Текст книги "Свободная ладья"
Автор книги: Игорь Гамаюнов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц)
Ну почему, почему раньше не пришла ему в голову такая замечательная мысль?
14 Окончательная правда
От длинного дома с аистиным гнездом на крыше до учительской хатки в переулке две минуты ходьбы.
Невысокая женщина с энергичным выражением смуглого лица, жена Бессонова, выйдя со своего двора с хозяйственной сумкой в руках, свернула в переулок. Пройдя по крутому спуску к хатке, она шаркнула лёгкой дверью прихожей, сплетённой из камыша, окликнула мужа и, услышав его голос, перешагнула порог. Слева – печка-«буржуйка», справа у окна – стол и книжная полка, впереди вдоль стены топчан, над которым висит потёртый молдавский ковёр, маслянисто поблёскивающая двустволка, поблёкшие фотоснимки в металлических рамках.
Села. Табуретка возле печки была шатучей, это раздражало.
– Скрипучие табуретки хороши для незваных гостей, быстрее уйдут, – произнесла свою традиционную фразу Лучия Ивановна, насмехаясь то ли над собой, не раз уже повторявшей эти слова, то ли над своим мужем, не способным ни починить, ни выкинуть столь хлипкое сооружение. – С сегодняшнего дня у Алёши новая няня – Веруца, её мне наша соседка нашла. А я принесла тебе бельё, так что потерпи минуту моего присутствия.
Она повесила пальто на гвоздь и, распаковав сумку, велела мужу переместиться с топчана, где застала его лежавшим с книгой, на странный здесь, стоявший у стола, будто забредший из другой жизни и случайно задержавшийся, красивый стул с гнутой спинкой и такими же ножками.
Из-под топчана выбралась, мотая хвостом, рыжая Ласка, ткнулась носом в колени Лучии Ивановны.
– Ты, конечно, можешь меня презирать, называя мещанкой, не способной пренебречь общественным мнением, – говорила она, сорвав с топчана домотканое покрывало, меняя простыню и переходя время от времени с русского языка на французский. – Но, согласись, объяснить всему селу, почему муж живёт отдельно от жены, хотя и в двух минутах ходьбы, невозможно. Tu me comprenes?
Бессонов, приглаживая пятернёй зачёсанные назад волосы, следил за её быстрыми, резкими движениями и не торопился с ответом. Да она и не ждала его.
– А банальная история с влюбившейся в тебя семиклассницей была бы смеху подобна, если бы не последствия, которые не замедлят сказаться. Её родители, конечно, люди малообразованные, сами не сообразят, но найдутся советчики, научат, как окончательно испортить тебе и мне жизнь. Да и об этой petite fillette[3]3
Маленькой девочке (фр.).
[Закрыть] говорят, что она не так проста, как кажется.
Сцепив руки на коленях, Бессонов смотрел в окно, за которым, в промежутке между отдёрнутыми занавесками, виден был плетённый из ивняка забор, а за ним горбатился узкий проулок, непроезжий из-за ухабистого, изрытого дождями спуска, и мотались на ветру ветки старой акации с прошлогодними стручками.
– Ну да, je comprene[4]4
Я понимаю (фр.).
[Закрыть], ты сверхчеловек, тебе с твоих ницшеанских высот кажутся мелкими мои опасения, к тому же я перестала тебя интересовать как женщина, а про ton fils[5]5
Твоего сына (фр.).
[Закрыть] ты, видимо, вспомнишь, когда он вырастет и сгодится тебе в товарищи по охоте – патронташ таскать.
Лучия Ивановна, запихивая подушку в свежую наволочку, продолжала напористо и быстро излагать мужу то, что она называла, не без самоиронии, но – убеждённо, окончательной правдой.
– Твоё «сверхчеловеческое» самообольщение с возрастом пройдёт – с чем ты останешься? Тебе уже тридцать восемь, а чего ты достиг? Вспомни, когда мы были студентами в Яссах, какие у тебя были возможности. У тебя было два пути – профессорский, ты тогда увлёкся лингвистикой, и артистический. Нет, ты непременно вспомни, как тебе аплодировали студенты, когда ты произносил со сцены монолог Гамлета! Где это всё? И где ты сейчас? Живёшь в какой-то конуре avec le chien[6]6
С собакой (фр.).
[Закрыть], хотя мог бы, мог бы… Я понимаю, ты, как это по-русски, здесь первый парень на деревне, на тебя смотрят и думают – а что он ещё выкинет? Тебя это внимание греет… В этом ты находишь la raison[7]7
Смысл (фр.).
[Закрыть] своей жизни, да?
Бессонов, с длинным вздохом расцепив руки, придвинул керосиновую лампу, стал снимать с её стекла розовую промокашку, сильно подгоревшую по краю выреза, – она заменяла абажур.
– Нужно научиться расставаться с иллюзиями. В конце концов, мужчина ты или нет? Да, ты совершил ошибку, решив остаться здесь, возле родного пепелища, хотя мог вслед за своей пожилой мамой отправиться в Румынию. А как ты меня сманил оттуда? Надеюсь, помнишь, на что я пошла, чтобы советская граница передо мной открылась? И что у меня теперь? Роль соломенной veuve[8]8
Вдовы (фр.).
[Закрыть] при живом муже? Посмешище для тёмных крестьян и малообразованных наших коллег?.. Послушай, куда ты сунул грязную свою рубашку? O mon dieu[9]9
Боже мой (фр.).
[Закрыть], она под матрацем!
На что именно Лучия Ивановна пошла, чтобы оказаться рядом с ним, Бессонов помнил. В сороковом, когда Молдавия стала советской, а Яссы с пригородным селом, где жила Лучия, оказались за кордоном, они, студенты, чья любовная история только началась, забрасывали друг друга письмами, половина из которых не доходила. Дело в том, что отец Лучии, сельский почтальон, был против того, чтобы дочь вышла «за какого-то русского большевика», и те письма Бессонова, что попадали в его руки, сжигал. Когда же настырная Лучия, не способная отступать от задуманного, во всех своих письмах в Бухарест стала требовать разрешения на выезд «к близкому человеку, который вот-вот станет отцом её будущего ребёнка» (что тогда было блефом), её пригласили в сигуранцу. После долгих изматывающих бесед сотрудник, чья ежемесячная премия к зарплате зависела от числа завербованных «помощников», предложил ей подписать некое соглашение. Тем самым она обязалась, находясь в Бессарабии, помогать секретной службе Румынии, если таковая обратится к ней через доверенных людей. Поколебавшись, Лучия Кожухарь соглашение подписала, будучи уверенной, что оно в самое ближайшее время утратит силу – Вторая мировая в Европе уже началась… Затем на Бессарабской земле ещё дважды сменилась власть, завершилась война, у Бессоновых-Кожухарь родился сын… За эти годы никто не обращался к Лучии Ивановне от имени секретной службы Румынии. Но забыть тот неприятный эпизод своей жизни она, конечно же, не могла.
…Упаковав сумку, Лучия Ивановна сняла с гвоздя пальто и, предупредив галантный порыв своего мужа, сама демонстративно быстро его надела.
– Нет, не рассчитывай, слёз и жалоб от меня никто не дождётся, – продолжала она, застёгиваясь и подхватывая с пола сумку. – Единственное, на что я ещё рассчитываю, – это на твой здравый смысл…
Последнюю фразу, отчаянно веря в свою окончательную правду, она договаривала уже в прихожей, открывая шуршащую камышовую дверь.
У Бессонова, сидевшего на своём красивом стуле с гнутой спинкой, была, конечно же, другая окончательная правда, в которую он верил с такой же страстью. Но сказать сейчас что-либо в её защиту он не мог.
Да и не пытался.
…Примерно в это же время Анна, жена Афанасьева, стрекотала швейной машинкой в маленькой комнатке, когда пришёл муж, не ночевавший дома. Семён Матвеевич потоптался в прихожей, прислушиваясь к привычному стрёкоту, снял пальто. Вошёл.
Анна не подняла головы. У неё под рукой – на кровати и подоконнике – лежали простроченные наволочки и занавески. Всё как всегда, будто ничего не случилось. Так уж и не случилось?
– Может, поинтересуешься, почему не ночевал дома?
Жена молчала, прекратив шить. За окном, в соседнем дворе, второй день надрывался от лая хромой пёс, недавно посаженный на цепь. Этот неостановимый отрывистый лай – словно кнутом по оголённой коже!
– Объясняю: я живой, пока – живой. Обойтись без женского тепла не могу. Тебе почему-то я как мужчина стал не нужен. Почему – отдельный вопрос, я ещё к нему вернусь. Что прикажешь делать?
Жена, склонив голову с ровным пробором и кольцом кос под затылком, разглядывала шов простроченной наволочки. В её позе, в плавной линии склонённой головы, шеи, покатых плеч, обтянутых вязаной кофтой, было странное сочетание покорности и упрямства. Она, конечно, изменилась с тех довоенных лет, когда молодой учитель Афанасьев, приехав в степное заволжское село, высмотрел её возле клуба, в толпе парней и подруг, курсанток бухгалтерского техникума, решив: «Будет моей!»
Он ходил тогда с металлической тросточкой, слегка прихрамывая (после неудачной попытки в отцовском селе на спор объездить годовалого жеребца, который, поскакав, сбросил его в придорожную крапиву); местные парни его побаивались, зная – в гневе неудержим. Четыре томительных августовских вечера бродил он с Анной по широким улицам села, сшибая тростью головки татарника, спугивая гогочущих, припозднившихся в подзаборной траве гусей, рассказывая об отчаянных приключениях, то ли действительно пережитых им, то ли придуманных – понять было невозможно, а на пятый, свернув в переулок, увел её в степь, в колдовские ковыльные волны, тихо звенящие в звёздном сумраке.
Анне нравилась его упрямая пылкость, пока однажды, уже став его женой, не обнаружила – он ещё и до сумасшествия ревнив и обидчив. Ему мерещились тайные соперники, он требовал от неё подробного отчёта о каждом дне.
Её успокаивали – это от большой любви. Но ей было не легче, особенно когда родился сын и молодой отец, сначала обрадовавшись, вдруг стал высчитывать дни, засомневавшись – его ли отпрыск.
Он оставил Анну девушкой в той беспокойной и счастливой, словно приснившейся, жизни, а вернувшись из кромешной тьмы военных страстей, в другие места, в другую страну, увидел женщину, чьи медленные движения, позы, взгляд, улыбки мгновенно переносили его в саратовскую степь, в ковыльный шёпот и звёздный блеск, которые, оказывается, таились в нём все эти страшные годы, подпитывая волю к жизни.
– Ты не ревнуешь, потому что хорошо знаешь – я не могу без тебя. Но учти – однажды я переступлю через это. Вон сейчас сколько женщин без мужей. Думаешь, не пригреют?
Догадывался Семён Матвеевич, как бедны и неуклюжи его слова, как никчёмны его откровения по сравнению с тем, что он на самом деле испытывал. А тут ещё проклятый пёс за окном глотку дерёт.
Вышел на кухню, плеснул из чайника – попить, увидел: жена, встав из-за машинки, пришла его кормить. По привычке. Он знал – она это сделает, как всегда, механически, думая о чем-то своём. Сказал с раздражением:
– Можешь не беспокоиться, я поел в чайной.
Ушла. Нет чтобы настоять, усадить, сказать что-нибудь ласковое. Повернулась и ушла!
– Анна, ну как можно дальше так жить? – крикнул он ей вслед, услышав истерический клёкот в собственном горле. – Ты же рушишь всё, что с таким трудом… Понимаешь – нет?..
Молчала Анна.
– За что ты мне мстишь?
Смутная догадка мелькнула в его воспалённом сознании: Да мне ли?.. Может, тому, другому, каким он становится, когда оттуда, из окопной щели, из воя и грохота ушедших лет, вдруг охватывает его жуткая пустота под сердцем?.. И нет под ногами опоры, и он, теряя голову, выкрикивая бессмысленные ругательства, швыряет на пол всё, что подворачивается под руку… Но зачем, зачем того, другого, каким он бывает короткое время, путать с ним, настоящим? Анна, Анна, останови приближение пустоты, помоги, ты же можешь!..
Но лишь жалкие обрывки фраз, нелепых угроз и обид роились вокруг него, снова застывшего в дверях маленькой комнаты. В число обид попало всё – её замкнутость, нежелание ходить с ним в гости и принимать их у себя, отчуждённость сына, невозможность открыть ему прошлое семейного клана Афанасьевых, тяжкие сны, в которых он снова переживал муку плена, отчего по ночам скрипел зубами так, что Анна просыпалась в страхе и будила его.
Семён Матвеевич смотрел на жену, сидевшую у швейной машинки, на её позу, странно сочетающую покорность и упрямство, и тоска по несбывшемуся снова стала щемить его.
– Не хочешь ты меня понять! – крикнул он из прихожей, одеваясь. – Зато я тебя понимаю. Я выясню, кого ты себе завела! Думаешь, всё прощу, как простил того, с кем ты во время войны кантовалась?
Анна, услышав, как он, уходя, хлопнул дверью, тихо вздохнула, так и не сказав ему ни слова. Он всё равно бы ничего не расслышал – ведь его собственные слова звучали в нём самом гулким грохотом.
15 Письмо вождю
Весь следующий день Виктор Афанасьев прикидывал, как начать письмо Сталину. Думал об этом в школе и дома, а на улице даже произносил шёпотом первые фразы.
Было слякотно – оттепель растопила снег, ноги разъезжались на скользкой дороге, но он, балансируя, стараясь идти вплотную к забору, чтоб вовремя за него ухватиться, упрямо двигался к киоску, где хотел купить новый карандаш. Старым огрызком писать черновик письма он не хотел – это ему казалось неуважительным по отношению к вождю. Хотя, конечно, Сталин никогда не догадался бы, как был написан черновик, потому что чистовик Виктор намеревался переписать чернилами.
«Уважаемый Иосиф Виссарионович!..» Это начало Виктор забраковал как бездушно-казённое. Нет, надо сразу выразить свои чувства: «Дорогой и любимый…» А может, так: «Дорогой и любимый вождь и учитель…» Но если писать «вождь», то обязательно надо добавить «всех угнетенных народов». И он же еще генералиссимус, где-то это нужно указать. Но – где?
Тут Витька поскользнулся и, ухватившись за штакетину, увидел неуклюжего Земцова Бегемотика, смешно, с прискоком, пересекавшего испятнанную лужами улицу. Сокращённо его прозвище звучало – «Мотик», и, вспомнив это, Витька заулыбался. А Мотик, приближаясь, хаотично махал руками.
– Знаешь новость? – Он был в панике. – В раймаг завезли жилковую леску, уже раскупают! У тебя деньги есть?
Афанасьев полез в карман – стали считать его медяки. Их хватало на два карандаша. Надо было где-то раздобыть солидную сумму – три рубля. Причём – быстро. Кто живёт ближе всех? Мусью! Направились к нему. По переулку, где жил Мусью, тёк ручей – пришлось идти вдоль плетня, цепляясь за его сучья.
Александра Алексеевича они увидели во дворе. Без шапки, в кожаной безрукавке мехом внутрь, всё в тех же галифе и сапогах – он колол дрова. В стороне, на охапке хвороста, сидела Ласка, наблюдая, как разлетаются поленья – с хрустом и кряканьем. Увидев гостей, привстала, замотав хвостом.
Мусью воткнул топор в чурбак, выслушал Мишкину скороговорку, сосредоточенно сдвинув кустистые брови. Быстро шаркнул камышовой дверью, вошёл в коридорную пристройку (стены – из ивняка, обмазанного глиной). Глухо чмокнула другая дверь – в хатку. Вышел он тут же – лицо его снова, как в классе, когда царапал крючком ноготь, было оживлённо – и протянул Мотику трёхрублевую бумажку:
– Давай по-быстрому, одна нога здесь, другая – там. А Виктор тут мне поможет.
Аккуратной стопкой складывал Витька дрова в углу пристройки. Последнюю охапку отнёс в комнатку, к «буржуйке». Учитель, присев, растапливал её, щурясь от валившего дыма. Наконец захлопнул дверцу – огонь загудел, плотоядно потрескивая.
– Аsseyez-vous, s’il vous plaоt[10]10
Садитесь, пожалуйста (фр.).
[Закрыть], – кивнул на табуретку учитель, и Виктор сел. Его скуластое лицо с бровями вразлёт выражало максимальную сосредоточенность, а сыщицкий взгляд тёмных глаз словно бы фотографировал всё, что видел.
Он уже как-то заходил сюда, но многого не разглядел. Топчан, застеленный пёстрым домотканым покрывалом, видел. Выцветший ковёр над топчаном с растительным блёклым узором, двустволку, висящую на расстоянии вытянутой руки, видел тоже. А вот самодельные полки в тот раз были задёрнуты цветастой занавеской. Сейчас открыты, на них – массивные книги в потертых, кожаных, кажется, переплетах, одна даже – с металлической застежкой. Нижняя полка посудная – заварочный чайник, чашки с золотым ободком. И – миски, гнутые, алюминиевые. У окна – стол с лампой, стопка тетрадей, пластмассовый стакан с торчащими карандашами.
А что за фотоснимки в металлических рамках? На одном – охотничьи псы с висящими ушами. На другом – дом с открытой верандой, полной гостей. На третьем – сухонькая старушка в полосатом шезлонге.
– C’est ma maison[11]11
Это мой дом (фр.).
[Закрыть], – сказал учитель, разворачивая стул с гнутой спинкой и усаживаясь на нём лицом к гостю. – А вон там мама моя, она сейчас в Румынии.
Сколько же его маме лет, задумался Виктор, если Мусью уже тридцать восемь? Семьдесят? Восемьдесят?
За дверью скулеж, Ласка скребется.
– Entrez![12]12
Войдите! (фр.)
[Закрыть] – громко произнёс Александр Алексеевич. – Смелее!
Обитая войлоком дверь отошла, в щели показался собачий нос и лапа. Протиснувшись, Ласка обнюхала Витькины сапоги и, стуча хвостом по ножкам стола, улеглась под ним, положив морду на лапы.
А вот зашуршала и камышовая дверь. Потопав сапогами, оттерев в прихожей липкую грязь, ввалился счастливый Мотик. Выпуклые серые глаза его сияли, губы расползались в улыбке.
– Оп-ля! – вытащил он, словно фокусник, из кармана стёганки пластмассовую рогульку с плотно намотанной зеленоватой леской. – Аж пятьдесят метров!..
И тут же – шум в прихожей, стук в дверь.
– Рискуйте! – откликнулся учитель.
Дверь чмокнула, и в комнате стало тесно: рослый Венька Чуб, стащив потёртый треух с клочковато-белобрысой головы, замялся у порога, не зная, куда деть мосластые руки; щуплый Вовчик Шевцов, по прозвищу Гвоздик, пригладив ровно подстриженный чубчик, прошмыгнул из-за его спины, уверенно пристроившись на чурбачке возле «буржуйки».
– Очень кстати. – Александр Алексеевич вдруг посуровел, хотя глаза его, заметил Витька, смеялись. – Проспрягай-ка, Вениамин, глагол «avoir», ты мне его задолжал.
Вытянулся у дверей Венька, будто у классной доски, наморщил лоб. Завздыхал.
– А можно, я вам завтра проспрягаю?
– Можно, – по-прежнему суров был Бессонов. – Если даёшь слово чести.
– Это как?
– Очень просто. Не выполнишь своего обещания, опозоришься перед всеми присутствующими. Ты садись, вон ещё один чурбачок свободен.
Сел Венька. Пожаловался:
– Не запоминаются мне эти глаголы. Вот ещё и стихи тоже. Скукота их учить.
– Скукота, говоришь? – Бессонов удивлённо скрипнул фигурным стулом. – Тебе что, и Пушкин скучен?
– И Пушкин, – упрямился Венька.
Бессонов загадочно осмотрел всех сидевших.
– Неужели Пушкин может быть скучен? Ну, вот послушайте… – Он стал медленно, будто вспоминая, читать: – «Мой дядя самых честных правил, когда не в шутку занемог…» – Глуховатый его голос звучал размеренно и неостановимо, и тесная комната с печкой-«буржуйкой», с висевшим над топчаном ружьём и квадратом радиоточки в изголовье, вдруг будто раздвинулась. И стал виден отсюда Невский проспект, купол Исаакия, шпиль Адмиралтейства и даже сам Онегин в сюртуке и цилиндре.
Бессонов остановился, когда дочитал до конца первую главу, и только тут спросил:
– Ну что, скучно?
Венька, неуверенно завозившись на чурбачке, помотал головой. Спросил удивлённо:
– Как это вы!.. Долго наизусть учили, да?
– Совсем не учил.
– А как же?
– Часто перечитывал. Ведь это же настоящее волшебство, если вдуматься: обычные слова, особым образом расставленные, звучат как музыка и в то же время рисуют живую картину…
* * *
…В этот вечер Виктор Афанасьев сделал в «Дневнике пионера…» такую запись:
1 марта 1953 года.
Был у Ал. А. Он, оказывается, знает наизусть целую главу из «Евгения Онегина»!!! В школе появился Ищенко. Пытался ему объяснить, что я только выполнял поручение Н.Н., но он повел себя странно: трусливо пятился, пряча глаза… На уроках теперь сидит тихо, а когда видит Н.Н., готов залезть под парту от страха… Жалко на него смотреть…
Затем, очинив новенький карандаш и вырвав из тетради в клетку листок, Витька глубоко вздохнул, наморщив лоб. Его решимости написать письмо Сталину поубавилось, но он привык доводить начатое до конца. Вот и сейчас, сосредоточившись, увидел, как сквозь лист бумаги проступают зубчатые контуры Кремлёвской стены, заволновался и стал писать:
Дорогой и любимый Иосиф Виссарионович, вождь всех угнетённых народов, генералиссимус и учитель! Пишет тебе…
Здесь Виктор запнулся, выбирая: «тебе»? Или – «вам»? Остановился на «тебе».
…Пишет тебе ученик шестого класса Олонештской русской школы из Молдавии, пионер Виктор Афанасьев. Я очень люблю своё село Олонешты, что на правом берегу Днестра. В нем живёт дружная семья народов – молдаване, украинцы, русские. Встречаются также приезжающие из соседних сёл болгары и гагаузы. И все они любят свою родину – Советский Союз, где так вольно им дышится. Но меня вот что интересует: отчего взрослые постоянно врут, хотя нам, пионерам, запрещают? Ведь если по справедливости, нужно и всем взрослым запретить врать. И ещё: почему везде в нашей стране всё нормально, у всех всё есть, и только в нашем райцентре не хватает то хлеба, то гвоздей, то мыла? Говорят, что виноваты кадры, которые везде решают всё, только не у нас. Неужели нельзя эти кадры поменять? Я спрашивал свою учительницу…
Он задумался, нужно ли называть её имя, но тут в прихожей хлопнула дверь, послышался прокуренный кашель отца. Вот он о чем-то спросил мать, гремевшую на кухне кастрюлями, и она, прервавшись, крикнула оттуда:
– Виктор, включи радио!
Спрятав черновик письма, Витька щёлкнул стоявшим на комоде приёмничком. Оттуда зазвучала печальная музыка, медленная и вязкая, мешавшая двигаться, разговаривать, думать.
– Сталин заболел, – сказал отец, войдя в комнату.
Он остановился у комода, торопливо приглаживая взъерошенный чуб, словно готовясь к встрече с кем-то.
«Теперь Сталину не до моего письма, – облегченно вздохнул Виктор. – Допишу, когда выздоровеет».
16 Упадочные стихи
Но Сталин не выздоровел. Сообщение о его смерти Виктору Афанасьеву вначале показалось невозможным, как если бы сказали, что теперь уже никогда небо за Днестром по утрам не будет наливаться золотисто-розовым светом. А главное – непонятно было, кто теперь сменит негодные кадры и восстановит наконец справедливость в их райцентре, а также в том селе, откуда приехала рыжая Римма.
То же самое чувствовали и о том же самом думали все – так ему казалось. Он слышал, как плакала мать, тихо приговаривая: «Что же теперь с нами будет…» Замечал, какими неуверенными стали жесты отца, тревожными – его взгляды. У раймага, на площади, из висевшего на столбе серебристого репродуктора в эти дни лилась траурная музыка.
А потом был митинг. На трибуне, наспех сколоченной из необструганных досок, стояли, возвышаясь над толпой, руководители района. Они выступали по очереди, пронзая сырой мартовский воздух крикливо-дрожащими голосами, и Виктор подумал вдруг, что ведь стоявшие там и есть те самые «кадры», которые должны «решать всё». Они старательно повторяли тексты, напечатанные в газетах, никто от себя не добавлял ни единого слова, и каждый, переминаясь, смотрел себе под ноги. «Может, боятся упасть? – предположил Витька. – Доски-то шатучие».
Толпа росла, к ней примыкали идущие с соседнего базарчика к автобусной остановке люди. Слушали молча. В руках – плетёные корзины, через плечо перекинуты двойные полосатые мешки из домотканого полотна. Лица странно безучастные, будто то, что здесь делалось, к их жизни отношения не имело. Среди них заметил Виктор лишь одну крестьянку, горестно причитавшую по-молдавски, мелко и быстро крестившуюся, но вечером, сев писать дневник, ощутил непонятную немоту – из-под карандаша на страницу выползали чужие, митинговые фразы, совпадавшие слово в слово с текстами, напечатанными в газетах. Будто его рукой кто-то водил. Он так и не смог справиться с этим «кем-то», даже о причитавшей крестьянке только и написал: «…Она скорбела со всем народом».
Дед Георгий (к нему, в хозяйскую половину дома, мать посылала сына за кукурузной мукой) тряс седой головой, ныряя черпачком в мешок, звякал о край кастрюли, пересыпая крупитчатую, похожую на речной песок, муку, и, прицокивая матово поблескивающим металлическим зубом, рассуждал:
– Мог бы до моих лет пожить, вполне. Да ведь работа у него тяжёлая – царская… Ну, бэете, хватит муки-то? Ну ступай-ступай!
Деду шел восемьдесят третий год, по-русски он говорил хорошо, вдруг начиная время от времени окать – долго служил в царской армии с владимирцами, воевал в Первую мировую, а на каком-то смотре даже видел «самого Николая Второго» до его отречения от трона. Виктору в это не верилось, но дедов сын, Михай Стрымбану, темнолицый угрюмоватый крестьянин, приходивший с другого конца села забивать и свежевать дедовых и их, афанасьевских, кроликов, как-то, сидя с Семёном Матвеевичем на кухне за домашним вином, неохотно подтвердил: служил дед Георгий царю, а вот он, Михай, после 1918-го, когда Бессарабия к Румынии отошла, – румынскому королю. «Так вот и мотаемся, – пробормотал, – туды-сюды».
В эти же примерно дни в школе появились незнакомые люди – женщина и двое мужчин, чем-то похожие на учителей. Но в их жестах и взглядах чувствовалась какая-то особенная – начальственная! – твёрдость. Наверное, поэтому обычно уверенная в себе, красивая Александра Витольдовна, чей рост увеличивала пышно взбитая причёска, как-то странно, будто из вежливости, слегка сутулилась перед гостями, ходила по школе, торопливо им улыбаясь; видеть её такой было непривычно и неловко.
Они обошли классы, постояли в коридоре у школьной стенгазеты, недоумённо потоптались у кучки обуви, где, свернувшись клубком, дремала Ласка, но выгонять её не стали. А один из мужчин, в расстёгнутом пиджаке (о нём говорили, будто он из самого Кишинёва), даже, присев, погладил её. Потом выяснилось – это были инспектора. Инспектировали они не всю школу, а почему-то только учителя Бессонова. Сидели на всех его уроках, листали ученические тетради, изучали поурочные планы. Зачем-то сняли со стены седьмого класса наполовину написанную по-французски стенгазету, оформленную Виктором Семенякой и Еленой Гнатюк, и, свернув в трубочку, унесли.
Мусью, по обыкновению, казался невозмутимым, ходил размеренным журавлиным шагом, говорил отчётливо, только глаза его, всегда внимательно-грустные, сейчас остро искрились, будто он над чем-то молча смеялся. Но то ли на второй, то ли на третий день Ласки ни возле школьного крыльца, ни в коридоре не оказалось. По сведениям Земцова, Александр Алексеевич, уходя в школу, оставлял её дома, запирая в прихожей.
В эти дни отец Виктора приходил из школы поздно, был раздражён больше обычного, простуженно кашлял, гремя посудой на кухне, недовольный скудным ужином, шуршал газетами. Что-то без конца внушал матери, повышая голос, срываясь на крик. Витька слышал обрывки фраз:
– Насаждает низкопоклонство… Стенгазета на французском… О деле врачей – будто не слышал… Притвора!.. А как держится? Сплошные дискуссии!..
Видимо, догадывался Витька, отца больше всего возмущало то, как Мусью говорит с инспекторами.
– И эти семиклассники в его доме – Виктор Семеняка и Елена Гнатюк… Они что, в школе не могли стенгазету оформить?.. К себе потащил… Девчонку… Она с него глаз не сводит, приворожил… И Витька к нему таскается, в этот вертеп!
«Почему – вертеп?» – недоумевал Витька.
Как-то вечером, когда он всё ещё готовился к урокам, отец вошёл в комнату. Потоптался у комода, передвигая с места на место пепельницу.
– Надо поговорить.
Принёс стул, поставил у стола, сел, пахнув табаком. Седоватый чуб всклокочен, глаза из-под нависших век масляно блестят. Значит, опять в подпитии.
– Ты начитанный парень… Неужели не понимаешь…
Снова – о Мусью. Как же отец его ненавидит!.. Но почему?.. Говорит о том, что Виктор, общаясь с ним, может испортить себе биографию. Время особое, следует быть разборчивым в знакомствах. Вон в Москве собираются судить врачей – даже среди них нашли вредителей. Газеты надо читать, чтобы понять, какая позиция нужна в жизни. Раз пишут о низкопоклонстве перед Западом, значит, надо бороться, а не потакать. А Мусью чуть не всю стенгазету – на французском! Нет, не спорь (Виктор молчал!), это не тренировка в языке, это низкопоклонство. Нельзя выходить за учебные рамки. Есть план урока, следуй ему, не подводи товарищей.
Он говорил, время от времени замолкая. Ждал отклика. Но Витька, как и его мать, когда отец раздражался, каменно молчал. И отец начинал говорить снова. И снова замолкал в надежде на возражение. Но сын преодолеть оцепенение своё не мог, его неподвижность всё больше и больше злила отца. Семён Матвеевич встал, прошёл к комоду, вернулся. Уперев руки в стол, навис над сыном.
– Э-эх, ну почему, скажи, сын, почему не получается у тебя с отцом душевности? – Что-то булькнуло у него в горле, закашлялся. – А знаешь, что за жизнь была у твоего отца?.. Хуже смерти!.. А как с тобой нянькался, помнишь?.. Не помнишь, год тебе был. На велосипеде катал. Когда падали, подхватил, сам грохнулся чуть не до смерти. А мог ты грохнуться – головёнкой о камни, и не было бы сейчас тебя… Понимаешь?..
Нет, не понимал Виктор. Был такой случай, мать рассказывала – отец на велосипеде лихачил, угодив в свежевырытую канаву. Мог бы помедленнее, с ребёнком же ехал. То есть сам виноват, а себе в заслугу ставит, что сыну жизнь спас. А может, жалеет сейчас, что спас? Неужели – жалеет?
– Мусью тебе интереснее, чем отец, да?.. Или глупая мать наболтала обо мне что-то?.. Ну скажи, скажи! Молчишь?
Не дождавшись ответа, он процедил сквозь зубы что-то неразборчивое, откачнулся, взял стул, чтобы поставить его к комоду, но не донес – бросил с грохотом. В коридоре, столкнувшись с матерью, хрипло крикнул:
– Вырастила упрямца, весь в тебя, довольна, да?
Странное чувство владело Виктором – запутался отец, жалко его, невыносимо жалко. Но что-то мешало эту жалость обнаружить. Да и, наверное, не поймёт он, отчего сын вздумал его жалеть. Оскорбится. Ведь жалость, считал Виктор, – это презренное чувство. Вот и писатель Горький объявил всем, что жалость унижает человека. А зачем отцу такое унижение?
Была ночь, когда Витька, накинув стёганку, выскочил перед сном во двор. Сбегал за угол дома, к огороду, где торчало дощатое строеньице с кривой, висящей на одной петле, дверцей. Возвращаясь, прислушался: как же звонко лопаются под ногами схваченные морозцем лужицы! Взглянул вверх: небо усыпано живыми, близко мерцающими звёздами – так и кажется, будто они шевелятся. И такая тишина вокруг! Даже собаки не перебрёхиваются – небом, что ли, залюбовались? «В небесах торжественно и чудно, – вспомнились Витьке лермонтовские строчки. – Спит земля в сиянье голубом…» «Как хорошо, как просторно там, в небе, и как гадко здесь, на земле, – подумал Витька. – Улететь бы туда, вверх, к звёздам…»
Засыпая, он повторял про себя: «Улететь бы… К звёздочке печальной… На душе земных печалей сор…» И вдруг понял – это стихи. Сон прошёл. Он осторожно сполз с койки, нашарил фонарик, включил. Свет был слабенький, батарейка садилась, но ему хватило: развернув «Дневник пионера…», записал карандашом:
12 марта 1953 года. Стихи
Звёздочка грустит на небосводе,
На душе земных печалей сор.
Был бы я крылатым,
Был бы на свободе,
Взвился бы в бездонность и простор.
Я летел бы к звёздочке печальной…
Тут он запнулся, но фонарик стал тускнеть, поторапливая. И Витька успел добавить еще одну строчку:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.