Текст книги "Свободная ладья"
Автор книги: Игорь Гамаюнов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)
– Но тем не менее наше начальство прекрасно осведомлено: живу я с женой и сыном во-он в том длинном доме с аистиным гнездом на крыше. А хатка моя почти рядом, в переулке, две минуты ходьбы. В ней у меня что-то вроде кабинета для проверки тетрадей и хранения охотничьих принадлежностей, а то ведь мой шустрый сын, знаете ли, норовит их инспектировать. И – никакого масонского общества, клянусь вам! Заходят, правда, мальчишки поговорить про охоту и рыбалку, но в масоны они не годятся. Хотите, заходите и вы с ними. Поболтаем.
Прокофьевой пора было сворачивать, и, прощаясь, она сказала:
– Как бы вы к планам ни относились, постарайтесь всё-таки наладить отношения с Афанасьевым. Ладно?
Она улыбнулась, но в голосе её легко улавливалась некая начальственная прохладца. «…И улыбка у неё, – подумал Бессонов, усмехнувшись, – мраморная. Богиня Афродита, прибывшая с далёкого Севера».
…У переулка, который вёл к его хатке, Бессонов, не сворачивая, толкнул калитку, пересёк широкий двор, поднялся на крыльцо левой половины дома – там его семья снимала две комнаты и небольшую терраску, увитую виноградными плетями с высохшей прошлогодней листвой. Дом этот обладал счастливой отметиной: на гребне крытой камышом широкой крыши громоздилось пышное, сплетённое из торчащих веток аистиное гнездо, пустовавшее зимой и обитаемое летом. В нём две длинноногие белые птицы с чёрной окантовкой широких крыльев в мае – июне высиживали яйца, а всю остальную часть лета выкармливали птенцов, ничуть не смущаясь близостью людей, наблюдавших их семейную жизнь.
На террасе сопровождавшая Бессонова собака привычно улеглась у двери в прихожую, зная: хозяин здесь задержится ненадолго.
В доме слышались два, звучавших одновременно, голоса: женский что-то напористо и звонко объяснял, детский в ответ канючил плаксиво, но – с угрожающей интонацией. Кроме обычного конфликта сына с матерью из серии «можно-нельзя» Бессонова ждала в доме и другая новость: уволилась нянька Марикуца, девушка из соседнего села Коркмазы, помогавшая Бессоновым по хозяйству.
– Если быть точной, – с нервным хохотком объяснила мужу из кухни Лучия Ивановна, невысокая женщина с аккуратно уложенными короной косицами, энергично отчищавшая кастрюлю от подгоревшей каши, – это я её, как там по-русски, отбрила. То есть отправила в отставку.
За обедом, наскоро приготовленным, она рассказала (всё с тем же смешливым изумлением), как, вернувшись из школы после третьего урока, ещё на пороге почувствовала запах подгоревшей каши, кинулась в детскую, увидела обоих, Марикуцу и пятилетнего Алексея, стоявшими на коленях перед маленькой, исполненной на картоне иконкой – нянька учила его класть поклоны и произносить молитвы.
– Я, конечно, за свободу вероисповедания, – с усмешкой объясняла мужу Лучия Ивановна, – но категорически против подгоревшей каши и некормленого ребёнка. Tu me comprends[1]1
Ты меня понимаешь (фр.).
[Закрыть], я надеюсь.
Бессонов понимал жену. Конечно, дело не только в сгоревшей каше – Марикуца была третьей ушедшей от них нянькой. Лучия Ивановна расставалась с ними, несмотря на тут же возникавшие бытовые тяготы, сразу после того, как только взгляды очередной девушки, хлопотавшей по дому, задерживались на её муже чуть дольше обычного. К тому же все они, по мнению Лучии Ивановны, были очень медлительны и не слишком трудолюбивы. («Как это по-русски, – смеясь, комментировала Бессонова-Кожухарь, – «лень-матушка раньше их родилась» – так, да?»)
Сама же она была быстрой, успевала всё, теребила и подгоняла всех, не переставая шутить и подсмеиваться над всеми.
Это когда-то нравилось Бессонову. Особенно в ту пору, когда они были студентами Ясского университета и бродили по улицам (их фигуры – его долговязая и её хрупкая, ему по плечо – останавливали на себе взгляды прохожих, издалека слышавших её неумолкающий звонкий голос). И потом, когда, оказавшись в разных странах (она – в Румынии, а он – в советской Молдавии), переписывались, и её письма, казалось, звучали её смешком, её напористыми интонациями. И уже здесь, когда начинали свою семейную жизнь, снимая в крестьянских домах свободные комнаты, находя в неудобствах кочевья забавные подробности, достойные вышучивания.
Но последнее время эти особенности характера Лучии Ивановны стали утомлять Бессонова. Впрочем, его утомлял и сын, ни на чём подолгу не сосредоточивавшийся, досаждавший отцу хаотическими вопросами и настырными (как у мамы!) интонациями.
10 Бежал зигзагами
Если честно, не хотелось Витьке выполнять пионерское поручение, объявленное ему на классном часе Ниной Николаевной.
Да, он не спорит – его подшефный Санька Ищенко, хронический лентяй и двоечник, действительно позорит их класс. Да, ему, Виктору Афанасьеву, отличнику и активисту, не удалось подтянуть Саньку. И всё-таки непонятно, зачем ехать к его родителям, живущим в Пуркарах, только для того, чтобы сообщить им об этом. Они что, не знают?
Но Нина Николаевна немедленно пресекла критику своего поручения:
– Я надеюсь, ты, пионер Афанасьев, не утратил своей сознательности? Тебе лишь нужно выразить его родителям мнение коллектива.
И вот наступил день, когда нужно ехать и выражать это мнение. А как заставить себя делать то, чего не хочется, но – надо? Оказалось, довольно просто: нужно, как это делает Нина Николаевна, вопросительно приподнять сдвинутые брови, напрячь взгляд, сжать губы и мысленно спросить её металлическим голосом: «Ученик Ищенко, долго вы ещё будете позорить честь шестого класса?» То есть как бы надеть на себя лицо учительницы.
С таким именно лицом Виктор Афанасьев в начищенных пахучим кремом кирзачах и в новенькой, недавно купленной стёганке с хлястиком явился воскресным утром в интернат, где с понедельника до субботы обретались ученики русской школы, приезжавшие из окрестных молдавских сел.
Санька Ищенко, нечесаный и неумытый, копной валялся на кровати поверх одеяла, ныл, морща курносый нос. Домой он ехать не желал, у него будто бы всё болело – голова, живот и даже ушибленная позавчера нога. Но Виктор был неумолим.
Они вышли на улицу, оказавшись на площади, возле чайной, под козырьком остановки, ровно через три минуты после отправления автобуса на Пуркары. Зато удалось сесть на попутку. В кузове полуторки, груженной досками, минут двадцать они тряслись по кочковатой дороге, вдоль тянувшейся слева прозрачной лесополосы, занесенной вчерашним снегом. Справа, в заволоченной туманом пойме, белела излучина Днестра, обнимавшая подёрнутые ржавчиной камышовые заросли с оловянными проплешинами стариц.
На ухабах толстоватого Саньку с худым мосластым Витькой мотало и подбрасывало. Они хватались друг за друга, смеялись, стукаясь головами, роняя сползавшие ушанки.
Своё «учительское» лицо Афанасьев тоже словно бы обронил на первом же ухабе. Он рассказывал Саньке, как, купаясь прошлым летом, видел лодку почтаря Пасечника, заядлого рыбака, саму по себе шедшую против течения – её, говорят, тащил попавшийся на обожжённого в костре воробья сом-великан, и почтарю, чтоб спастись, пришлось обрубить ножом леску, потому что, захлестнувшись вокруг запястья, она врезалась в кожу – до крови.
– Вот бы его поймать, – размечтался Витька, – и приручить, чтоб запрягать в лодки и кататься!
Но тут, на повороте, грузовик остановился, они спрыгнули и дальше пошли в гору пешком, по проселочной дороге, слегка припорошённой снегом, оставляя в нём следы своих кирзачей. Щитовой домик колхозного специалиста Ищенко, окружённый новеньким штакетным забором, маячил на окраине села, и чем ближе Санька с Витькой к нему подходили, тем сильнее Афанасьев выражением лица становился похожим на Нину Николаевну.
– Витёк, слышь, – заканючил вдруг Санька, шаря в карманах старенького, потёртого на локтях пальто, – не говори родителям, а?! У меня ножичек есть, складной, подарю. Хочешь?
– Меня ножичком не купишь, – откликнулся Виктор дрогнувшим голосом, стараясь не замечать плаксивой гримасы на круглом лице Саньки.
У калитки они замешкались, не решаясь войти. Хлопнула дверь. На крыльце появился массивный мужчина в полушубке нараспашку.
– Вы чего там топчетесь?
– Папанька мой, – прошептал побелевшими губами Ищенко, не двигаясь с места.
Мужчина, застегивая полушубок, подошел к калитке и, упершись в Афанасьева прямым, словно бы негнущимся взглядом, спросил:
– Ну, чего скажешь?
Лучший ученик шестого класса напрягся, как у доски, вопросительно приподнял сдвинутые брови, сжал губы и мысленно втиснул своё лицо в учительскую маску. Механизм, заведённый в нём, заработал. Витька произносил заготовленные слова, с каждой секундой чувствуя – не надо, нельзя, ни в коем случае! Хотя ещё не понимал почему, просто ощущал кожей – нельзя!
Но было поздно. Он увидел, как багровеет квадратное лицо Санькиного отца, как сжимаются его кулаки, а выпуклые белёсые глаза становятся еще белёсее, как пятится Санька, боком отходя от калитки в сторону, расстёгивая зачем-то верхние пуговицы пальто.
– Дрянь такая, а ну подь сюда! – гаркнул отец, рывком кинувшись к нему.
И тут толстый Санька, с заячьей прытью сорвавшись с места, кинулся от отца в расстёгнутом пальто по холмистому склону – снег брызгами летел из-под его кирзачей. Он бежал зигзагами, сорвав шапку с головы, чтобы не упала, и почему-то – пригнувшись.
Больше всего потрясли Витьку эти зигзаги. Будто из родительских глаз шёл прицельный огонь и зигзаги могли спасти Саньку от невидимых зарядов картечи, беззвучно рассекающих извилистую траекторию его панического движения.
* * *
…Возвращаться пришлось пешком – Витька шёл, спотыкаясь на мёрзлых кочках. Где-то в середине пути его догнала телега, гружённая мешками с макухой. Молдаванин в бараньей шапке-кушме и латаном кожушке придержал лошадь, кивнув:
– Ашазе те, бэете[2]2
Садись, парень (молд.).
[Закрыть].
Чмокнув, он отпустил вожжи, крикнул лошади: «Хай-хай!», – и, оглянувшись на седока, пробормотал неразборчивое. Потом вздохнул и тихо то ли запел, то ли зашептал что-то монотонно-тягучее.
Телегу трясло. Вместе с ней за прозрачной лесополосой трясся холмистый горизонт, а с другой стороны дороги дрожала, извиваясь зигзагом, излучина Днестра. И мерещились Витьке везде, куда ни глянь, зигзаги. И казалось ему, что не Санька, а он сам, лучший ученик шетого класса, бежит, как вспугнутый заяц, ошалевший от осознания своей беззащитности. И прорезалась в нём медленно крепнущая догадка: Нина Николаевна наверняка знала, что отец поколачивает Саньку, а его, Афанасьева, послала как сигнал: пора лупить… Он, Виктор, соучастник этого битья… Предатель… Палач… Но ведь не знал он, не знал, что этим всё кончится!.. Его обманули.
Вспомнил Витька вопросительно приподнятые брови учительницы, её сжатые губы, непримиримый взгляд. Значит, вот с такими лицами они, взрослые, обманывают детей. И отец, назвавший Мусью шпионом, тоже скорее всего наврал, потому что завидует его способности притягивать к себе ребят. А сам Мусью? Такой же, наверное, обманщик: в классе, когда рассматривал Мишкин крючок, зачем-то сказал, что сома выдержит. Хлипкий крючок – видно же, сломается сразу! Значит, наврал?
Они все лгуны, думал о взрослых Витька, трясясь в телеге, чувствуя, как что-то щиплет в глазах, как солёная влага ползёт по щекам, затекая в рот. Телега уже стучала колёсами по колдобинам сельской улицы, а ему всё ещё мерещился холмистый горизонт за лесополосой, петлистый Днестр в заволоченной туманом пойме и мальчишка, бегущий зигзагами от отцовских кулаков.
11 Оружие самозащиты
«Но почему всегда и везде взрослые врут?» – спрашивал себя Виктор, следуя своему сыщицкому правилу – наблюдать, запоминать и обдумывать.
Вот сейчас мать кормит его завтраком, сама почти не ест. Прическа у неё сегодня – в середине пробор, сзади тяжёлые тёмные косы уложены под затылком кольцом. Серенькая кофточка всё та же, со штопкой на правом локте, потому что мама бухгалтер и правая рука у нее всегда в работе – пишет или щёлкает деревянными счётами. Зато отложной воротничок вокруг шеи, как обычно, свежайше бел. А вот взгляд беспокойный, скачет то на сына, то поверх его головы – в окно, за которым маячат голые деревья хозяйского сада.
Что-то её тревожит. Что? Нет, не скажет. Скрытная. Такая скрытная, что и не угадаешь, какая на самом деле. Но уж точно – разная. Ведь видел же её Витька весёлой, с гитарой в руках. Помнит, как в Кишинёве, в гостях у своего брата Ивана пела за столом, загадочно сверкая глазами: «В глубокой теснине Дарьяла, где роется Терек во мгле…» И гости, и родственники – все любовались ею, такая она была красивая. Она и сейчас вдруг становится красивой, когда, собираясь на работу, смотрится в зеркало, надевая беретку, чуть-чуть сдвигая её набок и слегка себе улыбаясь.
Нет, наверное, сегодня утро такое – не до улыбок. И почему-то она не ест, отодвинула тарелку с мамалыгой – густой кашей из кукурузной муки. Муку эту по дешёвке продаёт им дед Георгий, у которого они квартируют в половине его дома. С хлебом напряжёнка, за ним в продмаг выстраивается длинная очередь, и тем, кто оказался в хвосте, не всегда достаётся. Мама вчера оказалась в хвосте, поэтому два черствых ломтика хлеба, намазанные тонким слоем масла и завернутые в матовую хрустящую бумагу, он возьмёт с собой в школу.
Напряжёнка в их райцентре не только с хлебом, а ещё с гвоздями и мылом. Когда Витька чинит расшатавшиеся кроличьи клетки, отец твердит ему: «Береги гвоздь, даже ржавый». А обмылки, какие бы мелкие ни были, мама собирает в особую коробку, чтоб потом слепить из них кусок побольше. И почему их райцентру так не везёт? Вот в газетах «Юный ленинец», приходящей из Кишинёва, и в «Пионерской правде», которую привозят аж из Москвы (их Витька читает до последней строки), пишут: везде в их стране всего вдоволь. А газета врать не может, в этом Витька был убеждён. Просто её корреспонденты ни из Кишинёва, ни из Москвы ещё не доехали до Олонешт.
На вопрос об отце мать кивает:
– Уже завтракал. Уже ушёл.
Он всегда уходит в школу раньше, но сейчас-то Виктор знает точно: отец не ночевал дома. Ночью был слышен за стеной его раздраженно бубнящий голос, потом резкий вскрик, металлический грохот упавшей кастрюли, шаги в прихожей и стук входной двери. Виктор подумал: отец вышел, чтобы успокоиться. Ждал, когда дверь стукнет снова, и, не дождавшись, уснул. Почему мама говорит неправду и смотрит на него как-то жалостливо?
Почти всю дорогу он про это думал.
К школе у него было два пути: один – по мосту через овраг, второй – в обход. Пошёл в обход, к площади, где начало оврага, синеющего снежно-сизым провалом, обнесено невысокой полукруглой стеной из кирпича-ракушечника. Раймаг и киоск пока закрыты, но возле чайной уже стоит грузовик.
За оврагом Витька свернул в извилистый переулок, сбегавший к Днестру. Схваченный морозцем снежок хрустел под ногами, серебрились изморозью крыши, ивовые плетни, торчавшие из-за них ветки палисадников. Речная пойма с белеющей лентой Днестра была затянута сумрачной дымкой, но далеко за ней и над ней уже наливалась алым цветом полоса неба, почти свободного от облаков.
Где-то там – почему-то именно там, за Днестром, на востоке – в сиянии алого и золотого, казалось ему, стоит Москва (иногда ему даже мерещились у горизонта зубчатые стены), хотя знал, что на самом деле она расположена от его села далеко на северо-восток. Но всякий раз, увидев разгоравшуюся зарю, ощущал её как свет, посланный сюда, в низовья Днестра, из самой Москвы – из сердцевины добра и справедливости, куда он, Виктор, непременно приедет, когда станет окончательно взрослым.
Ему представлялось, как он сидит в поезде, у окна, за которым мелькают поля и реки, города и села, а из репродуктора звучит песня о том, как широка его страна, и тот, кто исполняет песню, и те, кто слушает, другой такой страны не знают, где так вольно дышит человек. Он, бывало, волновался до слез, до комка в горле, когда их класс разучивал эту песню к пионерскому сбору, и потом, когда слышал её по радио, звучащую так торжественно и свободно, что, казалось, он, Виктор Афанасьев, летит вместе с ней над сверкающими внизу рельсами, ведущими прямо в Москву.
…В школе, проходя по коридору мимо учительской, он увидел в неприкрытую дверь отца – пиджак, галстук, аккуратный зачес набок с пробором слева, насторожённый взгляд из-под нависших век. И – неизменный карандаш, грозно торчащий остриём вверх из пиджачного кармана как оружие самозащиты.
12 Сиянье карих глаз
Голос Нины Николаевны в этот день утратил свою звонкость – на уроках и в учительской она говорила монотонной скороговоркой, будто пыталась отделаться от собеседников. Взгляд её был опущен то в классный журнал, то в ученические тетради или улетал в окно, за пределы школы, блуждая где-то в безысходном смятении.
И никто не спрашивал её, здорова ли она, не случилось ли чего-нибудь дома. Все – и ученики, и учителя – знали: Виктор Афанасьев, посланный ею к родителям Ищенко, поручение выполнил, после чего Санька был избит отцом так, что не смог прийти в школу. Его распухшее лицо, в кровоподтёках и синяках, видел пуркарский семиклассник Виктор Семеняка, когда к нему заходил, чтобы вместе ехать в Олонешты.
На большой перемене в учительской пили чай, и улыбчивый математик, предложив Нине Николаевне бутерброд и услышав отказ, посоветовал:
– Не убивайтесь вы так, почти все отцы лупят своих сынков. Да и розги в школах отменили всего лишь каких-то пятьдесят лет назад. Я иногда думаю – поторопились.
– В этой ситуации, извините, Нина Николаевна, я бы больше посочувствовал Виктору Афанасьеву, – сказал Бессонов, оторвавшись от стопки тетрадей. – Ведь Саня Ищенко теперь его ненавидит.
– С отцом Ищенко нужно провести беседу, – вмешался Семён Матвеевич, – а Сане объяснить, что Виктор всего-навсего выполнил поручение. Или, скажем даже, исполнил свой долг.
– Такой «долг» сродни палачеству, – медленно произнёс Бессонов. – Ты же, Семён Матвеевич, я полагаю, не хочешь, чтобы твой сын вырос слепым исполнителем чужих приказов.
– Да с этими оболтусами просто сладу нет, – пожаловалась всем Надежда Дмитриевна. – Они же иногда так бесятся, что хоть линейкой усмиряй.
– Но вот же на уроках французского всегда тихо. – Александра Витольдовна произнесла свою реплику с обычной, чуть заметной усмешкой. – Значит, можно сладить.
– Ну стоит ли сравнивать? Бессонов ребят просто гипнотизирует, – улыбаясь, возразила Надежда Дмитриевна. – Так ведь, Александр Алексеевич?
– Не я их, а скорее – они меня.
…Последним его уроком в этот день был классный час в седьмом. Бессонов вошёл за минуту до звонка, сел, не обращая внимания на неутихающий галдёж, и, сцепив на столе руки, стал молча всматриваться в лица ребят. Он знал о каждом всё – склонности, домашние обстоятельства, конфликтен или податлив, раним или защищён бронёй туповатого равнодушия. У всех он, знакомясь, бывал дома, удивив родителей странным сочетанием церемонной вежливости и твёрдости суждений.
Ему вначале были интересны они все – и родители, и их дети. Может быть, ещё потому, что до них почти полтора десятка лет учительствовал у себя, в Пуркарах, в крестьянской школе. А тут совсем новый, как он говорил, социально неоднородный материал – люди, приехавшие из-за Днестра, из той бескрайней России, которую Бессонов знал лишь по рассказам и книгам.
В первые послевоенные годы он всматривался в них с жадностью путешественника, открывшего наконец для себя давно чаемую землю. Но потом, позже, исследовательский его пыл стал вытесняться усталостью, происхождение которой он пытался себе объяснить и не мог.
Класс насторожённо замолк, почувствовав что-то необычное в его настроении.
– Сегодня нам придётся сменить тему. – Голос негромкий, звучащий издалека, словно бы обречённо пытающийся преодолеть непосильно-огромные пространства. – Давайте поговорим не об успеваемости и дисциплине, а о взаимопомощи. О том, как, желая добра другому, случайно не угробить его. Из лучших, разумеется, побуждений.
Он говорил о том, как это трудно – помогая человеку, не унизить его ощущением своего превосходства, как тут важна деликатность и опасно бездумное исполнение своего долга, способное превратить исполнителя в механизм, которым управляет некто равнодушный и недалёкий или, хуже того, коварный и злой. А потому нельзя слепо доверяться никому, особенно – жаждущим командовать людям, какими бы добродетельными они ни казались.
Он говорил о том, что знал с детства, чему его учила мать, что сам вынес из собственного опыта общения с людьми, в то же время понимая всю зыбкость такой проповеди, неспособной изменить устоявшиеся в семьях этих ребят стереотипы отношений.
Да, конечно, неспособной изменить сейчас, тут же мысленно возражал он себе, глядя в ребячьи лица. Но потом-то, потом, спустя годы, вдруг кому-то из них понадобится эта мысль, застрявшая в их сознании? Или – нет? Что за проклятие висит над родом человеческим, не позволяя передать во всей полноте готовый душевный опыт, заставляя новое поколение идти к нему путём проб и ошибок, через самоунижение и боль?..
Не было у Бессонова ответа на этот вопрос, убеждён он был лишь в одном – какими бы ни оказались обстоятельства, его долг выговорить мысль… И он её выговаривал… Затем предложил им самим вспомнить эпизоды из своей жизни, когда добрые побуждения и слепая доверчивость приводили к обратному результату, попросив не касаться всем известной истории, случившейся в шестом классе.
После минуты тишины – казалось, они, озадаченные, не заговорят совсем – шевельнулась рука Елены Гнатюк. Шевельнулись её чуть сдвинутые тёмные брови, блеснул вопросительно-сосредоточенный взгляд.
– А если человек умный и добрый, разве нельзя довериться ему полностью? – спросила она не вставая – так у Бессонова на классном часе было принято.
– Умный и добрый тоже может ошибиться.
И тут снова начался галдёж, напоминавший шум листвы от налетевшего ветра. Бессонов не прерывал его – был убеждён: только в стихии свободных эмоций может созреть самостоятельное суждение.
Но следить за обменом репликами и подвижным настроением класса ему мешал взгляд Гнатюк. Мешали её гладко зачёсанные волосы, собранные тяжёлым плотным узлом под затылком, нежный овал смуглого лица, сияние карих глаз, то тревожно-вопрошающих, то источающих тёплый и ровный свет. Мешали уже второй год, изо дня в день: в классе; в школьном коридоре, где она, присев возле груды сменной обуви, трепала рыжую Ласку за мягкое ухо, на сельской улице, когда шла навстречу, не скрывая счастливой улыбки.
И только что прозвучавший вопрос её на самом деле содержал утверждение: да, Елена Гнатюк решила, что он, её учитель, самый умный и самый добрый человек на свете, и она, пятнадцатилетняя девочка, скорее – девушка, судя по неторопливой грации её сложившейся фигуры, готова целиком довериться ему, тридцативосьмилетнему, и пойти за ним туда, куда он поведёт, взяв жёсткой своей рукой её мягкую, по-детски пухловатую руку.
Семиклассница Елена Гнатюк, будучи в школе неизменной отличницей и, кроме того, старшей сестрой двух братьев, учившихся в четвёртом и пятом классах, на переменах покрикивала, умеряя их резвость, разговаривала с учителями об их поведении, и, может быть, ещё поэтому в её взгляде часто мелькало выражение материнской заботы. У неё был образцово каллиграфический почерк, и она первой на уроках французского научилась грассировать – была единственной, кто делал это именно так, как учитель Бессонов.
Она теперь присутствовала в жизни Бессонова помимо его воли, просто оказывалась везде: её лицо проступало сквозь текст пушкинских стихов и плывущие над днестровской поймой облака. Ему казалось, будто он касается её руки, когда треплет за ухо рыжую Ласку.
Он убеждал себя, что его тяготит вездесущее присутствие этой девочки, но всё чаще обнаруживал обратное: её взгляд, голос, жесты что-то меняли в нём и вокруг него; те же лица, дома и улицы он видел совсем другими, уходила усталость, шаг становился легче и жёстче, и снова, как в юности, то, к чему он шёл, было впереди.
Сейчас, в классе, он вдруг ощутил эту лёгкость и, вздохнув, подумал, глядя на лица ребят: нет, не напрасна его проповедь. Да, конечно, вначале было слово – дело лишь в том, как его произнести.
…После звонка, пробившись сквозь толчею к учительскому столу, Елена Гнатюк протянула Бессонову сборник стихов фронтовых поэтов:
– Посмотрите, какие я здесь стихи у Симонова нашла.
Стихи были известные, часто звучавшие по радио: «Жди меня, и я вернусь, только очень жди…» Она услышала в них свою просьбу к человеку, о котором вот уже второй год ни на один день, ни на одну минуту не переставала думать, и захотела, чтобы он тоже услышал.
И – дождался её.
13 А Сталин не знает
Классный час в этот день был и в шестом, и Афанасьев-младший всё это время сыщицким взглядом изучал Нину Николаевну. Она нервничала, и все знали – почему. Не присаживаясь, она неутомимо двигалась по классу – то вдоль доски, то по проходу между партами, не переставая говорить о лености некоторых учеников и их несознательных родителях, потакающих им, а затем применяющих битьё как воспитательное средство.
Казалось, в ней действует какой-то раз и навсегда заведённый механизм, даже когда она поправляла рыжеватые кудряшки, скреплённые у висков заколками, и без конца то застегивала, то расстегивала верхнюю пуговку жакетика. Ни на кого не глядя, ни к кому не обращаясь, Нина Николаевна в облаке своих слов и жестов словно бы неслась куда-то, подхваченная ветром, затаив в глазах обиду. На кого? На него, Афанасьева?
И в самом деле, разве не он виноват в том, что отец Ищенко так жестоко обошёлся с сыном? Видимо (убеждала себя Нина Николаевна), Афанасьев не теми словами передал смысл учительского поручения и не с той интонацией, хотя сам – сын учителя. Почему Семён Матвеевич не научил его такту, умению ориентироваться в ситуации? Да Афанасьев-старший и сам не отличается нужной гибкостью, может сказать резкость, проверяя поурочные планы.
«А Бессонову, конечно, легко рассуждать об «исполнении чужих приказов» (саркастически усмехалась Нина Николаевна, – ведь его и так слушаются – как же, белая кость, не чета нашему крестьянско-пролетарскому происхождению!.. Ребята же народ впечатлительный. Нет, не стоило уважаемой Александре Витольдовне ставить его всем учителям в пример, пусть даже на его уроках тихо. Ещё не известно, какими настроениями и мыслями он делится с учениками. Особенно с теми, что толкутся в его хатке. Вон Виктор тянет руку, хочет что-то спросить, неужели про Ищенко?»
Нет, вопрос был другой – об очередях за хлебом. Его, видите ли, удивляет то, что в других местах нашей большой страны – от Балтийского моря до Тихого океана – всё есть и без очереди, так следует из газет и кинохроники. А здесь, в райцентровском селе, всегда чего-то не хватает – то хлеба, то гвоздей, то мыла, и об этом почему-то ни в местных газетах, ни в центральных совсем ничего не пишут.
И на лице Нины Николаевны возникло прежнее официально-непроницаемое выражение.
– Видите ли, – произнесла она, уже совсем успокоившись, – это наши временные трудности.
– Да и в прошлом году так же было, – возмущённо пробубнил Земцов. – Значит, не временные?
– А когда мы за Днестром жили, в украинском селе, – звонко сообщила всем рыжая Римма, – там то же самое…
– И в том селе, и у нас, – перебила её Нина Николаевна, – картина для всей нашей страны нетипичная. Исключение из правил.
– А почему мы – исключение? – обиделся Виктор.
– Это отдельный вопрос, Афанасьев. Задержись после урока, я объясню.
…В пустом классе они сидели друг против друга – учительница за столом, он за первой партой, и Нина Николаевна, понизив голос, растолковывала ему смысл лозунга, выдвинутого товарищем Сталиным: «Кадры решают всё». Получалось, что их райцентру с управленческими кадрами не повезло, оттого – перебои в поставках товаров. Вот произойдёт смена кадров, и всё изменится.
А ещё она посоветовала не обсуждать эту тему с ребятами («Могут неправильно понять») и, если возникнут вопросы, сразу обращаться к отцу. Но Виктор, глядя, как быстро шевелятся её губы и подпрыгивают брови, решил к отцу не обращаться, потому что был уверен – тот привычно отмахнется: «Вырастешь – поймёшь, а сейчас помалкивай в тряпочку».
Они, взрослые, все заодно, он теперь не сомневался.
Нина Николаевна уже встала, взяв со стола классный журнал и стопку тетрадей, когда её всё-таки настиг Витькин вопрос про Саньку Ищенко. Про то, почему нужно было его, Виктора, посылать в Пуркары, а не передать с Санькой записку, приглашающую отца в школу.
Нет, всё-таки она права: у этого мальчика не хватает гибкости, он не понимает простых вещей. Да-да, конечно, заторопилась Нина Николаевна, объясняя Виктору, можно было передать записку, но воспитательный эффект сильнее, если родителям от имени классного коллектива сообщает о поведении их сына ученик.
– К тому же лучший ученик класса! – с нажимом произнесла она, глядя на Афанасьева с насмешливой мстительностью. – Другое дело, что лучший ученик не справился с поручением, довёл отца Ищенко до бешенства.
– То есть я во всём виноват? – обескураженно ахнул Виктор.
– А кто же? Учись признавать свои ошибки.
И, прижав к пиджачку журнал с тетрадями, она, чеканя каблучками шаг, вышла из класса.
Домой Виктор брёл, пересекая овраг по мосту. Там он догнал рыжую Римму с Катей Петренко – они сбивали с перил снег, наблюдая, как он, серебрясь, сеется в провал оврага. Лица изумлённо-серьёзные, будто на их глазах, в результате эксперимента, совершается нечто невероятное. У Риммы сбилась набок меховая шапочка, у Кати сполз на плечи пуховый платок, обнажив гладко причёсанную голову с крендельком косичек сзади.
«Причесалась, как мама моя», – почему-то обрадовался Виктор. И тут же вздохнул. Он всю дорогу до моста думал о том, как ловко Нина Николаевна обвинила во всём его, хотя, конечно, знала: сама она виновата в первую очередь. Виктор даже хотел было сказать об этом Римме с Катей, но, взглянув на их лица, не решился.
…Вечером, сняв с полки «Дневник пионера…», он записал:
28 февраля 1953 года.
Очень трудно говорить со взрослыми – непонятно, что они думают на самом деле. Сегодня спросил Н.Н. о перебоях с хлебом, и она ответила, что, как сказал Сталин, кадры виноваты. Но раз виноваты, почему их не меняют? А вдруг Сталин не знает, какие у нас здесь кадры? Может, его обманывают, как обманула меня Н.Н., когда послала к родителям Саньки Ищенко, чтоб его поколотили?.. Неужели нельзя запретить взрослым врать? Ведь они сами только и делают, что нам что-нибудь запрещают…
Витька улегся спать – угнездился, подбив подушку и натянув на голову одеяло, и уже засыпал, когда сквозь наплывающие впечатления дня пробилась к нему простая и ясная мысль: если Сталин не знает про поголовное враньё взрослых и очереди в их райцентре, значит, надо написать ему в Кремль письмо. И сразу всё изменится.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.