Текст книги "То было давно…"
Автор книги: Константин Коровин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 32 страниц)
Баба-Яга
I
Едем со станции до дому. Ко мне в деревню. Со мной приятели – охотники. Ехать восемь верст. Метель. Метет мягкий снег. Ползут розвальни. Приятель мой Василий Сергеич отвернулся, закутался, сидит, молчит.
Лошадь стала. Снег бьет в глаза.
– Чего, и не знамо что, куда ехать, – говорит возчик Батранов. – Иде и мост, не знаю. Чего еще поехали, надо бы переждать. А тут что?
– Да не замерзнем, – говорю я, – тепло, трогай.
– Где ж замерзнуть? А ехать куда, вот что. Ничего и не видать.
– Поезжай назад, – говорит мрачно Василий Сергеич.
– Назад, – отвечает возчик Батранов, – а где зад-то? Эх, грех неровный. Трогай, – дергает Батранов лошадь. Поехал и опять стал. – Знать, лес, – говорит Батранов. – Вот справа. Видать маненько. Во соснину. Лес, знать. Н-ну!
Лошадь тихо пошла. Розвальни качнулись, наклонясь, и задели пень. Батранов слез, взял за узду лошадь, пошел, мотая перед собой руками. Остановился.
– Я пошарю пойду – что тут. И кликну вам. – И ушел.
Долго ждали. Потом крикнул:
– Справа надоть!
Я откликнулся ему. Он подошел, сел и круто взял вправо.
– Как бы с кручи не чертануть, – сказал он про себя.
– Стой! – крикнул Василий Сергеич.
И Батранов опять стал, вылез и пошел. Возвращаясь, говорит:
– Эвон, там, в теми, что – огонек будто в окошке. Э-эвона, там. Я поведу лошадь.
И мы тихо едем среди невероятной мглы, и только перед глазами белые хлопья бьют в лицо. За шею, за ворот набивается снег.
Батранов встал. Перед нами что-то темное.
– Эх, во что, – говорит Батранов. – Заехали. Далече. Прямо к Бабе-Яге. Вот сейчас поведу. Завернем за сарай. Эвона, тут, видать, оно и есть. Выселок, значит. Она тута, Баба-Яга.
– Какой вздор, – осердился гофмейстер. – Какая Баба-Яга. Что за чушь!
– Верно, барин. Она тута. Вона, огонек светит. Я знаю, эта самая. Ну и баба, эх-вдова.
Приятели вылезли из розвальней и стояли передо мной как враги.
– Ну ее к черту! – кричал приятель Вася. – Это какая-то ловушка. Опять какой-то вздор, чушь!
Генерал сердился: ему в рот попал снег с рукава Сучкова и он поперхнулся.
– Ехали на охоту, а приехали… к Бабе-Яге! Только у тебя такие истории!
Я тоже рассердился:
– Да что вы, на самом деле, обалдели все? Я в первый раз про нее слышу. Сам не знаю, что за баба такая… И притом – я боюсь щекотки, смертельно боюсь.
– Опять ерунда. Щекотка. Нет, нет, довольно. Я с тобой больше на охоту не еду! – кричал Павел Александрович.
– Щекотка – это русалки. Я тоже терпеть не могу этого вздора. Кругом метель, неизвестность, а тут чепуха такая, – сердился гофмейстер.
– Во, – говорит Батранов, подходя. – Она самая. К ей попали. Эка, куда заехали, на Выселки. Сейчас поведу лошадь. Садитесь. Хорошо, что попали. А то просто пропадай.
И он тихо вел лошадей.
В щелях закрытых ставень виднелся свет. Батранов остановился у крыльца большого дома. Мы вылезли и поднялись по широкой деревянной лестнице к двери и постучали. В коридоре слышался смех.
– Слышь, – сказал тихо возчик. – Вы, мотряй, не говорите «Баба-Яга». Это ведь ее так прозвали. А она-то лекарка. Э-эх, красива.
Дверь открыла простоволосая девчонка. Войдя в коридор, мы встретили высокого роста очень полную женщину, молодую. Черные как смоль волосы были зачесаны назад, в большую косу. Веселые темно-серые глаза улыбались. Увидев нас, она засмеялась и маленькими кистями рук хлопала себя по коленям. Смеясь, говорила:
– Откуда это вас позанесло? Охотники!.. Идите, идите. Рада гостям.
Девчонка веником стряхивала с нас снег. Большая чистая горница, пол покрыт циновками, венские стулья, скамьи. В углу большой стол накрыт скатертью. Самовар. За ним сидели лесник-объездчик, какой-то черный солидный купец с золотой цепью на жилете и дьячок от Спаса Вепрева. Они встали и поздоровались с нами.
В комнате было тепло. Мы сели за стол и достали закуски. Хозяйка, улыбаясь, ставила графины, говорила: «Озябли, чай кушайте», угощала нас. Она смеялась и как-то быстро отводила в сторону глаза. Как жемчуг были ее зубы. И маленький рот красиво улыбался. Она была очень полна. Белое лицо окаймляли черные волосы.
Павел Александрович Сучков надел пенсне и смотрел на хозяйку, подняв брови до пробора волос.
– В какую пургу попали! – говорила хозяйка. – Запутались, знать?
– Мы так счастливы, – сказал гофмейстер. – Среди пурги, и вдруг – вы! Так прекрасны! Это среди пурги-метели. Очарование. Ваше здоровье!..
– Я рада, – взяв рюмку, сказала она, – гостям таким, охотникам. Где ж дождаться? Вот метель помогла. А то где ж? Не приехали б. – И так ласково смотрела на нас.
– И мы так рады, – говорили мои приятели. – Это просто волшебно.
– Бога видеть нельзя, – сказал вдруг черный купец.
– То есть, вы это к чему? – удивленно спросил гофмейстер.
– А до вашего приезда, – ответил купец, – вот он, Семен Петрович, главный лесник и объездчик, говорил: что такое Бог? Вот и вышел у нас разговор. «Нет в живых человека, который мог бы Меня видеть», – вот что сказал Бог Моисею.
– Ну чего вы, право? – сказала хозяйка. – Яков Наумыч, гости, вона, ничего не кушают.
– Это верно. Вот выпьем. Это вот рябиновая. Легенькая. Ну, за хозяйку!..
Выпили за хозяйку. И она, выпив рюмку, сверкнула глазами.
– А позвольте спросить, – сказал Василий Сергеевич, – вам известно, что мы от обезьяны происходим?
– А кто сотворил? – спросил дьячок. – А создал кто? Обезьяну-то кто сотворил? Нуте-ка, скажите. Кто эту самую обезьяну создал? И зачем? Нуте-ка?
Приятель мой Вася смотрел на дьячка, держа рюмку, и, закрыв глаза, рассмеялся:
– А верно! Зачем обезьяну-то? И зачем нужно было происходить от обезьяны? – Он хохотал. – Вот, Павел, был бы ты обезьяна, на хвосте бы рюмку держал.
– Довольно пошлостей! – крикнул строго Сучков.
– А позвольте вас спросить, – не унимался Василий Сергеевич, – почему у Павла Александровича вот на руке волосы? Почему?..
– Вот-вот, – подтвердил объездчик. – А у меня на груди. – И, открыв ворот, он показал грудь.
– Верно, – подтвердил черный купец. – Волосья растут где и не надо.
В это время чей-то голос на печке как-то странно сказал:
– Ну, буде вам, право. Ишь, вас метель кружит. В голове вертит. Заворачивает. Ух, ух, лихо. Сейчас наружи мороз, слышь, ветер в трубе воет, зло сулит.
Мы замолчали и услышали вой ветра – протяжный и злобный.
Странный голос продолжал:
– И-ых, она, Баба-Яга, ха-ха-ха-ха. Вдова… Ха-ха!..
У печки стояла хозяйка и улыбалась. А потом сказала:
– Мне двадцать три года. Вдова я. Как мне теперь жить одной? Кругом лес. Метель метет. За кого и свататься, не знаю. И не знала я ране, что молодцы волосьями обрастают. На облизьяну переходят. Батюшки! Как в эдакой доле вдовьей горе мыкать? Кажи-ка, Бабушка-Яга…
Невозможный голос из-за печки басом ответил:
– Ох ты, поди. В баню зови. Погладь, помой. Пару поддай, потом поминай. Ухват бери. Хватай. В печку сажай. Уж-ты, поди. Дай, дай, в печку сажай. Жги, говори. Ух, милой, не играй со мной. Будя… Я Баба-Яга, костяная нога, масляна.
Хозяйка оперлась о печку, улыбаясь. Белые зубы красавицы блестели.
Гофмейстер стоял и, мигая, смотрел на хозяйку. Сучков и приятель Вася смотрели на печку, за печкой, искали, – никого не было. Дьячок смеялся.
– Покажи, Прасковьюшка, господам Бабу-Ягу, – сказал купец.
– Нет, пошто, – сказала красавица Прасковья. – Ну пошто на ночь пугать господ хороших. В другой раз заедут, тогда покажу. Баню затоплю. Порадуются. – И она, смеясь, ушла в дверь.
Приятель Вася смотрел на всех с недоумением.
– Да-с, вещицы забавные, – заметил Сучков, глядя под печку.
– В чем же дело? – горячился гофмейстер. – Кто говорил этот вздор? Удивительно, презабавно и непонятно.
– Я тоже не понимаю, – сказал я. – Скажите, – обратился я к новым знакомым, – что это такое? Кто это говорил за печкой?
– Кто говорил? – смеялся дьячок. – Не узнать нипочем сразу. Вот Прасковья Васильевна и нас напужала, да так ловко, вот до чего. А в Петрове купца одного довела до того, что он в бочку залез да целый день сидел в бочке.
В это время открылась дверь, и огромная охапка сухого сена просунулась в горницу. Голос мужика сказал:
– Куда им стелить-то, сено?
Сено упало на пол, а за ним стояла Прасковья Васильевна и, весело смеясь, сказала уже своим голосом:
– Эх, гости дорогие. Охота скуку прогнать. Пошутим, повеселей станет на сердце. Святки ноне, ну, Баба-Яга и завертывает дела. – И хозяйка смеялась.
– Восхитительна, – сказал гофмейстер и, шаркнув ногой, поцеловал маленькую пухлую руку Прасковьи Васильевны.
II
На полу большой горницы красавица хозяйка наша Прасковья Васильевна постлала сено, покрыла простынями, принесла пуховые подушки. Лесничий и дьячок простились с нами и ушли домой. Черный купец остался ночевать и поместился на лежанке у печки.
Приятели мои расположились на полу. Василий Сергеевич лег с краю, к стенке, рядом положил ружье. Сказал мне, что ружье на всякий случай.
– С какой стати, зачем это ты, Вася, ружье?
– Вы меня не учите. Местечко здесь глухое. Заметили, как у хозяйки-то глазки ходят во все стороны? – И он лег с краю на сено, не раздеваясь, и ружье положил рядом.
Гофмейстер разделся, вынул из чемодана халат, туфли и хотел лечь. Но стал слушать. В трубе жутко выл ветер.
– Скажите, Василий Сергеевич, – спросил он, – вы архитектор, как это сделать, чтобы в трубе и в печке не выло? Ветер этот чтоб не выл?
– Ничего не поделаешь с трубой, – ответил архитектор Василий Сергеевич. – Сколько мы об этом думали, сколько писали, но ничего не выходит. Конечно, если сверху закрыть, ну тогда не будет выть.
Я лег на мягкое сено. Как хорошо в большой деревянной горнице деревенского дома! Пахнет сосной. Даже вой ветра в трубе приятен. И эта хозяйка, Баба-Яга, среди бури, пурги, в этом теплом доме делала счастливым приют.
Вошел Павел Александрович, сказал:
– Как? Вы уже легли спать. Ага! А я там, у ней, был. Очаровательна. Она фельдшерица, овдовела девятнадцати лет, жила в Ярославле. Не желает жить в городе, надоело – говорит. Я понимаю.
– Я знал мужа-то ее, – сказал черный купец. – Он был доктор, втрое старше ее. Помер за шестьдесят, капитал ей оставил. За ней сколько ходят, сватают – не идет. Она еще девчонкой махонькой была, так у ней и тогда голос хорош был. Ее в театр звали представлять. Она лечит ловко, к ней сколько идут, какие деньги дарят, помоги только. Я тоже лечусь у нее.
– А чем же вы больны?
– Я-то. Да я… по лесной части, лесом торгую. Ну и в лесу как-то на пилке дерево меня ударило. Подвернулся неладно. Ну так, значит, по спине хватило, я и обезножел. Так вот, она меня в бане парила да вальком катала по спине. Ну и вот совсем, почитай, прошло. Жисть увидал. Я тоже вдовый… Я ей намекал… Нет, не идет. Так, посмеяться можно, но штоб замуж – нет. А лечит хорошо.
Павел Александрович сидит за столом и закусывает.
– Да-с… – говорит он, – эта женщина-класс… Красота… Послушали бы, как она напевает в два голоса… Да-с, в два – и мужской, и женский. Вот-с!
– Во-во. За ето самое ее Бабой-Ягой и зовут. С земским начальником ехала, значит, она. А он с ей поиграть захотел. У лесочка, значит, а она его как схватит да мужиком крыть зачала, так и едак, как хочет. Вот он вырвался, побег от нее. А она спряталась в лесу. Он ходит, глядит – нет ее. Да к тарантасу. Сел да домой скорей. А она потом его видела по делу. Любезная и ласковая такая. И-их, он помнит, боится. Баба-Яга выходит… Верно. Ее все боятся, уважают…
Павел Александрович снял валенки, разделся, затушил лампу и лег.
– Спокойной ночи, приятного сна… ходить по саду, нюхать жасмин, целовать, кто мил… – сказал нежный голос с печки.
– Что за черт, кто это говорит?
Сучков вскочил, зажег лампу.
Приятель Вася сказал:
– Ну, начинается…
– Чего вы? – сказал черный купец, – это Прасковья Васильевна шутит.
Посмотрели на печку – никого нет.
– Занятно… – сказал Сучков, опять ложась.
Утро. В окнах белым-бело. Метелица метет. Несут самовар.
Пришел Батранов и говорит:
– Всё то же, ветер только стих.
Гофмейстер озабоченно спрашивает:
– Где же валенки мои?
– Все ищут. Нет ни у кого валенок.
– Где же валенки? – спрашиваем у Батранова и у служанки.
– А кто ж их знает? Прасковья Васильевна уехали к обедне ранней, велели сказать вам – метель идет, чтоб оставались. Праздник ноне. Какая, говорит, охота. Все звери в норы улезли. Знать, она валенки спрятала. Чтоб не уехали.
– Это, должно быть, верно, – говорит купец. – И у меня нету. Не во что ноги обуть.
– Она угощение готовит, – говорит Батранов. – На кухне стряпухи пироги каки пекут, чего ехать. Пурга.
Умывались холодной водой, огуречное мыло. Полотенца были вышиты красными петушками. Стряпуха-служанка поднесла к чаю горячие оладьи, лепешки в масле, сливки, сотовый мед. Поглядела на наши ноги и, смеясь, ушла.
Сели за стол. Хорошо: оладьи, мед сотовый.
Отворилась дверь, и вошла Прасковья Васильевна, зарумянилась морозом. В шелковом платье, на плечах большая белая шаль. Тщательно причесанная, веселая, на руках надеты кольца. Приветливо улыбаясь, она говорила:
– С праздником. Да что же это, батюшки, как же это? Где валенки?.. Я боялась, уедете, – добавила она, смеясь. – Принесите скорей!
– Очаровательная шалунья, – сказал гофмейстер. – Вы понимаете, мы охотники. Приехали на охоту и вот попали к вам.
Гофмейстер смеялся, надевая валенки.
– А что это вот там, вдали, за домик? – спросил приятель Вася, показывая на окно.
– Это баня моя, – ответила хозяйка.
– Мала что-то, – сказал приятель Вася.
– Почему мала? Деревенская баня, – сказал я.
Вася сделал серьезное лицо:
– Позвольте вас спросить, с кем вы говорите, Константин Алексеич? Вы с архитектором говорите. Да-с. Я двадцать тысяч бань построил! Вы думаете, баню просто строить? Нет-с, непросто. Я когда баню строю – на верхний полок яйцо кладу, пару поддаю. Яйцо сварилось – баня не годится, ломай. Вот что. Баню строить – надо понимать.
– Двадцать тысяч бань – и где же это вы? Что-то много, – удивился гофмейстер.
– Много двадцать тысяч, Вася, – подтвердил и я.
Вася как-то обиженно посмотрел в окно и сказал:
– Ну не двадцать, а десять тысяч построил.
– Ну где же эти бани, десять тысяч? Много, – сказал гофмейстер.
– Много, – говорю и я.
Приятель Вася, зажмурив глаза, рассмеялся:
– Это верно, много. А всё же, как вам угодно, три тысячи я построил.
– Много, много, Вася, – говорю я.
– Знаете что, Константин Алексеич. Вы всегда так, не верите. Но вот что. Хотите верьте, хотите нет, триста бань я построил.
– Раз, два, три, четыре, пять… – отсчитала хозяйка и, смеясь, сказала: – Триста много.
– Врешь, – сказал Павел Сучков, – много.
– Как вам угодно, – ответил Вася серьезно.
Прасковья Васильевна наклонилась, облокотясь на стол, а голос за печкой сказал:
Ах, не ври, говори,
Со мной в баню иди…
Приятель Вася отскочил от печки и сказал со смехом:
– Что такое! Опять Баба-Яга! Верно, я построил три бани.
– Ну вот это верно, – согласилась, смеясь, и Прасковья Васильевна. – Баба-Яга помогает.
– Как это вы говорите, Прасковья Васильевна, другим голосом? – пристали мы все к ней. – Покажите.
Прасковья Васильевна задумалась. Лицо ее было серьезно и печально.
– Наша деревня, Ратухино, – сказала она, – сгорела дотла. Я еще была маленькой девочкой. Кое-кто построился опять, а отец мой бросил да и уехал жить в Ярославль. Знал он дело плотничье, понемножку в Ярославле работал. То там то тут найдет дело. Стал домишки малые кое-кому строить на краю города, ну и скопил деньжонок. И себе домишко построил.
Тут я учиться стала да на курсы пошла. Уговорил меня студент, который подготовлял меня к экзамену. Кончила я тут фельдшерицей. Было мне семнадцать. Поступила в больницу. А там доктор. Хороший человек. Замуж за себя зовет. Мне нравится. Он не молод, говорю отцу, матери. Они – иди, говорят.
Любит меня доктор, чувствую я, но не верит мне. Зря не верит. Всё говорит: «За что ты меня любишь? Я старик. Конечно, тебе велели родители выйти. Положение мое и всё такое». Конечно. Вижу я, ему тяжело. Не верит. И потому скучно ему. И всё зря. Он в клуб вечером уйдет, я дома сижу. Скучаю. Ну кой-кто из подруг, знакомых зайдет. И, что я ему ни говорила, не верит.
У нас в саду сзади дома баня была. Как-то, помню, пошла к вечеру я в баню. Открыла дверь – а там, смотрю, студент, репетитор мой сидит. Из Питера приехал. Увидел меня – и прямо в ноги упал. Плачет, бьется. «Вы, вы замуж вышли, – говорит, – а я вас люблю! Умираю. Люблю вас».
Я его подняла, с собой посадила на лавку. «Успокойтесь», – говорю. И нравится он мне. Потерялась я вся. А в маленькое окно поглядела – вижу, муж с крыльца идет в сад. Я ему и говорю: «Василий Алексеевич, муж идет». Он испугался да под печку залез, а я на полок прыгнула. Залегла к стенке, притаилась. А дверь заперта. Стучит муж. Я молчу. Он дверь-то сшиб с крюка да вошел. Испугалась я. Переменила голос – да под мужика, водовоза нашего Вавилу, – и крикнула: «Вавила, ты черт! Ждала тебя, лешего».
Муж удивился и ушел.
Я подождала, тихонько вышла, через забор перепрыгнула и домой пришла… А потом муж захворал сахарной болезнью и по весне о крыжовину палец занозил. Рана больше, больше. Ничем остановить нельзя. Антонов огонь. И помер. А студент со страху пропал.
Во мне от этого разу голос другой и явился. Вот я и говорю теперь Бабой-Ягой.
Просто и трогательно рассказала Прасковья Васильевна страницу жизни своей.
– Прасковья Васильевна, – сказал весело Сучков, – а нет ли здесь достать гитару где?
– Попробую. Есть, у трактирщика.
Прасковья Васильевна вскоре вернулась с гитарой.
– Что жизнь? – сказал Сучков. – Откуда что идет – неизвестно.
– Хи-хи-хи-хи-хи-хи, – передразнил его приятель Вася.
– Это тебе никогда не понять, – сказал Сучков, поведя пальцем перед носом архитектора Васи. – Это «хи-хи» кавалерическое. Это высоко для тебя. Понял?
И он стал настраивать гитару, перебирая струны.
– Спойте, чаровница, – сказал он.
Прасковья Васильевна вся зарделась. Запела:
За леса ложатся туманы.
Печалью мое сердце полно.
К ночи померкли дреманы,
Что любил я – угасло давно…
Люби. Иди. Любовь-любовь.
Зову – приди, скорей, скорей…
И, блеснув глазами, она убежала из комнаты.
Мы, когда она пела, смотрели на ее рот: он улыбался. И звуки голоса ее были где-то около.
Московская зима
В декабре начались сильные морозы. Говорили: «Ну и морозище, вороны на лету замерзают».
– Вот это уж пустяки, – сказал мой приятель и слуга, рыболов Василий Княжев, – где же им замерзнуть? Они привычны. Ишь, поглядите в окно, вона над площадью – что их летит. Кучами собираются. Потому теперь в Москву на Рождество Господне и-и… товару что везут, до ужасти. Поросят, свиней мороженых, белужины, севрюжины, гусей, окороков, рябчиков сибирских… Прямо гужи идут. В Охотном ряду, на Смоленском рынке, на Арбате, в Дорогомилове, в Рогожской – все рынки завалены. Судаков одних что!.. Сигов! Разговляться на праздниках. Святки придут – тут самая еда. Гости. Гулянья. А верно – мороз здоров. Вчера в Охотном у купцов бороды белые, в инее. Ходят, рукавицами хлопают. Ну и вот теперь сбитеньщикам лафа. Все купцы сбитень горячий пьют. Греются. А то бы замерзли.
– А вот я никогда сбитень-то и не пил, – сказал мне приятель Коля Курин, – может быть, оттого у меня ноги ужас как зябнут. Теплые ботики купил – не помогает.
– Это у тебя от женского пола, – смеясь, сказал приятель-архитектор Василий Николаевич. – Вот я живу, квартиру снимаю у домовладельца Сергеева. Так у него от женской болезни голова распухла.
– Что за ерунда! – сказал приятель-доктор Иван Иванович. – Вы университетский человек и такую ерунду говорите.
– Нет, позвольте, извините… У него консилиум из профессоров. Я его после навестил. Лежит – весь ватой обернут. Жалуется, что вино пить запретили. Разные неприятности, говорит, и политика в голову лезет.
– Этак-то на праздниках хворать – не дай Бог! – серьезно покачал головой, потужил Василий Княжев.
– Эх, гимназистам сейчас радость. Бывало, утром спишь – никто не будит. Проснешься – мать говорит: «Сегодня в гимназию тебя не будили – мороз тридцать градусов, на каланче белый флаг выкинут». Лежанка топится, в окнах сад – весь в инее. На столе самовар, горячие калачи, баранки, сушки с тмином, с солью… Весело на душе!
– Вот теперь господа архитекторы больше лежанок не делают. А почему? Это в гигиене имело большое значение.
– Ты, Иван Иванович, про гигиену оставь. Это было запрещено правительством. Строительный устав. Чиновники обленились. Байбаками стали. Обломовщина развилась. На службу не ходят. Как мороз, так на лежанку лезет. Лежит – газеты читает, водку пьет – больше ничего. Его с лежанки не сгонишь. Я вот Сафронова знаю. Штатский генерал, чиновник особых поручений, за границу посылали по делам государственным. Так он не едет. Там, говорит, в квартирах лежанок нет. А вот Юрий! – растолстел не в меру, оперу сочинил – закончить не может. А отчего? У него дома лежанка. Закусит, выпьет. А если вы выпьете рюмку водки да залезете на лежанку, знаете, тогда что получается?
– А что же получается? – удивились все приятели.
– А то получается, что женский пол в голову лезет… Гаремы разные такие кажутся…
– Ну, полно врать-то! – рассмеялись приятели. – Ерунда!
– Нет, позвольте, не ерунда. Спросите у Юрия – он подтвердит. Я сам на себе это испытал. Контракт мне надо было составить, на машинке переписать. Машинистка мне пишет. У ней глаза такие – турецкие. Красавица! Написала контракт. Я зашел к Юрию, выпил рюмку водки, сел на лежанку – а пришел с мороза. Контракт читаю, а перед глазами – машинистка… Так меня прямо как заколдовало. Поехал к машинистке, говорю: «В контракте еще надо дописать кое-что…» – и диктую ей разные штуки из строительного устава. А она, вижу, со мной кокетничает. И получилось то, что контракт не хотят подписывать. Адвокаты говорили, что в первый раз такой контракт видят. Это, говорят, контракт пьяный. Так и называется – «пьяный контракт». А построечка была хлебопекарня, на полтораста тысяч. Да-с! Вот что-с рюмка водки делает на лежанке…
– Всё может быть, – сказал доктор Иван Иванович. – В жизни иногда неизвестно от чего всё перевертывается…
– От мороза тоже многое происходит, – заметил Василий Княжев. – Вот хоша возьмите, Наполеон. Пришел в Москву, а вдруг мороз, да какой! Не рассчитали. А шуб не взяли. Откуда взять-то? У них там зверья-то нет. Мундирчики – больше ничего. Они все на лежанки залезли, на лежанках-то хорошо. Сидят на лежанках да блины едят. Купцы плутоватые им блины продают – они им платят. Сколько купцы нажили, и-и-их!.. Мороз – воевать нельзя. Как с лежанки сгонишь? Наполеон думает: «Это что ж такое, этак-то на лежанках блины есть не дело – все избалуются». Да и крикнул с Ивана Великого из Кремля: «Шагом марш домой!» А не будь мороза – всю бы Расею завоевали…
– Про блины вспомнили – есть захотелось, – сказал Василий Сергеевич. – Поедемте к Тестову – щи с головизной есть.
Скрипели полозья саней, когда ехали в ресторан Тестова. Мороз щипал и колол щеки. От дыханья воротник шубы сразу побелел.
На улицах было меньше народу, чем обычно. На перекрестках кое-где горели костры. Из трактиров, когда открывали дверь, валил пар.
В ресторане Тестова половые в белоснежных рубашках, гладко, аккуратно причесанные, приветливо встречали, говоря: «Головизна-с – первый сорт. Из крепких напитков – что прикажете-с?»
В ресторане было тепло. Лица горели с мороза. Особенно уши. Замечательны расстегаи с ухой… А головизна – и сказать нельзя.
– Скажи, пожалуйста, Иван Иванович, отчего эти половые причесаны аккуратно, а вот ты и всякие профессора – вот неподалеку в университете – всегда лохматы, а у студентов волосы чуть не до плеч. У художников молодых – тоже.
Иван Иванович, расправляя баки, недоуменно посмотрел на приятеля белыми глазами, не донес до рта ложки и, покачав головой, сказал:
– А ведь правда. Отчего это, в самом деле, насчет волос? Верно это. У ученых внимания к волосам нет. Наука одолевает, ну тут и не до волос. Заметьте – музыкант тоже. В волосах беспорядок. А в чем тут дело – понять трудно.
– Это остаток схоластики, – сказал Коля.
– Какую чепуху несешь! – возмутился Кузнецов.
– Почему же чепуху? Ученые, схоласта, сидели у себя дома и долбили науку. Теоретики были. Они все носили волосы длинные и не чесались. Не было времени. И до того умные были, что молчали. Спроси о чем-нибудь схоласта – он молчит, потому что ему кажется – что ты ни спросишь, всё глупо. Отвечать не стоит. Вот до чего были умны…
– Как накручивает Николай! – зажмурив глаза, засмеялся приятель Вася. – И рожа-то, рожа… Не улыбается… – Он обернулся к половому и крикнул: – Бутылку «Клико» – замороженную!..
За окнами синева. Москва, снег, сквозистые короны деревьев…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.