Текст книги "Плоть и кровь"
Автор книги: Майкл Каннингем
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 27 страниц)
Как может такой человек набраться нахальства и читать ей нотации? И все же она их выслушала.
– Я говорю серьезно, – продолжала Кассандра. – Он должен узнать вас получше, потому что может настать время, когда вы ему понадобитесь.
– Ммм.
– Этот ребенок ведет жизнь далеко не шаблонную, хоть я, поверьте, никаких иллюзий относительно шаблонов не питаю. И тем не менее. Всему есть пределы. Мне не хочется думать, что, если случится беда, вся его жизнь переменится слишком круто. И не хочется, чтобы ему пришлось жить дальше с человеком, которого он будет считать чужим.
И вот тут Мэри что-то почувствовала. Что именно, сказать она не могла, – какой-то внутренний рывок, подобный внезапному воспоминанию о давно позабытой страшной печали. Да, резкий внутренний рывок, дуновение холода. Мимо прокатили, шурша по бетону роликами и смеясь, две чернокожие женщины. Кассандра была бледна, худа, исполнена непонятной воли, и Мэри кончиками пальцев коснулась ее руки.
– О чем вы? – спросила она.
Кассандра накрыла своей ладонью ладонь Мэри.
– Ни о чем. Только о том, что уже сказала.
– Ладно, – отозвалась Мэри, не найдя других слов.
Стайка голубей поднялась в воздух – совсем близко, Мэри показалось, что крыло одного из них того и гляди заденет ее лицо, однако она не отпрянула. Быть может, думала она, удар птичьего крыла – это именно то, что ей сейчас нужно. Его первозданная мягкость, бьющаяся в нем без всяких усилий жизнь. Она почти ощутила перья, царапнувшие ее. Впереди Джамаль нагнулся, подбирая что-то – монету, блестящий камушек, – и, зажав находку в кулачке, побежал назад, чтобы показать ее Кассандре.
1988
Самая потрясающая красота проступала в городе ночью. Днем мир наполняли факты; ты жил исполнением мелких дел. К поздней же ночи у тебя оставалось только желание или его отсутствие, все остальное содержимое улиц их покидало. Это был Бостон – к полуночи большая часть его жителей уже спала. В поздние ночные часы улицы принадлежали мужчинам, по крайней мере улицы некоторых кварталов, в это время у них, у улиц, живших по преимуществу делами самыми обычными – покупкой фунта кофе, посещением парикмахера, страхованием от воровства и пожара, – оставалась только одна достопримечательность: мускулистая красота.
Ныне одежда Вилла сидела на нем, как влитая, да и в движениях его никакой стеснительности не осталось. Одной холодной апрельской ночью он, выйдя с друзьями из кинотеатра, расцеловал их на прощание и направился к дому. В воздухе Бостона еще висел зимний запах, запах дождевой воды на голых ветвях, хоть Пасха уже миновала.
Впереди шли по тротуару двое молодых людей, они перешептывались, посмеивались, подталкивали друг друга локтями с привычной непринужденностью братьев. Большие, юные, принарядившиеся в дешевые кожаные куртки и яркие шарфы, томительно красивые – рослые, с широкими, ничем не примечательными лицами. Одним лишь своим безобидным обликом они говорили улице, что секс – это не пытка, не обреченное на неутоленность вожделение души. Секс обычен, как обычна трава, – тоже мне, великое дело! Вилл старался не лезть им в глаза, наблюдать за ними, оставаясь для них неприметным. Он хотел… Нет, не их, хотя с удовольствием переспал бы что с одним, что с другим. Речь шла не о простой телесной тяге. Ему хотелось обладать их уверенностью, легкостью их движений. Всем, что они создавали, шутя и похохатывая, всем, что сотворили для себя, когда сбегали, стуча каблуками, по лестницам кирпичного многоквартирного дома, чтобы отправиться домой и лечь там в постель – или на какую-то вечеринку, о которой Вилл ничего не знал, потому что эти места принадлежали теперь таким вот юношам, уверенным в себе, приветливым, с иголочки новым. Он слегка поежился в своей куртке, поправил запонки. Через месяц с небольшим ему стукнет тридцать пять. В общем-то жизнь, которую он вел, Виллу нравилась – представить себе другую, более предпочтительную, он не мог, – и все же его преследовала мысль о том, что в этой жизни отсутствует. Он не испытывал недовольства частностями своей жизни – трудной, но доставлявшей ему удовольствие работой, компанией добросердечных, интересных друзей, чередой связей, длившихся от трех недель до года, но неизменно, с самого начала, с первых настороженных разговоров, с первого нервного секса, содержавших в себе свой конец. Страстность обращалась в зависимость, в нужду; резкость мнений вырождалась в раздражительность или гневливость. Собственно, Вилл против этого и не возражал. Говорил себе, что случается всякое. И все еще может случиться. Связи его, после того как из них уходили и секс, и надежда, обращались в некое подобие дружбы. Он потел в спортивном зале, пробегал каждый день по пять миль, тратил часы, обходя магазины в поисках правильной пары обуви, – да, во всем этом присутствовало тщеславие, но ему хотелось чего-то выходящего за рамки просто тщеславия и мелкого, кисловатого удовлетворения, которое оно порождало. Он нуждался в основательности, в уверенности, способной избавить его от потребности тайком приглядываться к незнакомым людям. И не хотел больше завидовать глупеньким юношам либо мужчинам менее мускулистым, чем он.
Усталости он не ощущал и потому, отклонившись от привычного пути, прошел четыре квартала, чтобы выпить пива и посмотреть на женщин-бильярдисток. Он стоял в сумрачном, желтом тепле бара, ощущая благодарность к этому месту и наблюдая за тем, как женщины готовят стол к игре. Компания их обладала здесь печальной известностью: никто так и не смог обыграть их. Да никто уже и не пытался, мужчины просто потягивали выпивку и наблюдали за тем, как женщины обыгрывают друг дружку. За дальним концом стойки, в смежной комнате, несколько упорных существ танцевали под звуки “Юноши из городка”, хотя в холодные будние апрельские вечера даже диск-жокей глядел человеком, ни в какую музыку не верящим. Тонкая женщина в черных джинсах ударила по шару с цифрой 2, и он понесся, вращаясь, к угловой лузе, создавая по пути ощущение рождающегося прямо на ваших глазах безупречного мастерства. Вилл сказал что-то одобрительное мужчине, который стоял рядом с ним, мужчина ответил ему чем-то не менее одобрительным. Здесь никто не задумывался о том, кто с кем должен заговаривать первым. Это ни для кого значения не имело.
– Здорово играют.
– Потрясающе.
– Всегда хотел хорошо играть в бильярд.
– А я иногда забываю, что играть-то и вовсе не умею. И начинаю вышагивать, будто заправский бильярдист. Перенимаю его походку.
– А какая, собственно, походка у заправских бильярдистов?
– Ну, знаете… уверенная. Вальяжная. Слегка косолапая, быть может.
– Амбициозное стремление. Я-то по большей части стараюсь не упасть на ходу.
– Я как раз и упал по дороге сюда. Зацепился ногой за пустое место, бугорчик на асфальте – высотой в одну шестнадцатую дюйма. И как раз потому, что вышагивал, как заправский бильярдист.
– Упали?
– Споткнулся и упал. А кругом люди. И знаете, я в таких случаях никогда не понимаю, как мне себя вести. Не могу решить. Просто пойти дальше, сделав вид, что ничего со мной не случилось? Улыбнуться и покачать головой? Оглянуться на то, обо что я споткнулся?
– Ну, всегда же можно просто сидеть на тротуаре и плакать.
– Да, пожалуй.
Женщина в черных джинсах щелкнула кием по шару 6, и тот, ударив по шару 10, послал его в лузу.
– Похоже, запас умных тем для беседы я исчерпал, – сказал мужчина.
– Я тоже, – ответил Вилл.
Его звали Гарри. Он не был ни красивым, ни невзрачным. Жилистые, тонкие руки, вихор на лбу. Подвижное лицо, глаза с желтыми крапинами, две складки по сторонам рта. Ему было сорок лет, на сорок он и выглядел. Имя Гарри ему шло. Самое правильное имя для обладателя взъерошенных волос, очков в черной оправе и зада, аккуратно смещавшегося в мешковатых, мятых шерстяных брюках.
Они допили пиво и вышли из бара вместе, не договорившись о том, что станут делать дальше. Вилл уже приустал от хорошеньких юношей, но все еще оставался неравнодушным к ним, хоть и питал что-то вроде оцепенелого желания от них отдохнуть. Он шел с Гарри по темным влажным улицам, и Гарри не казался ему ни привлекательным, ни отталкивающим.
– Мне туда, – сказал Гарри.
Они стояли на углу. Капли дождя облекались ореолами света, на асфальте сияли мазки неона. Гарри снял очки, протер их полой куртки.
– Вы не думаете, что нам стоило бы обменяться телефонными номерами? – спросил Вилл.
Может быть, они подружатся. Переспят и станут друзьями.
– Да. Думаю, стоило бы.
– Только у меня ручки нет.
– И у меня, по-моему, тоже.
– Тогда, может, зайдем к вам?
– Не знаю. Я почти уж решил с мужчинами больше не спать.
– Вообще-то и я тоже, более-менее.
– Как-то смешно завязывать отношения с человеком, ложась с ним в постель еще до того, как выяснишь, живы ли его родители. Я, правда, не думаю, что у нас с вами завязываются какие-либо отношения.
– Угу.
– Я всякий раз надеюсь оказаться человеком спокойным, мужественным, грациозным. Да все как-то не получается, не оказываюсь.
– Пока мы с вами никаких ложных шагов не совершили.
– Тоже верно.
– Может быть, мы могли бы созвониться, встретиться где-нибудь?
– Это было бы замечательно.
– Вот и я так думаю.
– Если я продиктую вам мой номер, вы его запомните?
– Конечно.
– Да нет, не запомните. Ладно, пойдем ко мне.
– Думаете, это хорошая идея?
– Нет, не думаю. И все же пойдем.
Гарри жил на втором этаже богатого дома. Он был кардиологом и играл на саксофоне. Голый, освещенный одной маленькой лампочкой, он выглядел щуплым, точно вырезанным из камня и почти безволосым. Спортивных залов Гарри не посещал. В юности он был жилист, быстр в движениях, а став мужчиной, обзавелся телом постаревшего акробата – с тонкими змеистыми мышцами рук и ног, с зарождающимся брюшком, округлым, жестким, скуповатым под плоскими квадратами грудных мышц. Вилл понял сразу: если что-то протянется за пределы этой ночи, он, Вилл, окажется в их паре красавцем-мужчиной, а Гарри тем, кто будет со спокойным юмором отдавать должное его красоте. Мысль эта и понравилась ему, и показалась неприятной, что его удивило. Здесь, в этой квартире, обставленной дорогой, но какой-то случайной мебелью, он обратился в человека, у которого есть тело, но нет денег. А это было не то положение, в которое он хотел бы попасть.
В постели Гарри сначала целовал мышцы на груди Вилла. Потом, проведя языком по его соскам, начал спускаться вниз. Виллу все это, в общем-то, нравилось. Его ощущения, язык Гарри, постель Гарри – они были приятными, просто приятными и все. Ничего такого уж большого либо опасного. Ничего, грозящего провалом. Он гладил плечи Гарри и ни о чем не тревожился. Что будет, то и будет. Когда поцелуи Гарри вновь поднялись к лицу Вилла, оба пришли в согласное движение, такое осторожное, точно между их животами было зажато сырое яйцо.
Гарри, думал Вилл. Почему именно Гарри?
Потом они заснули. Вилл хотел было уйти, скорее из вежливости, чем из какой-то потребности, но Гарри удержал его за руку.
– Останься, – сказал Гарри.
И Вилл остался. Ему казалось, что остаться – это самое правильное. Заснул он быстро и накрепко, ощущая спиной спину Гарри.
Когда он еще был Билли, то затворился однажды в отцовском стенном шкафу и сидел в темноте, изучая его. Рылся в жестянках из-под обувного крема, в щетках, в выпавших из карманов монетах. Плотно закрывавшаяся дверь шкафа черно поблескивала, точно уличный водосток. Здесь, в шкафу оседали приносимые в него течением вещи. Он шарил по полу, пока его руки не нащупали что-то однородное, гладкое – обувной рожок. Билли поднял рожок к губам, попробовал его на вкус – вкуса не было, только гладкая эластичность еще не успевшей послужить вещи. Он прикусил ее крепко, потом поднес к полоске света под дверью. Следы его зубов оказались на удивление красивыми, симметричными.
Соседний стенной шкаф, принадлежавший матери, был настоящим садом красок и сладких, цветочных запахов. Этот шкаф Билли тоже нравился, однако царившая там пышность подавляла его, а тяжелым, надушенным воздухом его было трудно дышать. В отцовском шкафу вещей было немного, лежали они в беспорядке. И цвет их был цветом ночи. Сверху свисали рукава, манжеты их тонули в темноте. На линолеумном полу стояла в безмолвном ожидании отцовская обувь. Билли склонился к одному из парадных черных полуботинок отца. Полуботинок был великанским, почти таким же в длину, как рука Билли, и даже в темноте от него исходило коричневато-черное свечение. Билли потянул носом воздух. Зрелый, странно притягательный запах. От полуботинка веяло обувным кремом и – в каком-то неописуемом смысле – тайной жизнью отца. Сильный, нечистый, завораживающий аромат. Билли упивался им, пока отец не открыл дверь шкафа.
Гарри проснулся первым, совсем еще рано, и встал, чтобы сварить кофе. Вилл лежал в постели, пробудившись лишь наполовину, понемногу выплывая из сновидений. На клавишах и раструбе саксофона слабо играли отсветы дождливого утра. Настенные полки были забиты книгами, стопки их возвышались по углам спальни, а одна стояла на расшатанном стуле. Стакан с иссохшими до трухлявости нарциссами. Гарри вернулся из кухни, голозадый, сонный, в фуфайке-безрукавке, какие носят старики, и, вручив Виллу чашку кофе, забрался в постель.
– Поспал? – спросил он.
– Да, – ответил Вилл.
Говорить было, собственно, не о чем. Они неторопливо пили кофе.
– Мне через полтора часа нужно быть в школе, – сказал Вилл.
– А я по пятницам выхожу из дому поздно.
– Это хорошо.
Чашки были тяжелые, белые, из тех, какие официантки со стуком опускают на стойку закусочной. На столике у кровати: коробочка “клинекса”, записная книжка, россыпь шариковых ручек, каменный ангел с важным лицом и “Анна Каренина” в мягкой обложке.
– Толстого читаешь? – спросил Вилл.
– Перечитываю “Анну Каренину”, каждые два-три года. Толстой – мой пунктик.
– Я тоже люблю Толстого. Хотя мой пунктик все-таки Джордж Элиот.
– “Миддлмарч” – потрясающая вещь.
– Вот его-то я и перечитываю раз в два-три года. И у меня от восторга только что кровь носом не идет.
Говорить было, собственно, не о чем. Происходившее оставляло ощущение благоприятной возможности – возможности, сделанной из самых простых материалов, а пролетавшие секунды – открывавшихся и закрывавшихся окон в нее. Виллу пришло в голову, что он мог бы, наверное, дать Гарри то, что сам всегда надеялся получить от какого-нибудь красивого мужчины. Доброту, интеллигентность. Он мог оказаться для Вилла настоящим подарком, наделенным собственным внутренним миром. Мог остаться с ним на какое-то время, а затем, когда ему захочется вновь обрести свободу, уйти.
И Вилл, в душе которого гордость мешалась с сочувствием, положил ладонь на хитроумную анатомическую конструкцию – узкое и бледное колено Гарри.
Спустя два дня они поужинали вместе. Рассказали друг другу о своем прошлом – или о части его. В семье Гарри было девять детей, жили они в Детройте, в жутко холодном доме, отец твердо верил в благотворность военной дисциплины, а мать держалась правил до того строгих, что, в конце концов, обратилась в истовую богомолку. Жалел Гарри лишь об одном – так он, во всяком случае, сказал, – о том, что не решился стать музыкантом. Он лечил сердечников – небезуспешно, занятие это было ему по душе, – однако оно не могло и сравниться с тем, что происходит, когда ты набираешь полную грудь воздуха и возвращаешь его людям в виде протяжной мелодии.
– Мне не хватило храбрости податься в музыканты, – сказал он.
На стенах ресторана висели плакаты с изображениями океанских лайнеров, отплававших свое еще лет тридцать назад.
– Чтобы работать врачом, тоже нужна храбрость, – сказал Вилл.
– В общем-то нет. Вернее, нужна, но другая. Ты становишься врачом, а дальше все уже идет самотеком. Чтобы бросить медицину, храбрости требуется гораздо больше, чем для того, чтобы ею заняться.
– А ты хочешь бросить?
– Нет, мне моя работа нравится. Как нравится играть дома на саксе и воображать, что я играю в клубе. Однако некоторые фантазии лучше фантазиями и оставлять, тебе так не кажется?
– Наверное. Я вот собирался стать архитектором, а кончил тем, что учу детей.
– Тебе не хотелось этим заниматься?
– Это стало тем, чем мне хочется заниматься. Но взялся я за это назло отцу.
– Я, чтобы насолить отцу, делал вещи похуже преподавания в школе.
– Он возлагал на меня такие большие надежды, так рассчитывал, что я стану какой-нибудь важной шишкой, а я в один прекрасный день взглянул ему прямо в глаза и сказал: “Шел бы ты на хер, я буду учителем начальной школы”.
– Я здорово налегал на наркотики и с утра до вечера играл на гитаре. Чтобы выучиться на врача, мне пришлось уехать в Мексику.
– Ну а я напивался и гонял на машинах. Мы с моими школьными друзьями три штуки раздолбали.
– Его это, наверное, здорово доставало.
– Думаю, да.
– И к тому же это было весело.
– Мм?
– Наркотики, игра на гитаре – это было весело. И машины разбивать наверняка тоже. Ведь не только к желанию поквитаться с нашими отцами все и сводилось.
– Пожалуй, нет. Думаю, что нет.
Гарри улыбнулся, провел пальцем по ободку бокала. На пальцах Гарри росли пучочками золотистые волоски. С манжеты его рубашки свисала, щекоча запястье, длинная нитка, и Вилл машинально взглянул на собственное, как если бы эта нитка касалась и его тоже.
Гарри он совсем не боялся. И теперь гадал, не побаивался ли он немного каждого из мужчин, которых знал раньше.
В постели они вели себя заботливо и осмотрительно. Это был хороший секс, достаточно хороший, однако для Вилла непривычный. Обычно секс служил ему укрытием, он словно растворялся в красоте другого мужчины. С Гарри же – становился лишь более видимым. Иногда это ощущение нравилось Виллу. А иногда он говорил себе, что ему лучше встать и уйти, вернуться к удобству его обыденной жизни, к ее ставшим привычными невзгодам.
Они ходили в кино, ужинали в ресторанах. В первый же солнечный день съездили на машине Гарри в Провинстаун, гуляли там у кромки воды, зябко подрагивая в свитерах и куртках. Гарри стоял на пляже в своей коричневой замшевой куртке, ветер сдувал ему на очки пряди волос, и совершенная красота окружала его, красота частностей – яркое холодное небо, мягкая золотистая щетинка на верхней губе. Еще одна ночь, и еще одна, и целое воскресенье без кофе и газет.
Иногда Вилл верил, что влюбился.
Иногда говорил себе, что ему требуется нечто большее.
Он так долго ждал темноволосого, моложавого мужчину, героя, в котором воплотилось бы все, что Вилл успел узнать о приключениях, о теле. Он готовился к встрече с ним, преобразовал себя в человека, достойного ее. И воображение никогда не рисовало ему щуплого, благопристойного обличия партнера, который не любит танцев, не любит поздних ночных прогулок. Человека, одевающегося с сомнительным вкусом, живущего в захламленной квартире, обладателя тощих ног и плоского зада.
Они разговаривали постоянно. Обо всем на свете. Вилл сознавал, что не существует ничего, о чем он не смог бы поговорить с Гарри. Как-то ночью, лежа рядом с ним, Вилл сказал:
– Знаешь, меня иногда беспокоит, что я не могу влюбиться по-настоящему. Не так, как представляют себе это другие.
– А как представляют себе это другие? – спросил Гарри.
Голые ноги его лежали поверх ног Вилла. Наброшенные на кресло брюки и куртка изображали кого-то пожилого и терпеливого, сидящего в темноте, наблюдая за происходящим.
– Не знаю. Наверное, как самозабвение, отказ от себя.
– Почему же ты не хочешь влюбиться до самозабвения?
– Нет, меня тревожит другое. Я думаю, что любовь требует какой-то фундаментальной щедрости, а я ее лишен. Меня беспокоит отсутствие щедрости в моей натуре. Я очень тщеславен.
– Я знаю, – сказал Гарри. – Но это не худший из человеческих недостатков.
– Что и составляет часть моих забот. Тщеславие – и грех-то невеликий. Так, паршивенький мелкий грешок. Лучше уж быть по-настоящему дурным человеком, во всем.
– Ты начал думать, что пора признаться мне в любви? Что я жду этого?
– Нет. Не знаю. А ты ждешь?
– Не думаю. Хотя, может быть. Однако признание твое мне не нужно.
– Прошло уже шесть месяцев, – сказал Вилл.
– Без малого семь. Прошу тебя, не относись к этому как к экзамену, на котором ты можешь провалиться.
– Да ведь провалиться-то и вправду можно. В любви. Можно отступиться. Дойти до определенной точки, а затем сказать “нет”.
– Наверное. Тебе кажется, что с тобой именно это и происходит?
– Я ни в чем не уверен. Может быть.
– Любовь – кара и кара тяжелая. И кто бы не устрашился ее, пересмотрев столько фильмов?
– Ты думаешь, что любишь меня?
– Ты просто хочешь, чтобы я сказал это первым, – ответил Гарри.
– Так любишь?
– Да.
– Ну и ладно.
– Ладно?
– Ладно.
– Если ты не уверен в своих чувствах, меня это не убьет. Я неврастеник, но не до такой степени.
– Правда? – спросил Вилл.
– Правда. Не до такой.
Они поцеловались и снова стали любить друг друга.
Это произошло, когда Вилл забыл зонт. Покинув утром квартиру Гарри, он вышел на улицу и сразу же вернулся назад. Дверь оказалась открытой. Гарри играл в спальне на саксофоне – перед тем как отправиться на работу, он часто импровизировал минуту-другую. Он не услышал, как вошел Вилл. Стоял в трусах и белых носках и играл. Мелодию Вилл не узнал. Он наблюдал за Гарри через дверь. Он уже много раз видел игравшего Гарри, но никогда таким, не знающим, что за ним наблюдают. А это, как оказалось, что-то меняло в нем. Гарри склонялся над саксофоном, зажмурившись, с раскрасневшимся лицом. Таким забывшим обо всем на свете Вилл его еще не видел, даже в постели. На виске Гарри вздулась вена. Играл он хорошо – не блестяще, но с полной самоотдачей. Мужчина с начавшим отрастать брюшком, в обвислых белых носках и трусах в синюю полоску, играл на саксофоне посреди беспорядка спальни, в окна которой били брызги дождя. Вот и все. Но какая-то волна поднялась в душе Вилла. Какая, он так никогда понять и не смог. Ему казалось, что он увидел детство Гарри и его старость, всю линию его жизни, проходящую через эту комнату, через это мгновение. И на короткое время Вилл покинул свое тело и соединился с Гарри, с вечной спешкой и шумом, которые сопровождали его существование, ощутил его страхи, надежды, а с ними и что-то еще. Сумму его дней. Прожил несколько мгновений внутри его тела, выдувавшего музыку из меди. Вилл постоял – тихо, не произнося ни слова. Потом забрал из гостиной зонт. И ушел.
Жизнь его стала наполняться удовлетворением – своего рода. Удовлетворением от еды и беседы. Часы, из которых состояла жизнь, принимали новую форму, становились более четкими, плотнее прилегали один к другому. Он жил, как прежде, но и как человек более молодой, любимый Гарри, и, в каком-то невнятном смысле, как сам Гарри. Давнее чувство, что он плывет по течению, похоже, покидало Вилла, хоть и возвращалось по временам недолгими приступами. И когда оно уходило, его сменяли простая радость и новое разочарование. Разочарование это билось, подрагивая крыльями, прямо за гранью его удовлетворенности, настырное, как пчела. Он уже не станет подарком для совершенного мужчины, способного останавливать время одним напряжением мышц. Если такой мужчина – большой, веселый – и существовал, Вилл не встретит его, потому что нашел другого, заботливого, с редеющими волосами. Что-то соединялось с душой Вилла, скреплялось с его плотью. Он испытывал ликование и, намного реже, безутешность. Он переспал с несколькими красивыми глуповатыми юношами, с которыми знакомился в барах или в своем спортивном зале. Покупал для Гарри джазовые записи, кашемировый свитер, французскую почтовую бумагу кремовых тонов. Теперь его волновало все происходившее вокруг, все мировые события, и иногда он плакал – от грусти и счастья, которое не смог бы определить.
1989
Зои так долго ощущала себя совершенно здоровой. Про вирус она знала. Ей представлялось, что она слышит его в себе – как тихое гудение перегретых проводов, сбои маленьких переключателей, лежащих где-то между ее кожей и костями. Однако никакой болезни в себя не чувствовала, и это продолжалось почти три года. Зои позволила себе думать, что болезнь-то она получила, но та ничем ей не вредит, – вот как радиоприемник может принимать речи человека, требующего развить карательную систему, увеличить компенсации для людей богатых и ужесточить наказания для всех прочих. Радио может передавать самые злобные слова, не неся от этого никакого ущерба. И с ходом времени Зои пришла к мысли, что ее тело – это радиоприемник, который перегревается, фонит, но не ломается.
Конечно, она простужалась и болела гриппом чаще обычного, однако эти недомогания шли их привычным ходом и, когда они заканчивались, Зои чувствовала себя победительницей, обладательницей неодолимого здоровья. А когда начались, наконец, головные боли и первые приступы жара, когда она стала просыпаться в три часа ночи на пропитанных потом простынях, Зои не сразу поверила, что это болезнь, и испытала те же чувства, какие обуяли ее, когда она услышала, что заражена. Вернее, не совсем те же, но такие же сильные. Узнав за три года до этого о том, что она подхватила вирус, Зои ощутила себя оккупированной, колонизированной. А теперь ощущала преданной – не вирусом, но своим телом. Предполагалось же, что оно как-то приспособится, выручит ее. Что будет жить в болезни, как рыба живет в воде.
Верила ли она, что сможет стать исключением, беспрецедентным случаем?
Верила.
Она старалась оставаться на ногах – как можно больше. Ходила на работу, в контору Общества юридической помощи, прибиралась в квартире, разговаривала по телефону. Ей казалось, что, если она будет вести себя как всегда, здоровье может вернуться к ней. Она не молилась, но обращалась с пылкими просьбами к тому, что устанавливает закономерности существования и правит случаем – чем бы оно ни было. Пожалуйста, не пускай в мои легкие пневмонию. Спасибо, что оставил сына здоровым. Иногда Зои хвалила себя за то, что думает о сыне больше, чем о себе. Иногда осуждала за то, что представлялось ей всего лишь самообманом: благодарность, которую она испытывала, родив Джамаля, ее тревога за будущее сына служили всего лишь прикрытием того голого факта, что на самом-то деле она ничего так не хочет, как продолжать жить. Согласится ли она, чтобы сын умер вместо нее? Нет. Совершенно искренне: нет. Отдаст ли какую-то часть его благополучия и здоровья в обмен на свое выживание. Да. Она была готова пожертвовать сыном – до определенного предела.
Одно время Зои ловила себя на том, что пытается улавливать знамения: номера телефонов, состоящие только из четных или только нечетных чисел, первое слово, попавшееся ей на глаза в газете. Как-то раз, увидев на Второй авеню шедшую навстречу слепую, Зои сказала себе: “Если она пройдет слева от меня, мне станет лучше. Если справа – хуже”. А когда женщина свернула в магазин, Зои сначала почувствовала себя получившей благословение, а потом – проклятие. Впрочем, если знамения, тайные знаки и существовали, Зои быстро обнаружила, что читать их она не умеет.
Она ждала возможности рассказать все Джамалю. Когда Зои узнала о своей болезни, ему было всего четыре года, и она сказала себе: можно пока подождать, еще успеется. Однако гадала при этом, за что он невзлюбит ее сильнее – за попытку оградить его от горя или за правду?
Зои понимала: сын осудит ее за то, что она умирает. Да и разве смерть не единственный непростительный поступок на свете? Но совершенно невыносимой казалась ей мысль о возможности умереть до того, как Джамаль вырастет настолько, что увидит в ней человека, который и сам был когда-то ребенком. Если она умрет, когда сын будет еще маленьким, то сохранится в его памяти только как мать. Он запомнит ее доброту, ее недостатки. Создаст из нее миф, который и останется с ним навсегда. И после смерти своей она будет жить как преувеличение, абстракция. Зои и ненавидела мысль об этом, и была, в каких-то глухих закоулках сознания, зачарована ею. Она, Зои, обратится в миф. Эта мысль внушала ей тусклую, жутковатую надежду, ощущение спасительного приюта.
Когда у Кассандры появились первые язвы, Джамалю было семь лет. Зои решила, что дальше ждать нельзя. Она соорудила ему сэндвич, села напротив него за стол. День был холодный, белый, все не позволявший и не позволявший снегу начать падать на землю. За окном виднелось между домами небо – набухшее, взбаламученное, непроглядное.
– Джамаль, лапа, ты знаешь, что такое СПИД? – спросила Зои.
Джамаль уплетал сэндвич, держа его обеими руками, как ребенок, которому еще нет семи. Его следовало подстричь. Смахивавшие на штопоры завитки взлохмаченных черных волос спадали ему на лоб и на загривок. И Зои поймала себя на том, что вглядывается в ресницы сына.
И гадает: обрадуется ли он, получив на Рождество велосипед? И так ли уж безопасен этот подарок?
Джамаль кивнул.
– СПИД, – сказала Зои, – это такая болезнь, верно?
Он снова кивнул.
– Ее вызывает вирус. Он похож на крохотную букашку, слишком маленькую, чтобы ее разглядеть. Вирус забирается людям в кровь. И они заболевают.
– Угу.
– Ну вот. Он забрался и в мою кровь, так что я могу заболеть. И, наверное, заболею.
– Когда?
– Не знаю. Это может случиться в любое время. И я решила, что должна тебя предупредить.
– А как ты его получила? – спросил он.
– Вот этого я точно не знаю.
Зои примолкла. Не останавливайся, сказала она себе. Просто поставь его в известность. Если ты соврешь, он будет помнить об этом всю жизнь.
– Скорее всего, от мужчины, – сказала она. – От какого, я не знаю, честно. Или от иглы.
– А не от моего отца? – спросил он.
– Нет.
Вообще-то этого Зои точно не знала. Но и у того, что она могла рассказать Джамалю, также имелись свои пределы.
– Ты умрешь? – спросил он.
– Не знаю. Надеюсь, что нет. Но могу и умереть.
– А если ты умрешь, мне придется жить с отцом?
– Нет, – ответила она.
– Хорошо.
Зои погладила его по голове. Он откусил кусок сэндвича, пожевал, проглотил. В потолке глухо шумела труба.
– Если ты умрешь, я лучше с Кассандрой буду жить.
– Ты любишь Кассандру. Верно?
– У меня ведь нет вируса. Так?
– Нет. Я проверила несколько лет назад, ты этого, наверное, не помнишь. Доктор взял у тебя кровь, ты потом ревел полчаса. Но с тобой все в порядке.
– Можно я к Эрнесто пойду?
– Ты ни о чем больше спросить у меня не хочешь?
– Нет.
– Правда?
– Да.
– И тебе действительно хочется пойти к Эрнесто?
– Угу.
Он встал из-за стола, направился к двери.
– Джамаль? – произнесла она.
– Что?
– Будь поосторожнее.
– Ладно.
– И не играйте с Эрнесто в коридорах. Оставайтесь в его квартире.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.