Текст книги "Плоть и кровь"
Автор книги: Майкл Каннингем
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 27 страниц)
– Нет, – сказал он.
– Тащи свое маленькое гузно домой, мне от тебя все равно никакой пользы, а твоя мать сидит дома одна.
Джамаль коснулся ножки кресла, в котором сидел, коснулся холодного завитка обезьяньего уха. На него напала потребность притронуться ко всему, что есть в этой квартире, просто притронуться.
– Ну? – произнесла Кассандра. Кожа ее светилась белизной. В ней присутствовала величавость скелета, аристократическая праведность привидения.
Джамаль тронул свой лоб, потом затылок. Кассандра протянула руку и тоже притронулась и к тому, и к другому. И отдернула руку, словно обжегшись о его кожу.
В самом начале Джамаль называл это “яйцами”. У моей матери яйца. Так он представлял себе ее болезнь: мать носит в себе яйца, тухлые, отдающие серой. Яйца причиняют ей боль, но если она снесет их, будет только хуже. Когда в ком-то заводятся яйца, держать их в себе трудно, но и избавиться от них невозможно.
Теперь он знал, что болезнь связана с кровью. Дураком он не был. Однако про себя, мысленно, так и называл ее – “яйца”. И все еще представлял себе мать и Кассандру, выходящими из курятника с полными ладонями протухших яиц.
Он дошел до своего дома, но внутрь входить не стал. Это был один из тех дней, когда он вел наблюдение с крыльца. Он сидел на бетоне, а воздух синел, наполняясь частицами ночи. Наблюдал за тем, как мужчины и женщины спешат к тому, что намерено с ними случиться. Наблюдал, как упиваются запахами собаки. Впускал в дом людей, которые жили в доме и которым – он знал – ничто в нем не угрожает. Наблюдал за улицей, не позволяя своему вниманию отвлекаться.
Домой он вернулся позже обычного. Мать была на месте, настолько схожая с картиной, созданной его воображением, что ему представилось, будто ее здесь нет. Она оказалась слишком ожидаемой – сидящей на диване с синими подушками, с коробочкой “Клинекса” и книгой, с наполовину заполненным водой стаканом.
– Тебе известно, сколько сейчас времени? – спросила она.
– Да.
– Почти четверть одиннадцатого.
– Я знаю.
– Где ты был?
– Просто гулял.
Он не мог ничего ей сказать. Не мог взять ее с собой.
– Нельзя гулять так поздно, – сказала она.
Он наблюдал за комнатой, за ее ярким беспорядком. В последнее время мать начала покупать стоваттные лампочки. На полу лежали пакеты из магазина. Рыболовный крючок волос лежал, приклеенный потом, на ее щеке.
– Ты слышал, что я сказала? – спросила она.
– Да.
– Тогда ответь.
– На какой вопрос?
Она вздохнула – раз, другой.
– Вопрос, – произнесла она. – Вопрос в том, что заставляет тебя думать, будто в твоем возрасте можно гулять, как сегодня, полночи.
– Полночь еще не наступила.
– Ты хоть знаешь, что это такое, – сидеть здесь с трех часов дня, думая, что ты уже возвращаешься из школы? Семь часов прошло. Если бы мне не позвонила Кассандра, я не знала бы, где ты, целых семь часов, а не с шести вот до этого времени.
– Я ничего плохого не делал, – сказал он.
– Ты должен звонить мне. Сообщать, где ты. Ты хоть ел что-нибудь? Уроки сделал?
– Конечно.
– Джамаль…
– Что? – спросил он.
– Прошу тебя, не поступай так. Я не могу… Мне нужна твоя помощь. Нужно, чтобы вечером ты возвращался из школы. Чтобы сообщал мне, где ты, когда тебя нет дома.
– Угу.
Она достала из коробочки “Клинекс”, но не вытерла глаза, не высморкалась. Просто разорвала салфетку. И осталась сидеть с ее половинками в руках.
– Я не знаю, как до тебя достучаться, – сказала она. – Но готова для этого на очень многое. Ты хоть намекни мне, ладно?
Он не мог ничего ей ответить. Оба они знали, чего хотели, но, когда с прежним было покончено, оба оказались в ловушке. Ей было не место на этом диване. А ему не было места нигде.
– Джамаль? – произнесла она. Глаза ее были больными, пластмассовыми. Влажными и не влажными. Он попытался сказать ей, что достучаться до него невозможно, но объяснить это смог только одним способом – уйдя в свою комнату. Он чувствовал, как мать дышит в гостиной. Лежал в кровати, в темноте. И думал о себе, лежа в темноте, думая о себе. Не думая о ней.
Назавтра он, вернувшись домой, обнаружил там своих дядю и тетю. Тетя привезла с собой Бена. Все они сидели с матерью в гостиной и пили воду – с таким видом, будто вкуснее ничего никогда не пробовали. Уж не его ли они поджидали?
– Привет, Джамаль, – сказал дядя Вилл.
Дядя Вилл исполнял обычную его роль: скептическая полуулыбка, сдержанный кивок, совершенно серьезная, нервная, сопровождаемая потрескиванием разминаемых пальцев демонстрация внимания.
– Привет, – ответил Джамаль.
Тетя Сьюзен поцеловала его. Она всегда была права. И перемещалась в пространстве лишь по прямым линиям.
Бен пожал ему руку. Он был из тех мальчиков, что пожимают руки. Бена окружал ореол стыда, маленькие незримые лучики стыда. И ореол старательной вежливости.
Джамаль догадался: он удивил их, вернувшись домой вовремя. Они приехали, чтобы помочь в его отсутствие матери. А что им делать в его присутствии, не знали.
– Ты подрос, – сказала тетя Сьюзен.
Вот и нет. За последний год он и на полдюйма не подрос.
Зато Бен вырос почти на фут. Что-то незримое, испуганное сквозило в его мускулатуре и манерах, в чистой, широкой синеве его рубашки поло. При всей массивности Бена в нем ощущалось нечто изголодавшееся.
– Как твои дела? – спросил дядя Вилл.
– Хорошо, – ответил Джамаль. И тут же прибавил: – Бен, ты не хочешь сходить в видеосалон?
Бен взглянул на свою мать. Тетя Сьюзен взглянула на мать Джамаля, а та взглянула на дядю Вилла.
– Ты же только что пришел, – сказала мать Джамаля.
– Я знаю.
– Ладно, – сказал Бен. Голос его, начинаясь в большой синей выпуклости груди, исходил затем изо рта.
– Полчаса, – сказала тетя Сьюзен. – Не больше.
А дядя Вилл сказал:
– Я был бы рад провести с тобой немного времени, Джамаль. Мы ведь почти не видимся.
– Угу.
Что он ненавидел в заботах других людей о нем, так это то, насколько видимым они его делали. А он хотел оставаться невидимым – и наблюдать.
– Ты на Вторую авеню собираешься? – спросила его мать.
– Мы вернемся через полчаса, – ответил он.
– Ладно. Пока.
Он вышел в дверь, Бен за ним. Джамаль быстро оглянулся на мать, тетю и дядю. И подумал об океане, о холодном зеленом нигде. И о своем большом двоюродном брате, нервном и незнакомом, как лошадь.
На улице он спросил у Бена:
– Тебе и вправду интересны видеоигры?
Бен дал вопросу повисеть в воздухе, потом упасть, и взглянул на землю, туда, где он остался лежать.
– Наверное, – ответил Бен. – А тебе нет?
Бен думал, что ответы бывают правильные и неправильные. И хотел получить правильный.
– Можно и поиграть, – ответил Джамаль. – Мне-то все равно, я просто хотел убраться оттуда.
– А, – произнес Бен.
Они пошли по авеню Б на север, к парку. День был холодный, солнечный, отовсюду неслись звуки радио. Навстречу им шла женщина с надетой на голову коробкой, крича что-то о заговоре голландцев и евреев. Одета она была в пончо с изображением родео – бледные ковбои, арканящие бледно-синих быков.
– Похоже, она чокнутая, – сказал Бен.
– Похоже.
– А с тем чокнутым ты еще водишься?
– С каким?
– Ну, с тем, который женские платья носит.
– А, с Кассандрой. Она не чокнутая.
– У меня от него мурашки по коже бегут, – сказал Бен.
– О Кассандре следует говорить “она”.
– Почему?
– Из вежливости, – ответил Джамаль.
Бен кивнул. Он верил в правила какого угодно рода.
Они шли по парку, мимо палаток бездомных. На скамейке сидел рядом с собранными им кусками грязного поролона старик, сидел и облизывал обрывок фольги, ослепительно, точно драгоценность, сверкавший под солнцем. В бороде старика подрагивали прожилки спагетти.
– Кошмар, – сказал Бен.
– Чшш, – отозвался Джамаль. – Он может услышать тебя.
Какое-то расстояние они прошли молча. Джамаль ощущал себя человеком, ведущим по улицам своего квартала лошадь. Белую лошадь, прекрасную, но пугливую и отчаянно стремящуюся всем угодить.
– Давай не пойдем в видеосалон, – предложил он.
– Ладно.
– Просто спрячемся ненадолго.
– Что?
– Пошли.
Джамаль привел Бена к заброшенному дому на Одиннадцатой улице, такому же безумному, как та женщина с коробкой на голове, такому же распадающемуся и пустому. Крыша его провалилась, на верхнем этаже выросло деревце, отчего дом казался коронованным ветвями. Доски, которыми были когда-то забиты окна, отвалились, зато в некоторых из них еще уцелели треугольники стекла.
– Ты собираешься войти туда? – спросил Бен.
– Да.
У парадного крыльца дома Бен нерешительно замялся. Всхрапывавший и рывший копытами бетон, издававший нервное ржание, он готов был рвануть отсюда с места в карьер. Но Джамалю мысль завести своего двоюродного брата в это рискованное с виду безмолвие нравилась. Ему казалось правильным затащить Бена в место, которое не было частью привычного мира. Это походило на то, чего он хотел для себя: стать невидимкой.
– Я тебе кое-что покажу внутри, – сказал Джамаль.
– Не уверен, что мне этого хочется, – ответил Бен.
– Да пойдем же.
Джамаль взбежал по растрескавшимся ступеням крыльца, оттянул в сторону доску, висевшую на одном гвозде и перекрывавшую дверной проем. Остановился, ожидая. И спустя мгновение Бен, терзаемый муками боязливой уступчивости, присоединился к нему.
– Думаешь, это не опасно?
– Не опасно. Я сюда часто прихожу.
Он ввел Бена в вестибюль, пахнувший штукатуркой, мочой и гнилью. На стене завивался в трубку последний, еще уцелевший клочок обоев – пухлые, ржавых тонов цветы. Надломленные ампулы на полу, влажные и безмолвные. Мглистый свет.
– Вон туда, – сказал Джамаль и пошел вверх по лестнице. Перила ее давно уже отломали и сожгли в кострах, половина ступенек исчезла, однако подниматься по ней было не так уж и трудно. В одной из глядевших во двор комнат второго этажа ворковал голубь.
– Ты уверен, что это не опасно? – спросил Бен.
– Да.
Скорее всего, не опасно. Здесь можно было наткнуться на одного-двух торчков, но ведь они – люди безвредные. В большинстве своем. Мать и Кассандра убили бы его, если бы узнали, что он заглядывает сюда, однако ему требовалось именно такое место, уединенное, не составляющее часть общего порядка вещей.
Он шел с Беном по коридору второго этажа. Пустые дверные проемы вели здесь в комнаты, также пустые, если не считать брошенных в них бутылок и шприцев да отсыревших матрасов. В одной из них стояла пара женских ярко-розовых туфель на платформе – надменные и одинокие ключи к тайне, от попыток разрешения которой все уже давным-давно отказались.
– Жутковато здесь, – сказал Бен.
– Ты просто иди за мной.
Они миновали третий этаж и поднялись на верхний, лишенный крыши. На нем-то и росло пепельно-серое деревце, ухитрившееся пустить корни в тонком слое скопившейся под разломанными половицами штукатурки и занесенной сюда ветром земли. Голые и запыленные кирпичные стены еще держались, пустые оконницы их выходили на Одиннадцатую улицу. Джамаль отвел Бена в ту комнату, где росло дерево.
– Посмотри, – сказал он и подошел к окну.
Окно, которое смотрело на стоявший по другую сторону улицы храм, находилось на одном уровне с позолоченной статуей бородатого мужчины в мантии. Лицо у мужчины было важное и немного испуганное. В одной руке он держал крест, указывая на него пальцем другой, – казалось, впрочем, что указывает он на собственную голову. Когда Джамаль был поменьше, он верил, что мужчина отвечает этим жестом на жизненно важный вопрос о том, какая связь существует между крестом и его головой.
– Раньше я думал, что это Бог, – сказал Джамаль. – Но это не он. Всего лишь святой Франциск Ксаверий.
– Святой Франциск Ксаверий, – повторил Бен.
Они постояли немного, вглядываясь в церковь и в улицу. Воробей вспорхнул на ветку тщедушного деревца, встряхнулся и улетел.
– Я иногда провожу здесь какое-то время, – сказал Джамаль. – Не так много, как раньше. Маленьким я считал этот дом своим. А эту комнату – моей комнатой. Думал, что, если сбегу от всех, то смогу здесь поселиться.
– Так сюда же дождь льет.
– Я знаю.
Бен обратил серьезное лицо к святому Франциску Ксаверию. По улице с ревом пронеслась орава байкеров.
– У тебя подружка есть? – спросил он.
– Нет. А у тебя?
– Есть одна девочка, которая мне нравится, – ответил Бен. – Ее зовут Энни. Энни Демпси.
– Угу.
– Она очень милая.
– Угу.
Бен снял с подоконника кусочек старого цемента, взвесил его на ладони. Джамаль вытащил из кармана монету. И запустил ею в статую святого Франциска Ксаверия. Монета, немного не долетев до святого, упала на улицу.
– Зачем ты это сделал? – спросил Бен.
– На удачу.
– А у меня ни одной монеты нет.
– Держи.
Джамаль протянул ему монету, Бен бросил ее. Монета ударила статую в грудь, в крепкие позолоченные складки мантии.
– Да! – сказал Бен.
Он выбросил вверх кулак – жест победителя. Испытал счастье, простое и полное, и всего лишь потому, что смог попасть монетой в статую. Джамаль ощутил жалость к нему и – по причине, которую не смог бы назвать, – что-то вроде любви. Жизнь Бена была такой определенной, такой благополучной.
– Ну вот, теперь тебе выпадет удача, – сказал Джамаль.
– Попробуй и ты еще раз.
– Нет. Я не верю в удачу.
– Зачем же тогда ты бросил монету?
– Скажи, твой форт еще цел? – спросил Джамаль.
– Что?
– Форт у твоего дома. На дереве.
– А, шалаш. Да, шалаш еще цел.
– Маленьким я думал, что когда-нибудь прокрадусь в него и буду в нем жить.
– Зачем?
– Мне нравился этот форт. Я думал, что поселюсь в нем, а по ночам буду воровать еду из кухни твоей мамы.
– Я иногда еще забираюсь в него. В шалаш.
– Меня ты к нему не подпускал, – сказал Джамаль.
– Да нет, не может быть.
– Точно-точно. Когда мы были маленькими, ты говорил, что это частный клуб. Вход только для членов.
– Не помню.
– Я помню.
– Мы были совсем детьми.
– Я по этому форту с ума сходил. Не знаю, что я там надеялся найти. Сокровище, наверное. Что-нибудь в этом роде.
– А там ничего нет, – сказал Бен.
– Я знаю. Теперь-то уж знаю.
– Слушай. Если ты когда-нибудь… если тебе захочется время от времени приезжать в Коннектикут, так давай.
– Ладно.
– Мы же с тобой братья, двоюродные.
– Да.
Слепое, позолоченное лицо святого Франциска Ксаверия взирало на них сквозь пустое окно. Джамаль и Бен стояли бок о бок в обоюдном молчании, в сотворявшем нечто безмолвии, более тихом, чем обычная тишина. Бен поднял руку, заправил за ухо локон темных волос, и Джамаль вдруг понял, кто такой Бен. Как же он не замечал этого столько лет?
Оно присутствовало во всем, что говорил и делал Бен, однако Джамаль понял это только сейчас, увидев, как Бен поправил волосы, – осторожно и ласково, точно вкладывая в конверт письмо. Впоследствии Джамаль будет говорить себе, что это святой Франциск Ксаверий, его крест и голова, открыли ему глаза.
Бен был таким же, как Кассандра.
И Джамалю захотелось погладить его по большой голове, успокоить, а после вскочить ему на спину и проехаться по улицам города. Он успокоил бы Бена своим мастерством наездника. Объяснил бы, одним лишь нажатием бедер, что бояться нечего.
– Нам лучше вернуться, – сказал Бен.
– Угу.
Они не сдвинулись с места. Продолжали стоять в открытой на все стороны комнате, где никто не смог бы найти их. А напротив, на Одиннадцатой улице, стоял в недоуменном молчании позолоченный человек.
Спустя какое-то время Бен сказал:
– Мне здесь нравится.
– Да.
Они не сдвинулись с места. Что-то происходило с ними, что-то безымянное. Джамаль и не пытался понять – что. Пусть происходит. Это было как-то связано с кровным родством, с отношениями лошади и наездника. И почти наверняка с вопросом статуи, с выросшим на половицах деревом. Они стояли в секретной комнате, и Джамалю хотелось утешить Бена. Раствориться в утешении, которое он даст мальчику, более удачливому, чем он. И когда Бен потянулся к нему с опаской, Джамаль не отпрянул. Дал ему утешение. Они с Беном провели в этой комнате долгое время, и, когда вернулись домой, все их страшно ругали.
1992
Деньги никогда легко не давались, а теперь, когда Рейган ушел, да и Буш начал уже поглядывать на дверь, источник их пересох окончательно. Строительный бизнес обратился в кладбище. Сначала прогорели те, кто отродясь особой надежностью не отличался, но затем начали валиться и компании посерьезней. Молодые ребята, которые покупали дома Ника и Константина, казалось, просто-напросто исчезли, – все эти механики, продавцы, лаборанты, которые работали, как черти, и, заняв немного денег у своих родителей и немного у родителей жены, получали возможность вносить ежемесячную плату за расфуфыренный домишко о трех спальнях, стоящий на четверти акра земли где-нибудь в Нью-Джерси или на Лонг-Айленде. Они сгинули, и эти ребята, и их пышноволосые шлюховатого вида женушки. Теперь они снимали квартиры или просто жили с родителями. Никто больше не чувствовал себя прочно стоящим на ногах – даже те, у кого имелась работа. И рисковать тоже никто не собирался.
Константин говорил Нику: если они хотят остаться в бизнесе, нужно покончить со всякими лишними прикрасами. С оградами из штакетника, мансардными окошками, витражами в парадных дверях. В их новой брошюре речь должна идти о факторе ценности, на нем Константин и собирался построить всю рекламу. Никаких текстиков с обещаниями роскоши, “которая вам по средствам”, никаких заклинаний насчет семейного бюджета. Однако Ник был влюблен в свою мишуру, в барные стойки для завтраков, в эркерные окна. Неуступчивость его поначалу удивляла Константина, а потом стала попросту оскорблять. Он понял, что даже после двадцати лет партнерства Ник продолжал считать себя мозгом компании, а Константина – всего лишь ее мускулатурой.
– Кон, – поначалу говорил Ник, – Стоит нам ободрать наши дома, и никто их покупать больше не станет. Я понимаю, положение тяжелое, но если мы по-прежнему будем строить дома, которые нравятся людям, то и люди по-прежнему будут их покупать. Поверь мне.
Он говорил это терпеливо, словно объяснял ребенку самые простые вещи.
– Если у кого-то еще остались деньги на покупку дома, – отвечал Константин, – он не станет тратить их на всякие довески. Это время прошло, нам нужно продавать то, что стоит дешевле дешевого. Единственный наш шанс – предлагать самые низкие, мать их, цены в регионе.
Несколько дней спустя терпение Ника лопнуло, разбившись о каменную стену неуступчивости Константина, и он, Ник, сказал:
– То, что ты предлагаешь строить, это просто дворовые сортиры.
– Наши дома всегда были дворовыми сортирами, – ответил Константин. – А эти хотя бы позволят нам удержаться в бизнесе.
Тут уж Ник обиделся всерьез. На полсекунды у него даже глаза остекленели. Несчастный, тупой мудак. Что, по его мнению, они строили столько лет – памятники архитектуры, которые переживут столетия? Неужели он думал, что кому-то и впрямь были нужны его латунные украшения в колониальном стиле?
– Это продукт, Ник. А продукт должен меняться вместе с рынком.
В конце концов Ник подрагивавшим от гнева голосом произнес:
– Я занимался этим пятьдесят лет. Как, по-твоему, может, я все-таки знаю, о чем говорю?
– Нет, – ответил Константин. – По-моему, уже не знаешь.
В конечном счете они сошлись на том, что принято называть “пробным расставанием”. От партнерства отказываться не стали, но договорились, что новым проектом будет заниматься исключительно Константин, – и деньги в него вложит свои, и все потери оплатит из собственного кармана. Ник со своими догмами расставаться не пожелал. Так и продолжал бубнить, точно священник проповедь, что дома их пользовались спросом по причине всяких там изысканных штришков. Он считал это доказанной формулой, ключом к успеху: за каждый доллар, который ты вложишь в бассейн с водоворотиком или в камин, ты сможешь потребовать при продаже дома двадцать. Несчастный, тупой мудак. Это самая важная покупка, какую совершают в своей жизни люди, твердил он, и разумными соображениями они при этом руководствуются в последнюю очередь. Перспективный покупатель осматривает кучу всяких домов, дай ему немного комфорта, и он твой. Ему хочется влюбиться. Ему нравится воображать, как вся его семья собирается на Рождество вокруг камина. Ему хочется трахаться в джакузи. Хочется поразить родителей какой-нибудь ерундой, которая выглядит совсем как мраморная. Дай такому дурню пустяк, который он сможет полюбить, дай по разумной цене, и он купит твой дом.
Константин держался иного мнения. При Буше экономика обратилась в дерьмо. В ней вообще ничего не происходило. Ник слишком стар, чтобы это понять, он думает, будто деньги, которые сами текли к ним в руки при Рейгане, были прямым результатом его усердных трудов. А Константин знал, как далеко от них ушли теперь эти деньги, подозревая, впрочем, что в новой, сильно урезанной версии Соединенных Штатов может сыскаться и новая разновидность клиентов. Он думал не о настоящих американцах, трудолюбивых, оптимистично настроенных белых людях, живущих здесь уже в третьем или четвертом поколении, людях, которым они с Ником втюхивали гипсовые украшения и алюминиевые рамы восемь на восемь. Он думал об иммигрантах. Не о законченной швали, конечно, но о ненасытных работягах, одержимых стремлением улучшить свое положение; о муже и жене, по двенадцать часов в день ишачащих на работе, за которую настоящие американцы браться отказываются, а дети их тем временем остаются на руках какой-нибудь старушки-тети, которая по-английски ни слова произнести не может. Он работал с такими людьми давно, когда еще оставался поденщиком. Черт, да он практически был одним из них. Этим людям, считал Константин, до жути хочется владеть чем-то своим, вложить в это свое деньги, получить кусочек Соединенных Штатов, который будет принадлежать только им. Им нужно лишь одно – ценность. И влюблены они лишь в одно – в обладание собственностью. И потому они купят самый дешевый дом, какой только смогут найти.
Вот он и ухватился за этот шанс – использовал свою часть денег, чтобы построить в Роуздейле семьдесят домов с тремя спальнями в каждом. Жилую площадь он предлагал вполне конкурентоспособную – отчасти потому, что до переезда сюда эти люди всю жизнь провели в тесноте, – однако остальные затраты урезал как мог. Дома получились опрятные, чистые, одетые в белую штукатурку, но до того лишенные каких-либо мелких деталей, что выглядели они голыми идеями дома, выстроившимися рядком в ожидании того, кто придаст им окончательную форму. Что, в определенном смысле, и было целью Константина. Они же предназначались для Хуанов, Владимиров и Шахидов, которые с детства мечтали о собственном доме в Америке. Ну так купи его и делай с ним, что хочешь. Раскрась его в розовый или в бирюзовый цвет. Построй на клочке голой земли перед домом святилище бога-слона. Или преврати дом в экспонат колониального, мать его, Уильямсберга. Удиви самого себя.
Специальное Предложение для Начинающих. Мы Продаем Вам Свободу Расходовать Ваши Средства. Создайте Дом Своей Мечты.
Все это началось три года назад, и с тех пор он выстроил четыре типовых района. И результаты получились даже лучшие, чем надеялся Константин. Опусти цены до определенного уровня, дай рекламу в этнических газетах, и к тебе сбежится здоровенная часть населения, до сей поры бывшая словно бы и невидимой. Люди приезжали к нему в подержанных машинах – не в маленьких благоразумных “селиках” и “шевроле-нова”, на которых ездили прежние клиенты Константина, но в больших “бьюиках-ривьера” и “крайслерах-империал”, уже пробегавших лет пятнадцать-двадцать, намотавших на колеса больше сотни тысяч миль, но получавших лучший уход, чем ребятня, теснившаяся на их задних сиденьях вместе с двумя-тремя тетушками, дедушками и бабушками. Лица черные, лица коричневые. Белые приезжали тоже, но говорили они обычно на запинающемся английском и выглядели так, точно воловью телегу водить им было бы намного легче, чем “олдсмобиль-88”. И большинство действительно предпочитало дешевку. Им нравился линолеум и лампы дневного света. Они были полной противоположностью урожденных американцев, готовых потратить небольшие состояния только на то, чтобы их дома выглядели старинными. Эти плевать хотели на облицовку дубом, на имитацию кирпичной кладки и потолочные вентиляторы в стиле “плантация”. Они хотели, чтобы их винил и выглядел винилом. И чтобы, когда они включают свет, люди, живущие в трех ближайших к ним домах, на время слепли.
Стоит Ли Ждать? Пусть Ваша Мечта Станет Явью Сейчас.
И пока все вокруг разорялись, Константин стал миллионером. Один миллион лежал у него в банке, а еще больше было рассовано по разным местам. Ник обратился в историю – кому он теперь нужен? Константин придумал собственную формулу, состоявшую всего из двух слов: “Урезай затраты”. И знал, что устареть она никогда не сможет, а поскольку всем приходилось несладко, он с легкостью заключал сделки на особых условиях. Нашел в Скрентоне цементный завод, который готов был повысить, лишь бы не вылететь из бизнеса, содержание воды в бетоне до незаконных пределов. Нашел в Тинеке одного малого – типом он оказался жутковатым, однако испугать Константина было непросто, – у которого имелся склад, забитый старыми изоляционными материалами с асбестовым наполнителем, примерно таким же законным, как плутониевый. И малый этот практически приплатил Константину, чтобы сбыть с рук свое дерьмо.
Единственное, о чем заботился Константин, так это о том, чтобы деловая скаредность не распространилась и на его домашнюю жизнь. Наоборот. Чем больше он экономил на чужих домах, тем с большей охотой тратился на улучшение собственного. Тут работала своего рода система противовесов. Он добавил к дому оранжерею и сауну, отделал белым мрамором фойе. Дом понемногу обращался в дворец, и временами, проходя по его комнатам, Константин ощущал в глубине груди глухие толчки довольства. Он создал свой дом из ничего. Без чьей бы то ни было помощи. Все это принадлежало ему и только ему – кровать с балдахином на четырех столбах, глубокие бархатные диваны, столовая, расписанная фресками: сценами из жизни венгерской деревни, из-за которых ему пришлось полгода, если не больше, собачиться с Магдой. Магда же получала все, что хотела: педерастов-декораторов и стенописцев, нескончаемые платья, кольцо с изумрудом, которое стоило дороже нового автомобиля. Все было хорошо, все наполняло Константина удовлетворением.
Ну, почти все. Имелись еще кое-какие мелочи. Его здоровье, дурацкое, пристрастившееся выкидывать фокусы сердце. Один приступ он уже перенес – жутко стеснило грудь, ему словно кулак туда воткнули. Ну да и ладно. Он же не неженка и нянчиться со своим здоровьем не собирается. Он и думать не желал о старости, которая полностью сведется к предосторожностям и специальной диете. Но временами все-таки нервничал. Вот прогуливаешься ты по дому, обдумываешь ужин, размышляешь о добром крутом перепихе или о проценте воды в твоем бетоне, и вдруг – шарах! – у тебя разрывается сердце.
Ну и с Магдой, чего уж душой-то кривить, тоже без хлопот не обходилось. Почему она не могла чуть больше походить на леди? Не на жеманную или слишком лезущую в глаза – увешанная драгоценностями старая аристократка с усталой улыбкой и жесткими волосами, которые пальцем тронуть нельзя, ему вовсе не требовалась. Но на леди. На редкостное существо, будоражащее воображение, с ароматом тайны и добытой немалым трудом мудростью, окруженное ореолом щедрой, медовых тонов сексуальности. Константин слушал, как Фрэнк Синатра поет “Леди – это блудница”, и думал: Да. Точно. Леди – это блудница. Крутая, но элегантная, большинство женщин выглядит рядом с ней увядшими гардениями. Магда почти такой и была, подходила к этому образу так близко, что временами Константин испытывал приподнятое волнение, всего лишь входя с ней в дорогой магазин или в ресторан. В такие минуты он ощущал себя человеком ярким, мужчиной, который бросил чопорную красавицу-жену и женился на искательнице приключений. Мужчиной, которому хватает храбрости мириться с пышной грудью и музыкой иностранного акцента, переживающим в постели такое, о чем другим мужикам его лет остается только мечтать. Он мог увлекаться подобными мыслями минуту, две, а после снова впадал в неуверенность, в непонятное, но жгучее смущение. От телесной пышности Магду отделяло уже пятьдесят избыточных фунтов, за столом она посапывала, издавала аденоидные звуки, такие, точно, когда она жевала, пазухи ее носа убредали куда-то в сторону от челюстей, и ей приходилось слегка всхрапывать, чтобы вернуть их на место.
Временами ему нравилось, что она такая большая и странная. Временами же он горестно сожалел о красоте, которая прошла мимо него, о паре тонких плеч над вырезом вечернего платья.
Он вовсе не хотел, чтобы Магда чувствовала себя несчастной. Не хотел обижать ее. Ну да, верно, бывало, он выходил из себя. Такой уж у него характер. Но после же всегда извинялся. Так ли уж непростительно слово, которым он обозвал ее на званом ужине “Фонда здорового сердца”? Свиньей обозвал, все верно, но ведь он же был пьян. И посопел еще, точно свинья у корыта. Ну так это он пошутил, просто пошутил.
– Вот, значит, чего ты хочешь?
Она, пьяно пошатываясь, вошла в парадную дверь дома, споткнулась на первой же ступеньке лестницы, платье ее лопнуло, и Магда медленно осела на мрамор, придерживая разорвавшуюся ткань обеими руками – так, словно это была ее разодранная кожа.
– Я хочу лечь спать.
Он стоял на чистых белых мраморных плитах, тоже далеко не трезвый, не вполне понимающий, как ему удалось довести машину до дома.
– Свинья. По-твоему, я свинья. – Она заглянула в дыру на платье и встала на жестком полу на колени.
– Я пошутил, ты что, шуток не понимаешь? Ну перебрал я сегодня, ну так вызови полицию.
– Ты устроил все это, чтобы тебе можно было шутить надо мной. Вот, значит, зачем.
Тушь на ее глазах размазалась, волосы смялись. Стоявшая на коленях посреди складок своего платья, она походила ни огромное увядшее подводное растение.
– Я не понимаю, о чем ты говоришь.
Он пошел к лестнице. Пусть разоряется, он слишком пьян и слишком устал, чтобы пытаться вникнуть в чушь, которую она порет.
– Это. Вот это все, – она раскинула руки, толстые, но сильные. И помахала ими по воздуху. – Все это.
– Я иду спать.
– Устроил это все, чтобы унизить меня. Женился на мне, выстроил этот дом, чтобы можно было водить меня на приемы и обзывать свиньей.
– Совсем ты спятила, вот что.
Однако подумал он другое: в ее словах есть какая-то бредовая правда. Сумасшедшая баба говорит начистоту, потому что лишилась представления о том, что можно, а чего нельзя.
А он был просто пьян. Оба они были пьяны.
– Я твоя свинья, – продолжала она, – а это мое стойло.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.