Текст книги "Жизнь наградила меня"
Автор книги: Людмила Штерн
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 36 страниц)
Начало пути
Много лет спустя, пытаясь определить основные вехи творчества Бродского, я спрашивала его: «Когда ты написал свое самое-самое первое стихотворение?» «Не помню», – отмахивался он. «А стихотворение-то само помнишь?» – «Вспомню – скажу».
Про «самое первое» стихотворение я так и не узнала. Но всерьез Бродский начал, по его словам, «баловаться стишками» с шестнадцати лет, случайно прочтя сборник Бориса Слуцкого. Потом в геологической экспедиции в Якутии он услышал стихи студента Горного института Владимира Британишского. Как-то в Нью-Йорке, в году, кажется, 1987-м, Бродский поразил меня своей памятью, прочтя наизусть отрывок из стихотворения Британишского «О природе», напечатанное в сборнике «Первая встреча» (Лениздат, 1957 год):
Пейзаж за окном неназойлив,
Не то что какой-нибудь юг:
Глаза тебе так намозолит,
Что за два часа устают.
Там блещет природа роскошная,
На первый взгляд – разукрашенная,
Со второго взгляда – раскушенная
И для третьего взгляда – скушная.
Она предлагает навязчиво,
Насильно тебя очаровывая,
Знакомство – не настоящее,
А двух– или трехвечеровое.
«Я подумал, что могу это изобразить получше», – сказал Иосиф.
Самое раннее опубликованное стихотворение Бродского датируется 1957 годом. Вот оно:
Прощай,
позабудь
и не обессудь.
А письма сожги,
как мост.
Да будет мужественным
твой путь,
да будет он прям
и прост.
А год спустя, в 1958-м, он уже прославился «Еврейским кладбищем около Ленинграда» и «Пилигримами».
И все же на вопросы «когда же ты все-таки понял, что поэзия – твое подлинное призвание» Бродский, в зависимости от настроения, отвечал по-разному: «А я и до сих пор не понимаю», или: «С прошлой субботы», или: «Сравнительно недавно».
Наиболее вразумительный ответ он дал Евгению Рейну. На его вопрос «что тебя подтолкнуло к стихам», Бродский ответил: «…Году в пятьдесят девятом… в Якутске, гуляя по этому страшному городу, я зашел в книжный магазин и в нем надыбал Баратынского – издание "Библиотеки поэта". Читать мне было нечего, и когда я нашел эту книжку и прочел ее, тут-то я всё понял, чем надо заниматься. По крайней мере я очень завелся, так что Евгений Абрамыч как бы во всем виноват».
Таким образом, можно считать, что именно Якутия 1959–1960 годов оказалась для Бродского «началом пути»…
У меня есть маленькая память об Иосифе «якутского» периода. За два дня до отъезда в эмиграцию он подарил нам с Витей свою фотографию, сделанную летом 1959 года на якутском аэродроме. Стоит, расставив ноги, руки в карманах, на фоне летного поля с взлетающим (а может и садящимся) самолетом. На обороте надпись: «Аэропорт, где больше мне не приземлиться. Не горюйте».
В последующие годы мне несколько раз удавалось нанять его в качестве «консультанта» в институт Ленги-проводхоз, в котором я работала гидрогеологом. Заработок консультанта был мизерный, но все же лучше, чем никакого. Помню нашу совместную работу над проектом «Состояние оросительно-осушительных каналов Северо-Западных регионов РСФСР».
Мы мотались по Ленинградской области, обследуя километры каналов на предмет устойчивости откосов. Состояние их было плачевным. Они обваливались, оплывали, осыпались, зарастали какой-то дрянью. Я их описывала, Бродский фотографировал довольно профессионально. К тому же Александр Иванович разрешил пользоваться его аппаратурой. Помню, что при защите отчета было отмечено «высокое качество фотографий, блестяще подтверждающих описательную часть проекта». У нас даже возникла шальная идея заработать копейку-другую, написав сценарий для научно-популярного фильма об устойчивости оросительных каналов. Бродский придумал эффектное название «Катастрофы не будет».
Имелось в виду, что обвалившиеся откосы никого под собой не погребут. Мы написали заявку, и друзья устроили нам встречу с директором «научпопа», то есть Студии научно-популярных фильмов. Он при нас пробежал глазами заявку и сказал: «Это может пойти при одном условии: расцветите сценарий находками». Мы обещали «расцветить» и раскланялись, но на другой день идея сценария завяла из-за чудовищной скуки тематики.
Во время поездок по каналам я впервые услышала «Холмы» и «Ты поскачешь во мраке».
«Холмы» Бродский читал в тамбуре поезда, по дороге в Тихвин. Даже сейчас, почти полвека спустя, у меня перед глазами грязный, заплеванный тамбур с окурками под ногами и голос Бродского, перекрывающий грохот и лязг старого поезда.
Двадцатидвухлетний Иосиф был набит информацией из самых разнообразных областей знаний. Например, в этих поездках он просвещал меня, замужнюю даму и мать семейства, на тему «сексуальные разнообразия в Средней Азии». В частности, он живописно рассказал, как чабаны удовлетворяют свои сексуальные прихоти: «Они вставляют задние ноги козы в голенища своих сапог, чтоб не вывернулась, и…»
Но в длительные геологические экспедиции Бродский больше не ездил. Хотя попытки предпринимались.
Со времен юности он обладал еще одним редким даром – способностью абстрагироваться от реальной ситуации. Будучи целиком погружен в свои мысли, он не заботился ни о реакции собеседника, ни о его интеллектуальных возможностях.
Однажды он попросил меня устроить его на полевой сезон техником-геологом. О том, что из этого вышло, я написала этюд. Дала ему почитать, и он не спустил меня с лестницы. Итак,
Бродский – геолог
Давным-давно, когда Иосиф Бродский не был еще классиком, лауреатом премии фонда Макартура для гениев, лауреатом Нобелевской премии, американским поэтом-лауреатом, почетным доктором нескольких европейских университетов, кавалером ордена Почетного легиона и вообще не опубликовал ни единой строчки, – он зарабатывал на жизнь чем попало. Как Джек Лондон и Максим Горький.
Работал Бродский и рабочим на оборонном заводе, и кочегаром в котельной, и помощником прозектора в морге, и техником-геологом. На последнем, геологическом поприще, мы оказались коллегами, что наполняет меня понятной гордостью.
В 1964 году советская власть забеспокоилась, что Иосиф зарабатывает недостаточно и не может прокормить себя. Доказав этот печальный факт на двух судах, правители великой державы сослали Бродского в деревню Норенскую Архангельской области. По их мнению, именно там, нагружая самосвалы навозом, поэт сумеет свести концы с концами.
Вернувшись из ссылки, Бродский попросил меня устроить его в геологическую экспедицию. Я поговорила со своим шефом, унылым мужчиной по имени Иван Егорович Богун, и он пожелал лично побеседовать с будущим сотрудником.
Я позвонила Бродскому: «Приходи завтра на смотрины. Приоденься, побрейся и прояви геологический энтузиазм».
Иосиф явился, обросший трехдневной рыжей щетиной, в неведомых утюгу парусиновых брюках. Нет, франтом он в те годы не был. Это на Западе фрак и смокинг стали ему жизненно необходимы.
Не дожидаясь приглашения, Иосиф плюхнулся в кресло и задымил в нос некурящему Богуну смертоносной сигаретой «Прима». Иван Егорович поморщился и помахал перед носом ладонью, разгоняя зловонный дым, но этого намека Бродский не заметил. И произошел между ними такой примерно разговор:
– Людмила Яковлевна утверждает, что вы увлечены геологией, рветесь в поле и будете незаменимым работником, – любезно сказал Иван Егорыч.
– Могу себе представить, – пробормотал Бродский и залился румянцем.
– В этом году у нас три экспедиции – Кольский, Магадан и Средняя Азия. Куда бы вы предпочли ехать?
– Не имеет значения, – хмыкнул Иосиф и схватился за подбородок.
– Вот как! А что вам больше нравится – картирование или поиски и разведка полезных ископа…
– Абсолютно без разницы, – перебил Бродский, – лишь бы вон отсюда.
– Может, гамма-каротаж? – не сдавался начальник.
– Хоть гамма, хоть дельта – один черт! – парировал Бродский.
Богун нахмурился и поджал губы.
– И все же… Какая область геологической деятельности вас особенно привлекает?
– Геологической? – переспросил Иосиф и хихикнул.
Богун опустил очки на кончик носа и поверх них пристально взглянул на поэта. Под его взглядом Бродский несколько сконфузился, зарделся и заерзал в кресле.
– Позвольте спросить, – ледяным голосом отчеканил Иван Егорыч, – а что-нибудь вообще вас в жизни интересует?
– Разумеется, – оживился Иосиф, – очень даже! Больше всего на свете меня интересует метафизическая сущность поэзии…
У Богуна брови вместе с глазами полезли на лоб, но рассеянный Бродский не следил за мимикой собеседника.
– Понимаете, – продолжал он, – поэзия это высшая форма существования языка. В идеале – это отрицание языком своей массы и законов тяготения, устремление языка вверх, к тому началу, в котором было Слово…
Наконец-то предмет беседы заинтересовал Иосифа Бродского. Он уселся поудобнее, заложил ногу за ногу, снова вытащил «Приму», чиркнул спичкой и с удовольствием затянулся.
– Видите ли, – доверительно продолжал Иосиф, будто делился сокровенным, – все эти терцины, секстины, децины – всего лишь многократно повторяемая разработка последовавшего за начальным Словом эха. Они только кажутся искусственной формой организации поэтической речи… Я понятно объясняю?
Ошеломленный Иван Егорыч не поддержал беседы. Он втянул голову в плечи и затравленно смотрел на поэта. Иосиф тем временем разливался вечерним соловьем:
– Я начал всерьез заниматься латынью. Меня очень интересуют различные жанры латинской поэзии. Помните короткие поэмы Катулла? Он очень часто писал ямбом… – Иосиф на секунду задумался: – Я сейчас приведу вам пример…
– Минуточку, – пробормотал Иван Егорыч, привстал с кресла и поманил меня рукой: «Будьте добры, проводите вашего товарища до лифта».
Выходя вслед за Иосифом из кабинета, я оглянулась. Иван Егорыч глядел на меня безумным взором и энергично крутил пальцем у виска.
…С начала шестидесятых и до самого своего отъезда на Запад (минус ссылка в Норенской) Бродский бывал у нас раз, а то и два в неделю. По вечерам у нас часто собирался народ, но Иосиф забредал и один, среди дня, без предварительных звонков и церемоний. Мы жили в двух шагах от Новой Голландии, одного из самых любимых им районов Питера. Его также волновал и притягивал индустриальный пейзаж Адмиралтейского завода – остовы строящихся кораблей, ржавые конструкции, гигантские подъемные краны, напоминающие шеи динозавров. Побродив по Новой Голландии, он заходил к нам погреться, съесть тарелку супа, выпить рюмку водки или стакан чаю, в зависимости от времени суток, и, конечно, почитать стихи. Его не смущало, если нас с Витей не было дома, – он читал стихи маме и расспрашивал ее о «былом».
Одиночество
Я тогда служила геологом в проектной конторе с неблагозвучным названием Ленгипроводхоз по адресу Литейный проспект, дом 37. Этот дом приобрел известность благодаря стихотворению Некрасова «Размышления у парадного подъезда». Однако наш Ленгипроводхоз, хоть и находился в том же доме, никакого отношения к знаменитому подъезду не имел. Входить к нам надо было с черного входа во втором дворе, миновав кожно-венерологический диспансер, котельную и охотничье собаководство. Мой отдел – «Водоснабжение и канализация» – занимал второй, третий и четвертый этажи жилого здания. В подъезде стояла ржавая детская коляска, из квартиры на первом этаже доносились детский вой и женский визг. На пятом этаже жил валторнист Сумкин с тремя кошками легкого поведения. Экзерсисы на валторне Сумкин начинал ровно в 8.30 утра. Так что если сотрудники, перепрыгивая через две ступеньки, неслись к себе на четвертый под победный трубный глас, на работу они опоздали, и товарищ Темкина из отдела кадров, с блокнотом в руках и змеиной улыбкой, уже дежурила на лестничной площадке.
Однако наш замызганный двор имел свою привлекательность – в нем имелся стол для пинг-понга.
Бродский жил на улице Пестеля, всего в двух кварталах от нашей шараги, и часто, во время моего обеденного перерыва, заходил ко мне на работу сыграть во дворе партию в пинг-понг.
Однажды, за несколько минут до перерыва, я услышала доносящиеся со двора раздраженные мужские голоса. Слов не разобрать, но кто-то с кем-то определенно ссорился. Я выглянула в окно, и перед моими глазами предстало такое зрелище. На пинг-понговом столе сидел взъерошенный Бродский и, размахивая ракеткой, доказывал что-то Толе Найману, тогда еще находящемуся в доахматовском летоисчислении.
Найман, бледный, с трясущимися губами, бегал вокруг стола и вдруг, протянув в сторону Иосифа руку, страшно закричал. С высоты третьего этажа слов было не разобрать, но выглядело это как проклятие.
Бродский положил на стол ракетку, сложил руки на груди по-наполеоновски и плюнул Найману под ноги. Толя на секунду оцепенел, а затем ринулся вперед, пытаясь опрокинуть стол вместе с Иосифом. Однако Бродский, обладая большей массой, крепко схватил Наймана за плечи и прижал его к столу.
Я кубарем скатилась с лестницы и подбежала к ним.
«Человек испытывает страх смерти, потому что он отчужден от Бога, – вопил Иосиф, стуча наймановской головой по столу. – Это результат нашей раздельности, покинутости и тотального одиночества. Неужели вы не можете понять такую элементарную вещь?» (Они всю жизнь были на «вы».)
Оказывается, поэты решили провести вместе этот день. Встретившись утром, они отправились на Марсово поле. Сперва читали друг другу новые стихи. Потом заговорили об одиночестве творческой личности вообще и своем одиночестве – в частности. К полудню проголодались. Ни на ресторан, ни на кафе денег у них не было, и поэтому настроение стало падать неудержимо.
В результате стали выяснять, кто же из них двоих более несчастен, не понят, покинут и одинок. Экзистенциальное состояние Бродского вошло в острое противоречие с трансцендентной траекторией Наймана, и во дворе института Ленгипроводхоз молодые поэты подрались, не в силах поделить одиночество между собой…
Стояла осень 1961 года. Бродский по целым дням не выходил из дома – взахлеб писал «Шествие». И нуждался в немедленных слушателях. Находясь на работе в двух кварталах от его дома, я была в любую минуту готова бросить проекты водоснабжения коровников и свиноферм и бежать к нему слушать очередную главу.
Иосиф звонил около двенадцати, за несколько минут до моего обеденного перерыва. Потом трубку брала его мама, Мария Моисеевна, и подтверждала приглашение: «Обязательно приходите, детка. Я как раз спекла пирог с грибами».
Обед затягивался на два часа. В заставленной книгами полукомнате я слушала, как гнусоватым, почти поющим голосом автор читал:
Вперед-вперед, отечество мое,
куда нас гонит храброе жулье,
куда нас гонит злобный стук идей
и хор апоплексических вождей.
…
И вновь увидеть золото аллей,
закат, который пламени алей,
и шум ветвей, и листья у виска,
и чей-то слабый взор издалека,
и над Невою воздух голубой,
и голубое небо над собой…
…
Приезжать на Родину в карете,
приезжать на Родину в несчастъи,
приезжать на Родину для смерти,
умирать на Родине со страстью.
…
Это плач по каждому из нас,
это город валится из глаз,
это пролетают у аллей
скомканные луны фонарей.
Это крик по собственной судьбе,
это плач и слезы по себе,
это плач, рыдание без слов,
погребальный звон колоколов.
…
Вот так всегда, – когда ни оглянись,
проходит за спиной толпою жизнь,
неведомая, странная подчас,
где смерть приходит словно в первый раз
и где никто-никто не знает нас.
Думая сейчас об этом времени, я вспоминаю, что, хотя все соглашались, что Бродский очень талантлив, мы не воспринимали его как чудо. Вокруг все писали стихи. И мы не удивлялись невероятному слиянию двух образов – нашего рыжего Осю двадцати одного года от роду, в потертых джинсах, с которым мы трепались, сплетничали, выпивали и – Создателя завораживающего «Шествия». Я и сейчас считаю эту поэму-мистерию, а также «Пилигримов» высокими произведениями искусства. Очень жаль, что в последние годы автор скептически хмыкал и «делал лицо» при упоминании «Шествия».
Глас народа
А что Бродский не такой, как мы, а «из другого теста сделан», сказал мне впервые дядя Гриша, родственник нашей няни Нули, часто приезжавший из деревни Сковятино Череповецкого района Вологодской области. В их сельмагах, кроме хомутов, портретов вождей и частика в томате, никакого не было продукта. У нас в доме часто гостили нулины односельчане. Приезжали с гостинцами – солеными груздями и связками сушеных белых. Увозили сахар, сушки, подсолнечное масло, мануфактуру. Мы, когда могли, снабжали их кой-какой одежкой.
Так вот, приехал как-то дядя Гриша с важной миссией – купить для местного священника, близкого своего друга, парчу на рясу, «а то служит батюшка в обносках». Мы с мамой прочесали все ленинградские комиссионки и нашли алую, как огонь, парчу, прошитую золотыми нитками. «Такой ни у кого не будет», – любовался дядя Гриша, поглаживая отрез.
Как раз в день покупки парчи, вечером, собрались все наши, и Бродский принес новые стихи.
Дядя Гриша стоял в дверях, и от приглашений войти в комнату и сесть категорически отказался. Так и простоял неподвижно часа два, «прислонясь к дверному косяку».
Читал Иосиф в тот вечер много, с необычным даже для него подъемом.
Ты, мой лес и вода! кто объедет, а кто, как сквозняк,
проникает в тебя, кто глаголет, а кто обиняк,
кто стоит в стороне, чьи ладони лежат на плече,
кто лежит в темноте на спине в леденящем ручье.
Не неволь уходить, разбираться во всем не неволь,
потому что не жизнь, а другая какая-то боль
приникает к тебе, и уже не слыхать, как приходит весна,
лишь вершины во тьме непрерывно шумят,
словно маятник сна.
Когда Иосиф прокричал последнюю строку, дядя Гриша перекрестился. Он крестился и шептал что-то почти после каждой строфы в стихотворении «От окраины к центру».
Значит, нету разлук.
Значит, зря мы просили прощенья
у своих мертвецов.
Значит, нет для зимы возвращенья.
Остается одно:
по земле проходить бестревожно.
Невозможно отстать. Обгонять – только это возможно.
Потом мы выпивали, приглашали и дядю Гришу, но он отказался и забился в Нулину комнату.
Наутро, когда дядя Гриша, макая сушку в чай, обсасывал ее беззубым ртом, я спросила, понравились ли ему стихи.
– Да что ты, милая, что я в стихах-то понимаю, с четырьмя классами образования. Да и не в них дело, а вот мысли… Иосиф ваш вчера столько мыслей высказал, что другому человеку за всю-то жизнь в голову не придет. А читал-то как! Вроде как молился. В Бога-то он верует?
– Не знаю, дядя Гриша, я не спрашивала.
– Не он один такой, – назидательно сказала Нуля, – у их и другие знакомые стихи сочиняют, да кого ни возьми.
Дядя Гриша недоверчиво покачал головой:
– Таких других не бывает. Нет, не простой он человек… А в Бога верить должен. Потому как Бог Иосифа вашего отметил и мыслями одарил. Вроде как научил и задание дал людям рассказывать. Только бы с пути не сошел.
Я уверена, что дядя Гриша хотел назвать Иосифа «избранным», но в его словаре такого слова не было.
Недавно я прочла интервью Бродского с Дмитрием Радышевским. Последний вопрос журналиста звучал так:
– Но когда вы думаете о Всемогущем, чего вы обычно просите для себя?
– Я не прошу. Я просто надеюсь, что делаю то, что Он одобряет.
Был бы жив дядя Гриша, он был бы счастлив услышать такой ответ…
Бродский за окном
Помню, какого страху нагнал на всех Бродский на банкете по поводу защиты моей диссертации. Гости были, по выражению нашей Нули, «сильно поддавши, а Оська в стельку». Столовая у нас была крохотная, и банкет, сдвинув столы, устроили в гостиной (она же мамина спальня).
Наша квартира располагалась на втором этаже, довольно высоком ввиду упомянутых уже четырехметровых потолков. Из столовой был выход на балкон, и там поочередно курили. И вдруг кто-то постучал снаружи, с улицы, в окно гостиной. Оказалось, что Бродский вышел на балкон, перелез через его боковую ограду, прополз по стене до окна и стоял на очень узком округлом карнизе. Он держался одной рукой за раму, а второй показывал, чтобы ему в форточку передали рюмку водки. То есть изображал Долохова. Мама закрыла лицо руками, все вскочили из-за стола и стояли как вкопанные. Крикнуть страшно, полезть за ним – невозможно. Иосиф постоял, слегка раскачиваясь, – не знаю, нечаянно или нарочно, чтобы нас попугать. Прошла, наверно, минута или две, но казалось, что вечность. Наконец он, прижимаясь к стене, добрался до балконной ограды, перелез и вошел в комнату с лицом «а что, собственно, случилось?».
Мы писали друг другу стихи – и «на случай», и без случая. К сожалению, в те годы не приходило в голову их сохранять. Большинство безвозвратно утеряно, и только несколько осталось в живых. К тому диссертационному банкету Бродский преподнес мне такие вирши.
Гость без рубля – дерьмо и тварь,
когда один, тем паче – в массе.
Но он герой, когда в запасе
имеет кой-какой словарь.
Людмила, сколько лет и зим
вокруг тебя проклятым роем
жужжим, кружимся, землю роем,
и, грубо говоря, смердим.
…
Друзья летят поздравить в мыле,
о подвигах твоих трубя.
Ах, дай мне Бог лежать в могиле,
как Витьке около тебя.
Середина, к сожалению, утрачена. Когда Бродский сказал, что «мыслит меня в роли Пимена», я попыталась некоторые стишки восстановить. Обратилась за помощью к автору. «Неужели ты думаешь, что я помню этот бред?» – любезно ответил поэт.
Кстати, впоследствии выяснилось, что не мне одной Бродский начинал свои поздравления вариациями на «Гость без рубля…». Так же начинается «Почти ода на 14 сентября 1970 года», которую Бродский написал на день рождения Саши Кушнера. Утешительно, что поздравление мне написано раньше. Защита диссертации произошла 7 июня, а кушнеровское рождение – 14 сентября 1970 года.
На французской промышленной выставке
Подули обманчиво теплые хрущевские ветры, и в Сокольниках открылась Французская промышленная выставка. Такое событие пропустить было невозможно, и я обзванивала приятелей на предмет, кто составит компанию. Откликнулся Бродский. Мы были там вместе и врозь – нас волновали различные аспекты жизни. Он не мог оторваться от павильона книг, я не вылезала из «La mode aujourd’hui». Черные стены, утопленные мигающие лампочки, всё заграничное, нос щекочут «Баленсиага» и «Диор», в уши льется Ив Монтан, а на стендах… Надо быть Бродским, чтобы это адекватно описать, но Бродский был к нарядам преступно равнодушен. Во всяком случае, мне так казалось. Впрочем, есть и другие мнения. Молодой денди Евгений Рейн, завсегдатай комиссионок, приходящий в неистовое волнение при виде заграничных шмоток, вспоминает о любви Иосифа к голубым рубашкам «Оксфорд», у которых воротник застегивается на пуговицы. Женя утверждает, что у Бродского в Ленинграде была одна такая рубашка, и он с ней не расставался. А когда воротник замахрился, и она стала непрезентабельной, Ося сильно закручинился. Но опытный находчивый Рейн посоветовал воротник перелицевать и тем самым вернул рубашке жизнь.
Но на Французской выставке Бродский игнорировал шмотки и пропадал в книжном павильоне. К сожалению, через два дня книжные стенды опустели. Разворовали всё, и павильон пришлось закрыть. Директор выставки прореагировал на это событие как истинный француз: «Какая высококультурная страна, в ней даже воры интересуются искусством».
В числе «экспонатов» был ресторан «Максим». И в меню значились омары. У нас вдвоем не хватало денег на одну омарью клешню, но Иосиф твердо сказал, что, не попробовав омара, в Питер вернуться никак невозможно.
Я предложила погулять по выставке, глядя под ноги. Эта идея пришла мне в голову после рассказа Рейна о том, как можно наскрести деньги на мороженое: «Идешь по Невскому от Штаба, пристально глядя под ноги и повторяя: я очень хочу мороженого. Я безумно хочу мороженого. Я больше всего на свете хочу мороженого. Я жажду мороженое, как ни одну женщину в мире. Я умру, если сию же минуту не съем мороженого… И деньги начинают попадаться. Когда ты доходишь до мороженицы напротив Марата, тобою найдена нужная сумма. Главное – психологическое внушение судьбе».
Я вспомнила, как мы с Витей и Бродский с Мариной заказали в этой мороженице ореховое мороженое. По два шарика каждый. И как Иосиф пошел скандалить, что в его порции совсем не было орехов, а продавщица показывала ему пустой бидон с криком: «Где ж я их тебе возьму? Рожу, что ли?»
Иосиф отверг идею поиска денег под ногами и сказал, что сделает несколько звонков и завтра деньги будут.
И достал. Но когда мы подошли к «Максиму», перед ним выстроилась очередь, как в Мавзолей. Не поверите, но у Иосифа хватило терпения на час. После чего дверь распахнулась, и на вполне русском языке швейцар гаркнул: «Не стойте зря, омары – все!»
Бродский – гуру
Однажды, уже в Нью-Йорке, Бродский пригласил меня в свое любимое кафе «Реджио» в Гринвич-Виллидже. Мы пили капучино, и Иосиф объяснял, как выжить в Америке. (Самым любимым его занятием, после писания стихов, было учить и объяснять. Наверно, это качество и сделало его первоклассным университетским профессором. Впрочем, возможно, что в его лице человечество потеряло раввина, а Витя считает, что врача.)
Так вот, сидим мы в кафе «Реджио». Бродский вещает, я внимаю. Многие его рекомендации, действительно, сместили наше пещерно-атавистическое мировоззрение. Например, болезненный вопрос престижности. Я жаловалась, что «Найана» (еврейская организация, принимавшая в Нью-Йорке советских эмигрантов) осмелилась предложить мне, кандидату геолого-минералогических наук, работу на ювелирной фабрике. Раз я – геолог, пусть распределяю по размеру и качеству привозимые из Латинской Америки полудрагоценные камни – яшму, сердолик, опал, малахит. То есть работаю как бы в ОТК.
Иосиф говорил, что надо браться за любую работу, в Америке ничто не вечно, а, напротив, скоротечно. И еще говорил, что нечего волноваться из-за акцента, вся страна состоит из эмигрантов, и важно только, чтобы тебя поняли. (Впрочем, сам был очень чувствителен к акцентам: старался говорить с британским, а русский акцент его очень раздражал.)
Одно из наставлений, сказанное довольно громким голосом, звучало так: «В общем, Людмила, оглянись вокруг себя, не еб…т ли кто тебя».
В этот момент из-за соседнего столика поднялась и подошла к нам элегантная дама в светлом пальто и черной шляпе, держа в руках явно дорогую черную сумку и черные лайковые перчатки.
– Извините ради Бога, что я прерываю ваш разговор, – сказала она, – я русская, меня родители вывезли из России ребенком. Я стараюсь не забывать язык, много читаю, но все же боюсь, что мой русский старомодный, и я многих новых выражений не знаю. Например, вы сейчас сказали какую-то, кажется, пословицу, которую я никогда не слышала. Вам не трудно, пожалуйста, повторить ее для меня?
Иосиф поперхнулся и покраснел, как свекла: «Не помню, что я сказал», – пробормотал он, подозвал официанта, расплатился, и мы быстро слиняли.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.