Текст книги "Шлиссельбургские псалмы. Семь веков русской крепости"
Автор книги: Николай Коняев
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 36 (всего у книги 51 страниц)
«Боже мой, Боже мой, что за день! Господь отозвал к себе нашего обожаемого, горячо любимого Папа. Голова кругом идет, верить не хочется – кажется до того неправдоподобной ужасная действительность. Все утро мы провели наверху около него! Дыхание было затруднено, требовалось все время давать ему вдыхать кислород. Около половины третьего он причастился Святых Тайн. Вскоре начались легкие судороги… и конец быстро настал! О. Иоанн больше часу стоял у его изголовья и держал его голову. Это была смерть святого! Господи, помоги нам в эти тяжелые дни!»
Две дневниковые записи…
Одна сделана будущим государем, другая – бывшим. Между ними – все правление последнего русского императора.
Святой праведный Иоанн Кронштадтский тоже оставил в своем дневнике запись о 20 октября 1894 года…
«Он тихо скончался. Вся Семья Царская безмолвно с покорностью воле Всевышнего преклонила колени. Душа же Помазанника Божия тихо отошла ко Господу, и я снял руки свои с главы Его, на которой выступил холодный пот.
Не плачь и не сетуй, Россия! Хотя ты не вымолила у Бога исцеления своему царю, но вымолила зато тихую, христианскую кончину, и добрый конец увенчал славную Его жизнь, а это дороже всего!»
Вглядимся еще раз в картину происходившего 20 октября 1894 года в спальне Малого дворца в Ливадии…
Неподвижно застыл объятый волнением наследник престола, будущий царь-мученик Николай II…
На постели – умирающий император Александр III…
У изголовья – святой праведный отец Иоанн Кронштадтский. Его руки сжимают голову умирающего императора…
«Молясь, мы непременно должны взять в свою власть сердце и обратить его к Господу, но никогда не допускать ни одного возгласа к Богу, не исходящего из глубины сердца», – говорил Иоанн Кронштадтский, и сейчас его глубокой молитвою и совершалось то, что дороже всего…
Святой праведный Иоанн Кронштадтский
Величественная, исполненная высокого значения картина…
И это оттуда, из небесной выси звучат слова святого:
– Не плачь и не сетуй, Россия…
Теперь не было рядом с Николаем II такого молитвенника.
Теперь, чтобы зазвучала эта молитва о России, нужно было самому стать святым.
Свидетельство тому, что эта молитва начала звучать в государе, слова из его дневниковой записи в этот день: «Боже, как тяжело за бедную Россию!». Слова эти перекликаются со словами Иоанна Кронштадтского и как бы продолжают их, вмещая в себя и будущий мученический путь государя.
Свидетельство тому, что эта молитва царя-мученика нашла отзвук и в России, – присланное в эти октябрьские дни в Тобольск стихотворение Сергея Сергеевича Бехтеева «Молитва»:
Пошли нам, Господи, терпенье,
В годину буйных, мрачных дней,
Сносить народное гоненье
И пытки наших палачей.
Дай крепость нам, о Боже правый,
Злодейства ближнего прощать
И крест тяжелый и кровавый
С Твоею кротостью встречать.
И в дни мятежного волненья,
Когда ограбят нас враги,
Терпеть позор и униженья
Христос, Спаситель, помоги!
Владыка мира, Бог вселенной!
Благослови молитвой нас
И дай покой душе смиренной,
В невыносимый, смертный час…
И, у преддверия могилы,
Вдохни в уста Твоих рабов
Нечеловеческие силы
Молится кротко за врагов!
Это стихотворение, посвященное великим княжнам Ольге Николаевне и Татьяне Николаевне, Сергей Бехтеев написал в Ельце в октябре 1917 года и через графиню Анастасию Васильевну Гендрикову передал в Тобольск.
Семья Государя
Однако мистическая история «Молитвы» не ограничилась совпадением с теми переживаниями, которые владели государем в октябрьские дни 1917 года.
Великая княжна Ольга Николаевна переписала стихотворение в свою тетрадку, подаренную – на книге сохранилась надпись: «В. К. Ольге. 1917. Мама. Тобольск» – императрицей Александрой Федоровной.
По этой причине долгое время авторство «Молитвы» приписывалось царевне Ольге, и стихотворение даже публиковалась под ее именем.
Но ведь так это и было.
Молитва, породившая «Молитву», звучала из уст государя и всей царской семьи, и тепло ее коснулось Сергея Сергеевича Бехтеева, сумевшего записать эту великую тобольскую молитву на бумаге…
9
Мы уже приводили свидетельство полковника Е.С. Кобылинского, что Панкратов, преподавая солдатам разные хорошие предметы, после каждого урока понемногу освещал солдатам политические вопросы.
Проповедь эсеровской программы завершилась полным разложением отряда.
Правда, следователь H.A. Соколов считал, что кроме пропаганды были и другие причины, разлагавшие солдат.
«Когда отряд уходил из Царского в Тобольск, Керенский обещал солдатам всякие льготы: улучшенное вещевое довольствие по петроградским ставкам, суточные деньги. Условия эти не соблюдались, суточные деньги совсем не выдавались. Это сильно злобило солдат и способствовало развитию среди них большевистских настроений».
Как бы то ни было, но положение Панкратова становилось все более шатким.
«Ученики» требовали удаления своего «педагога».
«Совершился разгон Учредительного собрания, между тем как я оставался в Тобольске, ожидая из Питера делегации, которая была отправлена в Учредительное собрание с моим заявлением. Делегация возвратилась, но с инструкцией местному Совету о ликвидации всех учреждений и организаций Временного правительства. Говорили, что с делегатами Совет Народных Комиссаров собирался отправить мне заместителя, но, не желая вмешиваться в дела Омского Совета, он предоставил решить этот вопрос Омскому областному, приказав переменить весь командный состав и комитет нашего отряда посредством перевыборов.
Семья Николая, очевидно, знала обо всем этом. На смену выбывших старых солдат в отряд были присланы новые, прибывшие из Петрограда. Раздоры в отряде приняли невероятный характер. Мои противники старались выставить причиной всего этого меня, как комиссара, который не устанавливает никаких отношений с центром.
Мои сторонники, солдаты отряда, приходили меня уговаривать, уверяя, что если я соглашусь уступить, то отряд успокоится.
О своем намерении уйти я сообщил прежде всего своему помощнику Вл. А. Никольскому, этому смелому и бескорыстному другу. Затем полковнику Ев. Ст. Кобылинскому. И 24 января 1918 года подал следующее заявление комитету отряда особого назначения:
„В комитет Отряда особого назначения комиссара В. С. Панкратова. Заявление.
Ввиду того, что за последнее время в Отряде особого назначения наблюдается между ротами трение, вызываемое моим отсутствием в Отряде, как комиссара, назначенного еще в августе 1917 года Временным правительством, и не желая углублять этого трения, я – в интересах дела общегосударственной важности – слагаю с себя полномочия и прошу выдать мне письменное подтверждение основательности моей мотивировки.
Хотелось бы верить, что с моим уходом дальнейшее обострение между ротами Отряда прекратится и Отряд выполнит свой долг перед родиной. В. Панкратов. Январь 24 дня 1918 г. Тобольск“.
Г. Е. Зиновьев
В ответ на это заявление мне было выдано следующее удостоверение:
„Удостоверение. Дано сие от отрядного комитета Отряда особого назначения комиссару по охране бывшего царя и его семьи Василию Семеновичу Панкратову в том, что он сложил свои полномочия ввиду того, что его пребывание в отряде вызывает среди солдат трения, и в том, что мотивы сложения полномочий комитетом признаны правильными“».
Государь тоже отметил в дневнике это событие.
«26 января. Окончил чтение сочинений Лескова 12 томов… Решением отрядного комитета Панкратов и его помощник Никольский отстранены от занимаемых должностей, с выездом из корниловского дома!»
Отъездом Панкратова из Тобольска и завершается тобольская страница Шлиссельбурга.
Василий Семенович из Тобольска уехал в Читу и вскоре после расстрела государя принял участие в работе Государственного совещания в Уфе.
Затем Панкратов поддержал колчаковский переворот и за это в ноябре 1919 года был исключен из партии социалистов-революционеров. Потом он участвовал в работе Государственного экономического совещания в Омске, а после разгрома Колчака вернулся в Петроград, где безраздельно властвовал тогда Григорий Евсеевич Зиновьев, которого вместе с Лениным Панкратов изобличил в шпионаже в пользу Германии в июле 1917 года.
Однако злопамятный Овсей-Герш Аронов Апфельбаум (Зиновьев) то ли не заметил возвращения своего обличителя, то ли не захотел мстить[177]177
Соавтор Панкратова Григорий Алексеевич Алексинский так легко не отделался. В 1918 году он был арестован ВЧК, но с помощью старых знакомых вышел на поруки и тотчас же бежал в Эстонию. В 1920 году Алексинский был заочно осужден Верховным ревтрибуналом и лишен права въезда в Советскую Россию.
[Закрыть], но Василий Семенович спокойно жил в его городе и, когда умер 5 марта 1925 года, был с почетом похоронен на Волковском кладбище на площадке Народовольцев.
Ну а в Тобольске после отъезда B.C. Панкратова начались совсем уже странные дела.
В начале марта 1918 года прибыл сюда из Омска комиссар Запсибсовета В.Д. Дуцман, а вслед за ним появился отряд омских красногвардейцев во главе с А.Ф. Демьяновым. Всю весну они спорили, кто заберет себе царскую семью…
«Отче наш, Иже еси на небесех! Да святится Имя Твое в России! Да будет воля Твоя в России! Ты насади в ней веру истинную, животворную! Да будет она царствующей и господствующей в России…»
Эта молитва святого праведного Иоанна Кронштадтского свободно проникала в мартовские дни 1918 года в сердце последнего русского государя и продолжалась уже самой его мученической жизнью…
Дневниковые записи его неопровержимо свидетельствуют об этом.
«2 (15) марта 1918 года. Вспоминаются эти дни в прошлом году в Пскове и в поезде!
Сколько еще времени будет наша несчастная родина терзаема и раздираема внешними и внутренними врагами? Кажется иногда, что дольше терпеть нет сил, даже не знаешь, на что надеяться, чего желать?
А все-таки никто как Бог!
Да будет воля Его святая!..»
22 апреля приехал в Тобольск комиссар Константин Алексеевич Мячин, назвавшийся Василием Васильевичем Яковлевым.
Следователь H.A. Соколов считал, что Яковлев повез государя в Ригу, но довез его Мячин-Яковлев почему-то только до Екатеринбурга…
Через десять лет по заказу наркома НКВД Александра Георгиевича Белобородова Владимир Николаевич Пчелин нарисует для Уральского музея революции восьмиметровый холст «Передача семьи Романовых Уралсовету».
Если добавить в названии слово «палачам», то оно не только уточнит смысл произведения, но и углубит трагедийное содержание картины, начинающей последнюю, екатеринбургскую главу жизни царской семьи…
Глава пятая
ШЛИССЕЛЬБУРГСКИЕ СЛЕДЫ
Один из организаторов Севастопольского восстания 1905 года Иван Петрович Вороницын считал шлиссельбургский пожар символическим маяком «на грани уходящего в мрак забвения старого мира и на развалинах его рождающегося светлого дня».
Первым шлиссельбургским старожилом, побывавшим в сожженной Шлиссельбургской крепости, был, кажется, неутомимый Николай Александрович Морозов.
В 1917 году в библиотеке «Солнца свободы» одновременно со сборником речей Александра Федоровича Керенского вышла его брошюрка «Полет в Шлиссельбург». Впечатления народовольца о полете над местами заключения.
«Почти всякий раз, когда я вспоминаю о своих уединенных прогулках в крошечном загончике между стеной моей шлиссельбургской темницы и высоким бастионом в летнее время, мне рисуется одна и та же картина. Вот сверху клочок голубого неба, единственный предмет бесконечного внешнего мира, которые еще не оставил меня на всю мою жизнь.
Вверху над ним пролетают облака, а под облаками реют бесчисленные горные стрижи и ласточки.
„Какая дивная картина представляется им там в высоте! – думалось мне тогда. – Они видят и поля, и леса, перед ними бесконечный простор шумящего за бастионом озера“.
И я представлял себе, что мчусь вместе с ними в высоте, и мне страстно хотелось посмотреть, каким представляется оттуда мой тихий, глухой уголок.
И вот вчера все эти грезы сбылись наяву Мы вылетели на гидроплане – Грузинов, я и еще один авиатор»[179]179
Морозов H.A. Полет в Шлиссельбург. Петроград, 1917. С. 3.
[Закрыть]…
1
В своей брошюре Морозов подробно описал картины, открывающиеся из кабины гидроплана, но особенно подробно – места своего заключения: «напоминающую средневековый замок» каменную башню здания Казанской части, где начиналась его тюремная дорога, Петропавловскую крепость и, конечно, Шлиссельбург…
«Даль все более и более застилалась туманной мглой; спустившееся на нее солнце стало совсем красным и потеряло резкую определенность своих контуров. Но внизу под нами все было ярко очерчено. Светлой извилистой полосой тянулась Нева к юго-востоку. Направо показалась впадающая в нее речка, и я припомнил, что ее зовут, кажется, Тосна. Из мглы, вдали налево, куда поворачивала теперь Нева, стала вырисовываться широкая водная поверхность Ладожского озера, а на ее ближайшей к нам части вырисовывалось маленькое черное пятно.
Это была Шлиссельбургская крепость…
Пятно вдали становилось все ярче-ярче, вырисовывались подробности. Грузинов начал снижать нашу крылатую лодочку с ее полутораверстовой высоты и показал мне пальцем на циферблате часов, что по истечении десяти минут мы будем там.
Мы пролетели над несколькими баржами, стоящими на Неве, перелетели через самую крепость, очутились за нею над Ладожским озером и, повернув назад, стали кругами, сильно накренив внутреннее крыло, спускаться вниз.
Мой сон, многолетняя мечта долгого заточения – летать когда-нибудь над своей темницей, как стрижи и ласточки, видеть с высоты все, что они видят… – все это сбылось наяву!
Мы спустились на воду перед воротами крепости в тот самый момент, когда солнце заходило, и над поверхностью горизонта виднелся один его красный полукруг. Мы подплыли к берегу, но сбежавшиеся солдаты сказали нам, что не могут нас пустить без разрешения коменданта, живущего в городе на берегу.
Мы перелетели в город. Я узнал, что комендант уехал в Петроград и разыскал его помощника. Мы усадили его затем с собою, перелетели с ним обратно в крепость и высадились все трое на берег.
Мы прошли по той дороге, по которой меня туда когда-то провели на вечное заточение и вошли в мою бывшую тюрьму. Я им показал в полумраке сумерек свою бывшую камеру, камеры Веры Фигнер, Людмилы Волкенштейн и некоторых других товарищей.
Но и эти полуобгорелые теперь камеры не произвели на меня сильного впечатления. Несмотря на двадцать пять лет заточения в них, они казались мне хотя и близко знакомыми, но чужими.
Мы посетили старую тюрьму, осмотрели ее ужасный подвальный карцер, но и тут на меня не повеяло ничем былым.
Я машинально слушал, как мои спутники говорили, что все это похоже на кошмар, и они совершенно не понимают, как тут можно было прожить в одиночестве не только десятки лет, не сойдя с ума, но даже и несколько месяцев.
Помощник коменданта предложил нам остаться ночевать у него, так как вечерняя заря уже догорала, но Грузинов не хотел подвергать свой гидроплан риску в чужом месте, и мы полетели обратно»…
При всей незатейливости этого текста, есть в нем очень точное ощущение лета 1917 года.
Сам Морозов, увлеченный облаками, птицами и своими воспоминаниями, не замечает конкретных примет царящего в Шлиссельбурге ужаса, но летчик Грузинов, который предпочитает возвращаться домой в темноте, лишь бы «не подвергать свой гидроплан риску в чужом месте», очевидно, видел и то, что и подвигло его к такому рискованному решению.
2
В Шлиссельбурге тогда верховодил товарищ Жук.
После разграбления и сожжения Шлиссельбургской крепости он подался было на родную Украину, но очень скоро вернулся назад и поступил на пороховой завод в качестве подручного слесаря.
Однако пролетарский труд не увлекал его и до каторги, и теперь товарищ Жук тоже не стал задерживаться в цеху. Через несколько дней он перебрался в Революционный комитет освобожденных каторжан по отправке и обмундированию последних, а весной 1917 года делегировал себя от Шлиссельбургских пороховых заводов на Первую конференцию фабрично-заводских комитетов.
Большинство членов конференции оказались сторонниками советской власти и, когда встал вопрос о передаче рабочим фабрик и заводов, товарищ Жук проявил себя самым пламенным сторонником этой меры, так как в Шлиссельбурге он давно уже сумел все взять в свои руки. Его избрали в президиум, и меньшевики, пытаясь хоть как-то скомпрометировать Иустина Жука, договорились до того, будто и в Шлиссельбургской каторжной тюрьме он отбывал срок как обыкновенный уголовник.
Чтобы доказать лживость этого утверждения, Иустин Жук писал в газеты опровержения, но ничего не помогало, и тогда – как раз генерал Корнилов наступал на Петроград! – решил подтвердить свою революционность делом.
Загрузив в Шлиссельбурге пироксилиновыми шашками баржу, он отправился в Петроград. Баржу он причалил к набережной около Смольного и отправился докладываться.
– Дружище! – объявил он председателю Петроградского совета Н.С. Чхеидзе. – Я баржу пироксилина привез тебе, да еще на придачу 400 человек, вооруженных винтовками…
– Пироксилин? – побледнев, переспросил Николай Семенович. – Да ты что, с ума сошел? Баржа взорваться может!
– Конечно, может, – добродушно улыбаясь, подтвердил товарищ Жук. – Искру только покажи, товарищ Чхеидзе, так твой Смольный, а с ним и пол-Питера на небеса к господу Богу взлетят!
Николай Семенович замахал руками:
– Уводи баржу! – закричал он. – Не надо, не надо нам твоих шашек!
– Как не надо? Корнилов наступает!
– Не надо ничего! Уводи быстрее баржу!
– Куда?
– Куда хочешь, только подальше. Вывези в море и пусти ко дну!
Однако товарищ Жук пожалел уничтожать труд своих товарищей и, сговорившись с руководством Выборгской стороны, раздал пироксилиновые шашки по здешним заводам.
Эти пироксилиновые шашки власти изымали потом несколько недель, но больше никто уже не сомневался в революционности товарища Жука.
«Работа спорилась в его руках, – восхищенно писал о нем Григорий Евсеевич Зиновьев. – В своем родном Шлиссельбурге он делал чудеса. В его крепких, умелых руках все двигалось как машина – мягко, бесшумно и в то же время уверенно и правильно. Благодаря его усилиям в Шлиссельбурге при пороховом заводе рабочие поставили выработку винного сахара из древесных опилок. Это было детище Жука. В это дело он вложил свою душу. И как велика была его радость, когда он увидел результат своей работы, когда он смог принести нам первый выделанный сахар! Он радовался как ребенок, мечтая, как ему удастся подобные же сахарные заводы построить по всей России – всюду, где есть леса… На таких людях держится пролетарская диктатура. Такие люди – цемент рабоче-крестьянского государства».
Забегая вперед, скажем, что идея кормить рабочих не сахаром, а древесными опилками чрезвычайно понравилась вождю мирового пролетариата товарищу Ленину.
«Говорят, Жук (убитый) делал сахар из опилок, – сразу по прочтении статьи Г.Е. Зиновьева написал он. – Правда это? Если правда, надо обязательно найти его помощников, дабы продолжать дело, важность гигантская. Привет. Ленин».
Но товарищ Жук тогда уже был убит, а Григорий Евсеевич Зиновьев то ли поленился искать участников сахарно-опилочного производства, то ли этого производства вообще не существовало, но поручение Владимира Ильича осталось невыполненным. Так и не попробовали русские рабочие сахара из опилок.
3
«Человек богатырского сложения, великан, Жук в то же время отличался необыкновенной добротой и детской мягкостью характера, – писал Григорий Евсеевич Зиновьев в „Петроградской правде“, от 26 октября 1919 года. – В глазах светились ум и воля. Он был как бы олицетворением рабочего класса, подымающегося на борьбу… Жук не был формально членом нашей партии. Но он был горячим поборником коммунизма и он знал, что наша партия – единственная рабочая партия в мире, которая поставила на очередь борьбу за коммунизм.
И он отдал себя в распоряжение нашей партии».
Действительно, когда в 1919 году его назначили членом военного совета Карельского укрепленного сектора, товарищ Жук не стал уклоняться от ответственности. Прибыв на вверенный ему участок, он немедленно возглавил оборону перешейка.
Что там произошло, понять трудно, поэтому сразу предоставим слово очевидцу.
«Никогда не забыть последних часов жизни любимого товарища и друга. Сколько уверенности, самоотверженности и ненависти к своим классовым врагам в эти моменты светилось в его прекрасных, умных глазах, сколько несокрушимой мощи и энергии чувствовалось в его исполинской фигуре, в каждом мускуле его правильного, высеченного как из мрамора лица…
Положение создавалось отчаянное…
Стоявший рядом с нами т. Жук с обнаженным маузером в руке, вопросительно всматриваясь, изучая и анализируя творившееся вокруг, одновременно с какой-то мучительной скорбью смотрел на окружающих.
Но такое состояние он переживал одно лишь мгновение: вслед за этим он сразу нашел самого себя, приказал немедленно приготовить бронелетучку к бою, чтобы создать среди бегущих настроение того, что не все еще потеряно, и вывести их из состояния панического страха…
И только он успел отдать последнее распоряжение, как неожиданно для всех повалился на землю, не испустив ни единого стона: вражеская пуля насквозь пробила золотое сердце славного героя; вместе с этим перестала работать и мысль искреннего революционера… (курсив мой. – Н. К.)
Смерть т. Жука вызвала среди нас некоторую растерянность, но все быстро ориентировались в том, что нужно делать: подобрав на паровоз еще теплый труп его, сами засев в бронелетучку, двинулись по направлению к густым цепям перебегавшего через полотно железной дороги противника и открыли по нему огонь. Создался тот эффект, о котором говорил за мгновение до смерти т. Жук: поединок бронелетучки с белоингерманландцами отрезвил бегущих красноармейцев; они не распылились по лесу, в одиночку, а, как бы по сигналу, инстинктивно группами стали стекаться к станции Пери, и через час мы уже вновь располагали тремя четвертями первоначального боевого состава».
Похоронили товарища Жука в братской могиле в поселке имени Морозова, расположенном в истоке Невы, на противоположном от Шлиссельбурга берегу.
Интересно, что чуть раньше погиб его подельник по сожжению Шлиссельбургской крепости Владимир Осипович Лихтенштадт-Мазин.
4
Владимир Осипович Лихтенштадт, управившись в начале марта 1917 года со Шлиссельбургской крепостью, уехал в Петроград, намереваясь вернуться к прерванной революцией переводческой работе.
Смутно бродили в голове планы о педагогической деятельности, возникали образы лошадей и мальчиков, совершающих верховые прогулки… С помощью Марины Львовны Владимир Осипович начал было реализовывать эту идиллию и некоторое время работал в «Ульянке» – детской колонии под Петроградом, но революционное время совершенно не подходило для идиллий.
Тем более что миновала сияющая весна революции, и подошел холодный и мрачный октябрь.
Эволюцию взглядов вчерашнего декадента-террориста лучше всего проследить по письмам, которыми он бомбардировал бывшую жену.
Письма эти, в отличие от дневников, являются точным источником чувств, которые испытывал герой в те исторические дни.
Поначалу Владимир Осипович взирал на большевиков исключительно со стороны, как на диковинное театральное действо:
«Ленин не горит и не зажигает, это – маньяк, энтузиаст идеи, во имя ее готовый погубить весь мир. Он действует на массу своей холодной, узкой, упрощенной логикой, с которой он вколачивает в нее свои идеи, – пишет он 28 октября 1917 года. – Троцкий не горит, но зажигает, нужно видеть, как он действует на толпу! Это великолепный актер, честолюбец и властолюбец, любитель сильных ощущений, широких жестов, больших пожаров, он будет поджигать и любоваться, и самолюбоваться. Без этих двух движение не приняло бы таких форм. Маньяк, готовый ради социального эксперимента (в мировом масштабе!) погубить родную страну, дал идею и ее обоснование, актер придал ей блеск, влил в нее душу – драма подготовлена, занавес поднят – слушайте и любуйтесь… Таковы герои»[180]180
«К тебе и о тебе мое последнее слово». Письма В.О. Лихтенштадта к М.М. Тушинской. Публикация Н.К. Герасимовой и А.Д. Марголиса. Минувшее. Исторический альманах. Вып. 20. – М.; СПб.: ATHENEUM; Феникс, 1996. С. 147–148.
[Закрыть].
Скоро, однако, выяснилось, что среди большевиков собралось немало близких Владимиру Осиповичу и по крови, и по духу людей, и, по-прежнему категорически не принимая («большевизм» – это, конечно, не просто предательство, хулиганство, подлость и глупость»!) новую власть, Лихтенштадт переживает за судьбу своих соплеменников, участвующих в большевистском правительстве:
«Я боюсь кровавого подавления большевистской авантюры, я так же не могу приложить к ней руку… и… не только чувством, но и разумом против решения спора оружием, – пишет он 29 октября 1917 года. – Единственно правильный метод – это полная изоляция большевизма… И он уже задыхается»[181]181
«К тебе и о тебе мое последнее слово»… С. 148.
[Закрыть]…
Никаких поводов подозревать Владимира Осиповича в неискренности у нас нет. Вполне возможно, что он действительно собирался изолироваться от большевизма, чтобы тот задохнулся, но проходили недели, надобно было жить, и интеллект, изощренный в переводах Макса Штирнера и Отто Вейнингера, подбросил своему хозяину спасательный круг:
«„Со своей стороны“ прекращаем состояние войны, не подписывая мирного договора. Что-то совершенно неслыханное в летописях истории, противное и смыслу человеческому, и всему вообще человеческому… И тем не менее – это лучше подписания мира»[182]182
«К тебе и о тебе мое последнее слово»… С. 153, 29 января 1918 г.
[Закрыть].
Ну, конечно, и материальная сторона тут тоже была важна.
«Последний день „работы“, – пишет он 16 марта 1918 года. – Очень глупая – в общественном смысле – авантюра. В личном же – очень милая. Ел как никогда – всего вдоволь, везу маме молока, хлеба, муки, масла. Жалованья получил за целый месяц: неловко брать, но берешь»[183]183
«К тебе и о тебе мое последнее слово»… С. 154.
[Закрыть]…
Кормили у большевиков – это касалось, разумеется, большевистской верхушки и ее ближайшего окружения – действительно, хорошо, но у нас даже и мысли не возникает заподозрить Владимира Осиповича в продажности.
Все что совершал он, делал искренне и убежденно…
«Когда приходится сталкиваться с каким-нибудь ярым противником большевизма, – пишет он 13 сентября 1918 года, – противником, который противопоставляет большевизму „доброе, старое время“ и „культурное государство“, меня берет злоба, и если нужно было бы выбирать, я предпочел бы большевизм»[184]184
Там же. С. 156.
[Закрыть].
И еще через неделю:
«Иной раз мне представляется, что, отрекаясь от большевизма, мы отрекаемся от всего русского, от большой нашей истории и – от Толстого и Достоевского, от Бакунина и Герцена, особенно Герцена с его „Письмами из Франции и Италии“»[185]185
Там же. С. 156.
[Закрыть].
Ну, как же можно человеку, пытавшемуся убить Петра Аркадьевича Столыпина, отречься от «всего русского», да к тому же от Толстого и Достоевского в придачу с Бакуниным и Герценом?
Поворот к большевизму становился тут неизбежным.
К тому же погиб шлиссельбургский друг Лихтенштадта А.М. Мазин[186]186
«Рабочий литейщик, старый социал-демократ А.М. Мазин случайно попал в Севастополь в ноябрьские дни. Всю жизнь он кипел совсем особенным, редким энтузиазмом. Заплативши за короткий миг свободы и борьбы особенно тяжелым для его кипучей натуры каторжным томлением, он по освобождении не отошел, подобно многим в инертную обывательскую массу и славной смертью завершил революционную жизнь. Он погиб от пуль контр-революции в Бердянке, своем родном городе». И.П. Вороницын. Из мрака каторги 1905–1917. Харьюв: Державне Видавництво Украши, 1923.
[Закрыть], и Владимир Осипович – прав, прав был Отто Вейнингер, когда говорил, что нет ничего выше настоящей мужской дружбы! – присоединил к своей и его фамилию.
Теперь необходимо было присоединить и партийность павшего друга. Вступление в РКП(б) переводчика Макса Штирнера и Отто Вейнингера становилось неизбежным.
«30 сентября 1918 года. По городу ходят тревожные слухи, что близок час падения большевиков. Я не верю им, это не в первый раз, но какую тревогу они вызывают! И вот тут, в минуту, быть может, еще не настоящей опасности, чувствуешь, что в сущности уже стал большевиком. И нечего скрывать это от себя… и в минуту настоящей опасности придется записаться в партию и пойти сражаться»[187]187
«К тебе и о тебе мое последнее слово»… С. 156–157.
[Закрыть].
«10 ноября 1918 года. В Германии революция!.. Для меня Рубикон перейден – я с большевиками, я – большевик! Надорванный, правда. Ибо нельзя забыть борьбы с большевизмом и нельзя простить…
Скорее к жизни и в жизнь – еще можно жать, можно гореть, можно бороться и погаснуть за великое дело – самое хорошее, что мне осталось.
„Не удалась жизнь“… В самом деле: умеренность и аккуратность в гимназии – заигрывание с политикой и с декадентством, в университете – игра в революцию, игра в любовь, притча о невесте, прозевавшей жениха: хотел связать свою жизнь с рабочим движением и проглядел его, когда оно стало ворочать горами и зажгло мировой пожар… И все-таки: что-то есть, что протестует и выпрямляется, и говорит: мы еще поборемся, еще загорится моя звезда, хоть на миг, хоть в последнюю минуту»[188]188
«К тебе и о тебе мое последнее слово»… С. 157.
[Закрыть]…
Надежда Владимира Осиповича сбылась.
Звезда его загорелась-таки и на большевистском небосклоне.
В начале 1919 года он вступил в РКП(б), некоторое время он заведовал издательством Коминтерна, а вскоре стал секретарем самого Григория Евсеевича Зиновьева!
Что и говорить, блистательная карьера для человека, который из ревности к судьбе австрийского гения начал мастерить самодельные бомбы, чтобы взорвать ненавистного прогрессивной интеллигенции Петра Аркадьевича Столыпина.
Теперь, пройдя через Шлиссельбург и революцию, Лихтенштадт был полон сил и оптимизма.
В дневнике от 17 апреля 1919 года он записал:
«Два часа ночи – довольно. Хорошо работается, хорошо мечтается, хорошо ходится по „камере“, хочется мне сказать, так переносишься в былое задумчивое хождение по камере. А как хорош Исаакий, как хороша вся площадь, утопающая в полном мраке! И славно гудит ветер в трубе – словно знает, как я любил и люблю его заунывные напевы. Выстрел – другой… да мы живем в военном лагере – много „ненужной“ жестокости вокруг (хотя „ненужность“ эта весьма относительна) – но и война эта и веселее, и здоровее, и нравственнее – да нравственнее! – чем жалкое прозябание в мещанском болоте, чем вольное и невольное утверждение всех ужасов и подлостей старого мира. Да. Да, об этом я еще напишу – все это так и рвется наружу – даже не верится… Нет – мы еще поборемся – и за мировое, и за личное строительство»[189]189
Ионов И. Указ. изд. С. 11–12.
[Закрыть].
5
Впрочем, если верить Виктору Сержу, Лихтенштадт ушел на фронт, потому что считал положение катастрофическим, а дело революции проигранным. Лихтенштадт заявил тогда: «Нет никакого смысла в том, чтобы прожить еще несколько месяцев, выполняя к тому же ставшую бессмысленной организационную, издательскую и прочую работу; что в эпоху, когда столько людей бесцельно умирают в глуши, ему противны канцелярии Смольного, комитеты, печатная бумага, гостиница„Астория“.
В принципе это совпадает с записью, сделанной самим Владимиром Осиповичем 24 мая 1919 года:
«Красному Питеру грозит опасность. Я рвался в армию полгода назад, когда враг был далек, я подал заявление в таком духе в партию. И вот сейчас, в минуту действительной, близкой опасности, я сижу в спокойной обстановке… Под Гатчиной идет жестокий бой, а тут корректуры, переводы, всякие там корпусы и боргесы, какая чушь, какая чушь!.. Правда, сейчас я уже не просто „солдат большевизма“. Я – большевик душой и телом, большевик до могилы. И хочу и могу поэтому не только умереть за большевизм, но и жить для него, жить и бороться, падать и подниматься»…
Хотя акценты, конечно, другие.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.