Что это за скачок? Чем он внушен, куда направлен? Насколько он отвечает стремлениям страны? Тревога и опасения смущают сейчас всякого русского человека, и всем страшно, как бы при этих метаморфозах не оказалась, что «последняя лесть горше первой». Но загадка еще темна. Как же тут писать о произведениях, в которых, по темпу теперешних событий, уже сквозит что-то «допотопное», если не ограничиваться передачей фабулы и характеристики героев. Всегда, во всех русских книгах, в течение всех этих лет, сквозь личные вымыслы авторов, старались мы уловить и понять Россию. Зеркала были хоть и «кривые», но что-то в них все-таки отражалось. А сейчас в них не видно ничего.
* * *
Василий Шишков.
В отзыве о последнем выпуске «Современных записок» я колебался: кто это, Василий Шишков; появлялось ли уже когда-нибудь в печати это имя? Надеяться на свою память в таких случаях опасно. А стихи за подписью Шишкова были настолько замечательны, что, естественно, возникал вопрос: если имя это не вполне новое, как могло оно до сих пор оставаться неизвестным?
Скажу в двух словах, что в шишковских «Поэтах» замечательно. Не тот или иной удачный эпитет, не остроумие в сочетании слов: такие «находки» выделяются в произведениях, которые без них были бы мертвы и ничтожны. Стихи же Шишкова – на том внутреннем уровне, на котором украшения не нужны и сливаются с целым. В одном его повторении насчет «красы, укоризны» вечерней зари больше поэтического содержания, чем в десятках иных сборников. «Современные записки» читал я вдали от Парижа, справиться о незнакомом авторе было не у кого, и крайнее свое удивление, смешанное с радостью, я передал в статье. Редко случается читать стихи, которые прочесть действительно стоит. А за совершенно неведомой подписью – раз в несколько лет.
В. Сирин рассказал недавно в большом фельетоне о Василии Шишкове. Рассказ исключительно интересен, и образ этого русского Рембо, сбежавшего от литературы в Африку, необычаен. Каюсь, у меня даже возникло подозрение: не сочинил ли все это Сирин, не выдумал ли он начисто и Василия Шишкова, и его стихи? Правда, стихи самого Сирина – совсем в другом роде. Но если вообще можно сочинить что-либо за иное сознание, на чужие, интуитивно-найденные темы, то для Сирина, при его даровании и изобретательности, это допустимо вдвойне. В пародиях и подделках вдохновение иногда разгуливается вовсю и даже забывает об игре, как актер, вошедший в роль. А литературных прецедентов – сколько угодно. Еще совсем недавно покойный Ходасевич «выдумал» некоего Травникова, современника Жуковского и Батюшкова, составил его биографию и читал вслух его стихи…
Признаю, что предполагать такую же причудливую мистификацию со стороны Сирина пока нет оснований. Было бы очень жаль, если бы беглец Шишкова оказался «существом метафизическим»: было бы большой отрадой узнать другие его сочинения, и убедиться, что умолк он не окончательно.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.