Текст книги "То было давно…"
Автор книги: Константин Коровин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 32 страниц)
Война
В июле 1914 года, находясь у себя в деревне во Владимирской губернии, утром услышал я зычный голос гостившего у меня приятеля, Василия Сергеевича, – умываясь в коридоре, он говорил Леньке:
– Что ты, конопатый черт, врешь! Какая война?
– Чего – «врешь»?.. – отвечал Ленька. – За карасином ездил на станцию – так там все говорят, что война вот уже три дня идет.
Я наскоро оделся и вышел в коридор.
Василий Сергеевич вытирал лицо полотенцем.
– Какая война? – спросил я.
– Да вот Ленька говорит, что на станции узнал.
– Ленька, – кричу я на террасу, – какая война?!
Ленька не откликнулся и продолжал накрывать на террасе стол к чаю.
– Какая война, что же ты молчишь?! – крикнул я еще раз.
– Да вот на станции говорят – солдаты уж едут с товарным. Я и сам видал.
– С кем война-то?
– С турками, говорят. У нас завсегда война с турками…
На террасе собрались приятели. Дарья принесла самовар.
– Дарья, – спросил я, – у вас в деревне говорят про то, что война объявилась?
– Нет, не слыхала, – ответила Дарья. – Сторож Семен говорил, что война началась, а где – кто ее знает.
– А вчерась, когда вы ушли, уже темнело, – перебил ее Караулов, – на Глубоких Ямах у меня донное удилище прямо гнет. Так вот линь прямо у самого берега сорвался, фунтов на двенадцать… Вы подсачек-то унесли, а руками нешто его возьмешь…
– Двенадцать фунтов! Ну это ты врешь, – оборвал его Василий Сергеевич, – я ведь видел: с фунт был, не больше.
Караулов обиделся и замолчал.
– До чего все охотники врать любят, – сказал Юрий Сахновский. – Ни один не может, чтобы не соврать… Двенадцать фунтов и фунт – разница!
– А вот Ленька говорит, что на станции слышал, что война. Это посерьезнее, – сказал я.
– Да, – забеспокоились приятели, – это, должно быть, не врут.
– Ленька! – крикнул я. – Поди-ка сюда.
Заспанный Ленька появился в дверях.
– Вот что, – сказал я, – поезжай-ка на станцию, сошлись на меня и спроси у начальника станции, у жандарма и у Казакова в трактире – с кем война и где. И правда ли, что везут солдат в товарных вагонах?
– Чего же… – ответил лениво Ленька, – я сам видел, как солдат и лошадей провезли в товарном. Солдаты песни поют, у их бубен с собой – веселые…
– А вы знаете, должно быть, правда война, – сказал Юрий. – Ведь мы сидим здесь, глушь, – ничего, конечно, не знаем.
В окно своей мастерской я увидел, как Ленька, стегая лошадь, выезжал из ворот сада. За ним стлался проселок, пропадая в лесу. А за лесом, справа, голубела даль. И сразу что-то тяжелое вошло в душу… Какой покой!.. И неужели война?.. Зачем?
Слышу сзади голос Василия Сергеевича:
– Если правда, что война началась, то вам это все равно, а мне-то не очень. Придется идти. Хотя, конечно, у меня ревматизм, но все равно заберут – не посмотрят.
– И на твое брюхо не посмотрят, – обратился он к Юрию, – тебя возьмут. Ты еще молод. И Кольку – обязательно.
– Из-под пушек гонять лягушек, – засмеялся Караулов.
– Нет, извините-с… я бы сам пошел, только я вот близорук, ничего не вижу, а в очках нельзя – не пустят.
– «Пошел бы сам…» – передразнил его Василий Сергеевич, – какой волонтер, подумаешь!
Вскоре вернулся Ленька, и с ним Герасим Дементьевич.
– Ну что? – спросили мы.
– Уж пятый день война идет, – сказал Ленька, – на станции опять солдаты проехали.
– Да, это верно, – сказал Герасим.
– А с кем война-то?
– Да говорят – с немцами, а кто говорит – с австрийцами, а кто говорит – с венгерцами. А Казаков в трактире говорил, что мобилизация идет. Всех возьмут. Кольку Кольцова из Никольска забрали и Уткина из Любилок тоже. Помните, печника? Он печку у вас клал. Нарочно так сделал, чтобы в трубе-то выло. Потому, сказал, на чай мало дали.
– Это правда, в трубе у меня зимой здорово выло.
– Если с немцами война, – сказал Василий Сергеич, – то это благодарю вас. Это серьезная штучка. Это заберут.
– Вот недавно, у Ремжи, – сказал Герасим, – распилочный завод ставил немец, а недавно бросил. Так и не достроил. Уехал к себе в неметчину. Знать, знал раньше. У нас и начальник станции из немцев. Его Карл Иваныч зовут. Толстый. И пить здоров. Вот пьет, а незаметно. Мне буфетчик говорил: хороший человек Карл Иваныч – всё жалованье у меня пропивает. Жена у него тоже немка – Эмма Августовна. Бьет его. Только где же: женщина – а он чисто гора! Не чувствует ничего. Вот к вам Пеге-то приезжал на охоту, он со мной ходил, так в деревне свинью увидит, остановится, долго смотрит. Любил резать свиней, колбасы делал. Меня угощал. У него уж всегда в ягдташе колбаса. И верно, хороша колбаса. А здоров ходить был. Сядем отдохнуть, прямо вынет бутылку водки и прямо мне дает – пей, Герасим. Прямо из бутылки, и сейчас же закуска – колбаса, а потом сам бутылку оканчивает, залпом. Три бутылки за охоту выпьет. Это, говорит, на охоте всё переганивается – пользительно. По-русски-то он говорил нескладно… А вот, гдяди-ка, войну затеяли. А пошто?
Приехали в Москву. Ехали с вокзала, видели – ведут огромное количество лошадей солдаты. Мобилизация лошадей. В Москве все говорят о войне.
Ко мне пришел барон Коля Клодт.
– Ты же, – сказал я ему, – барон Клодт фон Ингенсбург, ты же немец.
– Что ты, Костя, – сказал мне Клодт, – я по-немецки ни слова не знаю.
Напротив меня вывеска – «Портной Ламм», у которого я шил платье. Пришел к нему. Он мне сказал:
– Я ведь немец. Возраст мой призывной. Боюсь, что меня вышлют из Москвы. Вот ведь выдумали войну. – И он, опечаленный, качал головой.
Вскоре запретили в Москве спиртные напитки и вино. Помню, в ресторанах кое-где давали водку в чайниках с большой осмотрительностью.
Появились лазареты и раненые. Все женщины Москвы сделались сестрами милосердия. Раненых обильно кормили. Москвичи посещали лазареты, приносили солдатам еду, конфеты. Образовался лазарет Императорских театров на средства артистов. Лазарет театральный посетила государыня императрица с дочерьми. Из коробки великие княжны вынимали золотые кресты с цепочками и надевали на шеи раненых…
Я присел на постель к одному кавалеристу. У него было очень славное лицо, и был он сильно ранен. Я спросил его, хорошо ли за ним ходят и лечат.
– Хорошо, – ответил он. – Закормили меня. – И вдруг приблизил голову ко мне и зашептал: – Вот что, всё хорошо здесь, и чувствую я себя лучше, только вот одно – барыня ко мне приходит, актерка, говорят, вот она меня зачитала! Похлопочи, чтобы она мне книги не читала. А то – прямо беда!..
Двадцать пять лет… Чего только не довелось увидеть моим глазам с тех пор! И мог ли кто-нибудь думать тогда – тогда, когда мы на третий только день узнали в мирной нашей России о войне, – каким страшным бедствием окончится она для моей многострадальной родины!
Дурак
Грязной дорогой ехал я поздней осенью со станции с приятелем своим – драматическим артистом. Телега возчика кренилась из колеи в колею по проселкам, колеса вязли в лужах. Далеко над лесами светилась узкая полоска осенней зари. Такая грусть…
Вез нас молча, закутанный в армяк, крестьянин – попутчик из соседней деревни.
– Ы-ы-ы… ну… – помыкал он лошаденку. – Трогай…
Лошадь стала.
– Вот, чего тут… – сказал возчик, – кака лошадь… старуха. Хорошу лошадь на войну взяли… сына тоже угнали… На кой ляд эта война-то пошла… – И он дергал вожжи. – Царь-то нешто не видит, как мужик живет. Поругались цари-то: отдай, говорит, твое царство. А нашему: отдай, говорит, твое… Ну и пошло! Ну, значит, теперь силком пошло – кто у кого отымет царство-то… А я осину спилил в казеннике, так меня лесничий застал, да три с полтиной штрафу… Вот тебе што. Три-то с полтиной у меня нету. А он, вот, лесничий-то, так и так меня. Чего, говорит, у самой дороги пилишь?.. А ведь вот не знает, как я ее – ежели из лесу – до дороги-то допру, с эдакой-то вот животиной… – показал он на лошадь. – Она и с дороги-то возьмет ли еще, не знаю…
– Ну что же, штраф-то уплатил? – спросил я у мужика.
– Нет, у меня нету, пущай сажает. Тольки не посадит, попугает, помучает – боле ничего.
И опять мы ехали молча. Уж зорька потухала за далекими лесами.
– Да… эх, мать честная… – сказал крестьянин, спускаясь с пригорка, – ы-ы-ы… ну… сердешная, чего… От сына-то нет вести… Помер он аль жив, невесть… У меня было двенадцать рублев, так ему, когда пошел на войну, отдал десять, сахару на дорогу купили, чаю, чайник жестяной, иголки, нитку, пуговиц… А то как же, надо всё… А три с полтиной теперя нету, как хошь. Ну, сажай, пусть сажает, отсижу… Я уж сидел, черт с ним, с анафемой. Да это не наш лесник-то, я на объездчика попал… Старается, себя показывает перед начальством… Анафема… Осину-то жалко, она сгниет – боле ничего. Эх, трогай, грех неровный… – понукал он лошаденку.
– Я тебе дам три с полтиной, – сказал я возчику.
Он как-то сразу повернулся весь, откинулся и посмотрел на меня серыми глазами с удивлением.
– Да ну? – сказал он. – Вре… Правду дашь? – Он снял обеими рукавицами большую рваную шапку и поклонился. Помолчав, сказал: – Отдам, значит, теперь им, анафемам… Только осину мне не отдадут. А я уж лучше отсижу, пущай… Я на трешницу куплю опосля пяток эдаких-то. Надо мне – и печь подпереть, да и сзади кренит избу – не упала бы, вот что… Да я уж думал – пущай падает: сына угнали… Вот одно – внук есть. Старуха тоже… Жена сыновья ушла в работницы, внука жаль… Эх, ну, трогай, грех неровный… Скоро вот за мостом… дотягивай… Живот тоже – в чем душа держится… Отслужила, знать, службу, сердяга, едва идет…
У крыльца дома моего я отдал три с полтиной крестьянину и еще рублевку за подводу. Он пристально смотрел на деньги. Сначала прятал их в дырявую шапку, потом вынул, думал – куда спрятать. Запихал за голенище грязного сапога.
– Ну, ладно… – сказал он как-то тихо. – Вот што: я тебе, барин, возка три хворосту привезу. Оно немного – я знаю, но вот уж живот-то у меня… – показал он на лошадь, – плох… Вот кады снег подет, тады привезу, легче будет… Ты потерпи, недолго… сдел милость. Я-то пойду отсижу. А деньги… то-сё надо… Внуку портки, лапотки, сахарку надо, чего-ничего, то-сё… Спасибо тебе, барин.
Вечером за чаем сидели у меня сосед мой, крестьянин Феоктист Андреевич, приехавший со мной артист, и слуга мой Ленька. Феоктист сказал мне, что крестьянин, который привез меня, – Кузьма из Никольского.
– Версты четыре отселе… из деревни, бедный он, всё сам через себя. Потому – с дурью он. Почитай, что полгода по каталажкам сидит. От дури… То за лес – ворует, ума эстолько нет. Рубит у дороги, не хоронясь… Через лошадь свою всё. Дерево выберет ядреное, а ей не свезти… Сидит. Пилит, рубит дуром. В непогоду надо, в ночь, когда ветер воет. А он прямо вот… тихо, кругом слыхать. Прямо на виду. Дурак, значит, выходит – куда ему! Ну и сидит… На станции жандару, – смеясь, говорил Феоктист, – жандару сказал: «Во, – говорит, – што. Царя, когда увидишь ежели, скажи, – говорит, – ему – полно воевать-то, на кой она ляд, война-то…» Ну что ж, его земской вызвал – ну, сидел в тюрьме, с месяц сидел. Видют – дурак, ну и отпустили.
– Ну что за охота говорить о дураках? Вот я приехал на охоту, – сказал мой приятель артист, – хорошо бы узнать, где здесь водопой.
– Водопой? – переспросил Ленька, – какой водопой?
– Ну какой водопой, ну где лоси и олени здесь воду пьют.
– Ну это неизвестно, – сказал я, – река здесь кругом и болота, ручьи… Много воды, кто ж их знает, где они пьют, где их водопой…
– Хороши охотники, – заметил, огорчась, артист. – А я был уверен, что на водопое возьму лося.
– Да ведь есть такое место, – сказал Феоктист.
– А где же? – спросил я.
– Да вот, – уверял Феоктист, – есть. Много про то я слыхал. Тут недалече, на Ремже, повыше мельницы, с версту отседа, не боле. Там под кручей видали лосев – по ночам пьют воду, мельник сказывал. Там лоси завсегда держутся… Глухо место, и днем нипочем не пролезешь, заросль такая и топь… беда. Там, в версте, лесник этот самый, что поймал Кузьму, живет. Вы знаете его, Кинстинтин Лисеич, вы у него картину списывали.
– Как же, знаю, – ответил я. – Андрей Иванович – человек хороший.
– Пойдемте к нему, – предложил артист.
– Ночь тихая, – говорю я, – что ж, пойдемте.
Было еще не поздно. Мутная осенняя ночь, тишь кругом. Пахло сырым листом, землей, когда мы шли краем леса у речки. Сапоги вязли в разрыхленной тропинке. Темнели леса, потеряв покров листьев. Серое небо светилось в тучах, за которыми прятался месяц. За ветхим мостом через речку показался стеной большой темный лес. Широкий проселок поворачивал кверху, и лес всё становился больше и больше. С краю его мы увидели огонек в доме лесничего.
Приветливо нас встретил Андрей Иванович, захлопотала жена ставить самовар. К столу подали меду, лепешки, грибы.
– Вот рад! – говорил лесник.
– Мы к вам ночью норовили, – сказал артист, – слышал я, что здесь недалеко водопой, лоси пить приходят.
– Есть, есть… – сказал лесник, – это точно. Только где ж – пройти туда невозможно. Топь. Пытали. Вот Казаков со станции тоже хотел лося стрельнуть. Нет, не подойдешь… он сам едва из топи живой ушел. Ведь там глубь какая… А вот лосям можно, они знают, как где прыгнуть. А где ж человеку до их… Я ведь видал, он чисто стрела махает; глядеть красиво: рога-то на спину кладет и летит – чисто птица. Ну и краса…
– А я надеюсь пройти, – сказал актер. – Опасность – это моя стихия… Люблю жить на краю гибели.
Лесник посмотрел на него пристально и заметил:
– Барин, видать, что вы франтовой. Только нет, не пройтить и вам. Прямо нипочем – утянет. Там ступил – ну и прощай, и нет тебя. Глубина…
– Андрей Иванович, – спросил я, – а что, Кузьма Никольский осину, говорят, свистнул у тебя в лесу? А теперь, говорят, ему штраф.
– Э-э… кто тебе сказал? – удивился лесник.
– Да он сам, – говорю я.
– Эка дура, ах ты Господи. Это ведь я его пужаю… Что с него взять? Завтра велю ему ее увезти. Чудён мужик… Да он и не мужик. Кровь-то его чья – невесть, он ведь из шпитального дома. Раздают оттеле детёв-то по деревне… Незаконный. Чудно… У него и надела нет, всё купи, арендуй, где ж справиться… А еще язык у него прямо вот вредный. Ведь это чего. Пришел в Караш к попу «Вот, – говорит, – ты, батюшка, грамотей, напиши письмо царю». А поп ему: «Что ты, царю писать? кто ты такой? нешто знатный…» А тот говорит: «Нет, я никакой, а вот, пиши, потому я, – говорит, – человек тожа его подданный, пиши ему – нешто войну ведет, потому што его обманывают все… Пущай, – говорит, – сюды приезжает, дак я ему покажу – сколько земли порожней, и… счету нет. На кой ему чужая земля нужна, когда со своей не управишься… вот на етой-то животине, што у меня. Што, напишешь?.. У меня сын был, а таперь, – говорит, – чужу землю забирать пошел…» Ну вот, этакий человек, возьми его. Ну опять сажали. Посидит – отпустят. Тут свидетели говорят тоже, что лес тащит. Не за лес ему влетает – язык больно долгий, вот что.
После чаю и беседы, взяв ружья, мы пошли с лесничим посмотреть то место, которое придумал мой приятель-артист, – водопой, где лоси. Ласково проглядывала сквозь облака полная луна. Какой-то печалью далекого края, обещанием и заманом тайным манила к себе дорога в темном лесу, в таинственных лучах сияния луны. Мы шли и в тихой ночи слышали шаги друг друга.
Лесничий остановился. Ниже под нами был сплошной и далеко идущий мутный лес, пропадающий во мгле дали. Тихо кругом. Мы стояли и слушали.
– Вот… – сказал тихо лесничий, – во-о-н, подале, где светится маленько… это и есть место…
– Пойдемте… – сказал артист.
Мы спускались с пригорка, между кустов и чащей зарослей и подошли к краю. Виден был кочкарник и кривые деревья ольхи. Шагнув вперед, артист упал на бок, поднялся. Я попробовал ногой – нога тонула между кочек.
– Не пройти… – сказал артист.
Мой слуга Ленька тоже пошел и свалился на кочку.
– Нет, не пройти, – сказал Ленька громко.
Вдали послышался треск… что-то шумело по воде, уносясь дальше и дальше.
– Слышь… – тихо сказал лесничий, – были… Слышь, лоси…
Мы слышали вдали треск сучьев. Настала тишина…
– Ушли… – сказал лесничий. – Ну-ка, вот ты и возьми их. Они тоже знают…
На охоте
Как-то летом во Владимирской губернии шел я на охоту с приятелем, охотником-крестьянином Герасимом Дементьевичем, человеком особенным. Он всегда любил со мной поговорить, и красивые глаза его смеялись. В рассказах его были загадки, мудрость и какая-то особая черта благородства. Кое-кто звал его колдуном.
– Колдун ты, Герасим Дементьевич, – говорил ему и я.
– Да, колдун, – смеясь, отвечал Герасим. – Э-э, ты сам колдун, Лисеич, как это ты вчера четырнадцать чирков взял на Вепреве? На-ко что.
Герасим навык говорить с господами охотниками.
Собака моя, Феб, любила Герасима. Как-то он пришел, и Феб, большой пойнтер, прыгнул ему на колени. Это было забавно.
– Ну, значит, пойдем от Плечова теперь вправо, на Любилки, потом мелочами на Святой Ключ, а оттуда – на Лихое, – говорит мне по дороге Герасим.
Каким чувством красоты и как наполняется душа моя при воспоминаниях о берегах печальной родины моей!..
– Герасим, – спрашиваю я, – почему это так Лихое прозвано?
– Да как знать, – отвечает Герасим. – Овраг там больно велик, зарость, трясина. Сказывают, допрежде было там селение на горе. И жил, значит, там при барине охотник-пскович. Вот что и я. И находился он у барина. Крепостной, значит, был. При собаках господских. Скучно барину жить в деревне. Зима, что делать? Ну и придумывает он то ли сё ли. Не то для утехи, а не то и в пользу заворачивает. Что в голову придет. Пытает, значит, чтобы жизнь на веселье поставить и себе довольство получить. Что ли придумал сам он или сказал кто, но только позвал он к себе псковича и говорит: «Серега, здесь в овраге, у казенника, слон живет белый. Мой друг, почтенный камер-советник, когда от меня из гостей ехал, то с мосту его видал. И письмо он теперь пишет, чтобы я на примете то имел и его изловил».
Хитрый был пскович Сергей. Глазом не моргнет. Прямо барину говорит: «Есть такое дело здесь. Ночью, знать, камер-советник ехал». «Да, – говорит барин, – он ночью уехал от меня». «Верно, – говорит Сергей. – А только собаками его нипочем не затравить. Где же страсть такую? Надо его прикармливать хлебом три года, пирогами, да тверезому человеку его нипочем не увидать. Надо и народ фряжским вином поить, дабы он и докатился. В самый раз выйдет, и пымают его. К тому сказать вам, барин, что слон этот белый – тайный ворог правды человеческой. И видать его тому открыто, кто верность держит крепко».
Задумался барин на Серегины слова.
«Ты мне о верности еще поговори! Я сам знаю, как и кто. Чего говоришь? На конюшню захотел?!» – А на конюшне-то господа пороли. – «Я, – говорит, – тебя!.. Подать сюда фряжское вино, сейчас! Я тебя одарю, ежели покажешь мне белого слона. А то узнаешь».
Ну, барин поит народ – поймать слона охота ему. Сам пьет. Ну, тот, другой, видют слона, а барин – ничуть. Плохо дело, думает пскович. Пороть будут. Только письмо курьер из Питера привез, печати черные: тот друг-то его, камер-советник, помер. Белый слон к ему в Питер пришел. Да в самые его хоромы. Ну тот напужался и помер.
Бросил пить барин вино фряжское и псковича в плети взять хотел. Но тот утек да на разбойное положение встал. И сжег его поместье. Вот как было от слона того белого.
– Эх, Герасим, – говорю я, выслушав рассказ, – всегда ты надумаешь заковыку. Недаром тебя колдуном прозвали.
Герасим рассмеялся.
Идем мы опушкой у большого леса. Старается моя собака Феб.
– Смотри, ведет, – говорит мне Герасим.
– Тр-р-р! – вылетел черныш, и кладет Герасим черныша в ягдташ.
– А не любишь ты, Герасим, господ, – говорю я.
– Что ты, Лисеич! – отвечает Герасим. – Нешто можно. Господа есть хорошие. Да и то сказать – бывают, конечно, разные. Только вот, видать, что теперь у господ в голову таракан влез.
– Как таракан? – удивился я.
– Вот что так. Таракан у них в голове елозит туды-суды.
– Что ты, Герасим! Какой таракан?
– Да вот и от этого таракана горя натерплются, беда. Потому что в голове у них таракан играет почем зря.
Я остановился и глядел на Герасима. А он смотрел в сторону серьезно и озабоченно.
– Какую ты еще сказку надумаешь, колдун?
– А это верно, сказка, – сказал Герасим. – Только пострашней белого слона будет. Ты знаешь, Ликсеич, что ко мне господа приезжают. Охотники, значит, общество охоты из Москвы. Бывает, сразу много приедет. То на рысей, на волков и на дичь разную, пскович я. Так вот, у меня стоят они в горнице. Ну и два, три дня гостят. Конечно, выпьют хорошо. Им отрада охота. Все люди они в достатке своем. Кто барин, а кто фабриканты-заводчики. Разные господа. И разговоры, бывало, прежде все про охоту. Кто что. Ну не без того, чтобы приврать. Охотнику нельзя без этого. Такие разные случаи, и верить невозможно. Ну так уж заведено, говори, всем весело. Смех. Радость.
А теперь не то. Всё другое пошло. Смеху нет ничего. Всурьез всё. И про охоту речи нет. А спорют вот, до упаду прямо. И друг дружке чуть кулаком в морду не лезут. Охота, видно, им народ в дело поставить. И жисть начисто переменить. Начальство всё послать на покой, а самим управлять. Только вот тут-то у них спор и выходит. Один – одно, другой – другое. И кажинный знает, как дело поставить. Один мужикам всю землю отдает, другой – лес. Третий кричит: «пропьют!», четвертый – «вино запретить!», а сам, заметь, тут же рюмку наливает и пьет.
А один такой серьезный, молчит, водицы у меня спросил. «Дай, – говорит, – Герасим, водицы. Я только воду пью. И ем хлеб один, черный. Как вы все в крестьянстве, стыдно, – говорит, – жрать ветчину, балык, разносолы разные. Пора понять, что равняться надо с народом». А я ему на это говорю: «Барин, а куда ж тады свиней мне деть? У меня три есть. И поросят много». А он мне: «Ты уж не крестьянин тогда, а буржуй». «Чего это? – думаю. – Как не крестьянин я? Пашу землю и веду крестьянство. Что такое “буржуй”?» Вижу, барин с тараканом.
А другой: «Что это у тебя?» – показывает на угол. «Иконы, – говорю, – барин». – «Бог?» – «Нет, – говорю, – барин. Икона это, а не Бог». – «А ты, – говорит, – дурак, кланяешься им, а ведь это доска. Богомаз на их намазал. Ты их купил и вот на корячках лоб бьешь. Чего тебе они дали? У тебя изба, пол кривой, щели. А у меня четыре дома в Москве, полы паркетные. А я в их не верю. В иконы эти». – «Барин, – говорю я, – это верно. Доска. Намазано на их, точно. Отец купил. Только одно, что на их намазано, это то, что оттуда глядят, купить нельзя. Не купишь. Ни деньгами, ничем». Ух рассерчал он. Ну они на меня, почитай, все: «Вот дурак! Да деньгами кого хочешь купишь!» «Что ты, – думаю я. – Таракан-то у них как играет. Нехорошо что-то». А они мне: «Мы народу служим! Народ в свободу произведем. Каждый что хошь делает. Только рекрутов в солдат более не давать. Вот что». «Э, – думаю, – таракан какой у них, беда». Так ведь кто бы говорил, а то ученый да фабрикант богатейший. Это что? На охоту не идут, всё спорют. Со станции весь буфет разобрали. Пили, спорили, вот ведь дело какое. И все друг дружке наперекор говорят.
А Павел Александрович, из военных он, глаза у него – как у рака, сердится. Им и говорит: «Всех вас на телеграфных столбах, что от Москвы до Питера идут, перевешать надо. Тогда бы воздух очистился». Удивление. А они все: «Ха-ха-ха-ха!» Смешно им, не серчают.
Вот и ты, Лисеич, смеешься. Да вот это-то самая страшная сказка и есть. Пойдем вниз, Ликсеич, – перебил себя Герасим. – Здесь место – отрада, Ключ-Свят. Пойдем. Вода хороша.
В овражке, у высоких ив, я увидел деревянный ветхий крест. Среди зеленых ветвей он синел на солнце. В колодце было видно дно, и такой прозрачности вода, что будто ее и не было. Как отрадно лежать в тени высоких ив! Клубятся белые облака над лесом, и на сухой траве лежат тени. Пахнет медом и травой.
Герасим развел тепленку, повесил котелок, готовит чай, вынул из ягдташа дары жизни – колбасу, пеклеванный хлеб, сахар.
«Как хорошо жить!» – подумал я.
Сидит Герасим, ест колбасу и пьет чай из блюдца. Его желтые глаза смеются.
– Чего ты смеешься, колдун?
– Да чудно́, Лисеич: сколько прошли, одного черныша добыли. А тебе хоть бы что. А другой скажет: то-сё, и дичи мало, и не туда его ведешь, ну, значит, виноват выходишь. Мало нашли, верно. А всё от разговору с тобой.
– Хорошо, – говорю, – у колодца здесь, чисто в раю.
– Ну вот, и я так считаю, – согласился Герасим. – Правда то. А скажи-ка другому, он тя дураком окрестит.
– Ну, что ж, Герасим, эти охотники-господа на охоту-то ходили?
– Нет, – ответил Герасим.
– Но ведь только, ты знаешь ли, они правду ищут.
– Кажинный человек до самой смерти правды ждет. Какой кто, а ждет. Да что ты, Лисеич! В эдаком месте, в отраде такой, про их вспомнил. Таракан у них в голове играет. Чудно слушать. Как это им охота начальством стать! Почет получить. Но всё сулят, обещают. Помню я, такой человек, вроде что барин, сказал мне однова: «Ты, – говорит, – Герасим, слушай. Я тебе секрет скажу. Всем обещай, кому что: кому – деньги, кому – утеху, всем говори, что вот какой он умный. А они все тебя любить зачнут. Обещай. Ничего не давай, обещай только, вот увидишь, как тебе кланяться будут». «Верно, – думаю, – есть правда в этом». Я нарочно и попытал. Говорю одному, Захару-угольщику, бедный мужик: «Я тебе, может, лошадь опосля куплю». Их, он рад! Другому: «Леску похлопочу, у лесника попрошу. Сарай поставишь, – говорю. – Житницу». Их, он и рад! Почет мне. На что хитер Мартьянов. Я ему: «Покажу делянку леса, наживешь охапку». Он и чаем меня, и водкой потчует. А я и делянки не знаю. Ха-ха! Верно барин говорил: обещай только. Все за тебя. Верят.
– А ты тоже, Герасим, веришь?
– Я-то? – засмеялся Герасим. – Нет. А будет всё же много от таракана господского. Дела эдакого много будет. Потому что нужда, нехватка. За эдаких цепляются. Сулят то и это. Люди правды ждут. Нехватка, работает, работает, сломается в труде, старость – а что, всё нужда да нужда. Детёв много. Как быть? Ну и верит, сердца ждет, добра, души человеческой – правды.
– Герасим Дементьевич, а в чем правда есть и где она? – спрашиваю я.
– А вот в этом самом месте, – отвечает Герасим. – Вот тута. В радости, в воде этой, в душе человеческой. Вот она, тута. Верой здесь кто-то крест ставил, благодарил, значит, что ему отраду воду эту испить в жисти пришлось. И назвал он Ключ-Свят. Так, значит, от души это вышло. В душе, в совести правда заложена, и в ключе воды она дадена.
Что-то было русское в словах Герасима. Какая-то печаль и мир…
А кукушка куковала, сколько кому жить осталось на нашей тайной земле.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.