Текст книги "Цветы лазоревые. Юмористические рассказы"
Автор книги: Николай Лейкин
Жанр: Юмор: прочее, Юмор
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 21 страниц)
Жильцы большого дачного дома
Луна светила с неба вовсю. Ночь была светлая, теплая, между тем старик дворник Ефим вышел за ворота на ночной караул в овчинном тулупе, накинутом на одно плечо, и в то же время в опорках на босую ногу. Вышел он, сел у ворот на низенькую скамеечку, закурил трубку-носогрейку и стал сосать ее и поплевывать в сторону. Я в это время возвращался домой и подходил к воротам.
– На караул вышел?
– На караул… Да что толку-то? Уж ежели вор захочет украсть, то он все равно украдет… – отвечал дворник.
– То есть как это?
– Очень просто. Вот на Скипидаровой даче и с начала весны караулили, а ободрал же вор балкон! Парусины аршинов тридцать с собой унес. Так и унес. Нешто мы супротив вора что можем поделать? Ничего не можем поделать. Ежели настоящий вор воровать идет, то он сонный корень с собой несет. Сонным корнем караульного обвел – вот караульный ничего и не слышит, и не видит. Супротив вора собаки должны быть злющие.
– A y нас нет разве на дворе собак?
– Есть две тявки: Шарик и Жучка. Да нешто это собаки? Нешто для караула такие собаки должны быть? Она облаять облает вора, а тронуть – она вора не тронет.
– Отчего же так?
– Оттого что от жильцов пищей удовлетворены, брюхо себе наели, а через это самое к кажинному человеку и ласкаются. Коли ежели кто от воров собак заводить хочет, то их надо беспременно маханиной кормить и днем взаперти держать, в темном месте. Вот тогда ежели этих собак выпустить на ночь, то они действительно перервут вора.
– А как же жильцы-то? Ведь они могут и жильцов перервать?
– Могут. Но коли ежели ты жилец хороший, то по ночам не шляйся, а спи. А наши какие собаки? Наши потявкают на человека, да и пойдут сзади, виляя хвостом: дескать, не вынет ли он из кармана хлебца да не бросит ли. Собака обязана рвать человека, потому что в том ее и должность собачья есть. А у нас дворницкий караул затеяли…
– Но что же это за жизнь тогда будет, ежели жилец ночью и на двор не смей выйти!
– Что за жизнь? Жизнь самая настоящая. А то что хорошего, коли вон как в угловой даче полуночничают?
– А полуночничают?
– Всю ночь напролет не спят. Днем выспятся, а ночью не спят.
– Что же они делают?
– В карты играют. Сидят-сидят, играют-играют, а потом подойдут к столу и выпьют. Выпьют – и опять играть… Так у них этот самый круговорот до утра и идет. А под утро выйдут в сад и начнут считаться. «Ты, – говорит, – подлец, потому ты у меня сто рублей выиграл». А другой в ответ: «А коли я подлец, то нá вот тебе и выкуси». Потыкают-потыкают друг другу кулаками в морды, да и разойдутся. В том их и все занятие.
Я подсел к дворнику и спросил:
– А кто живет в угловой даче? Что это за люди?
– Да не то он жид, не то учитель, а другие говорят, что просто немецкий дьячок из кирки, – отвечал дворник. – Люди внимания не стоящие. Взаместо жены у него мамзель пристегнута. Тут как-то по весне он эту самую мамзель купцу одному в карты проиграл. Мне лакей ихний сказывал.
– Ну и что же купец? – поинтересовался я.
– Взял, посадил в карету и повез в город. А через три дня привез снова на дачу. «Нет, – говорит, – не надо мне ее, бери обратно, а дай ты мне лучше пятьдесят рублей». Тот не дает – ну и вышла драка. Стекло вышибли.
– Игорный дом у него, что ли?
– Никакого дома у него нет. Табачная лавочка на Вознесенском проспекте у него есть. От нее и питается. Только тем, говорят, и живет, что в табачной лавочке выторгует да что в карты выиграет.
– И всю ночь у них игра на даче?
– Всю ночь. Вон и посейчас играют.
– Так ведь они соседних жильцов беспокоят.
– Нет, не беспокоят. Там у нас на углу все жильцы почитай что шальные.
– А кто живет?
– По праву руку в махонькой даче полковница проживает, только не настоящая полковница.
– То есть как же это так?
– Очень просто. Велит, чтобы все ее полковницей называли, а по паспорту… ведь паспорт я в участок на прописку носил… А по паспорту – девица из дворян, и ничего больше.
– А чем она занимается?
– Своим собственным занятием… Собачонок в морды целует. Три собачонки у ней махонькие. Попугая кормит, котят молоком поит… А вечером к ней ейный адвокат наезжает, только опять-таки и адвокат-то не настоящий.
– Что это у тебя все не настоящие какие-то, – улыбнулся я.
– А вы сумлеваетесь? Действительно, не настоящий. Сказывают так, что он только еще в ученье у настоящих адвокатов находится. Из себя фертик такой, бородка русая, подстриженная, на носу золотая удавка. Молодой еще, румяный такой. Нынче как-то тут жена евонная его накрыла. Приехала, а он на балконе с полковницей сидит. Ну, она его сейчас по роже зонтиком… Большой шум вышел.
– Ах, так вот зачем этот адвокат к полковнице ездит!
– Хахаль ейный. Ездит затем к полковнице, чтобы деньги у ней выманивать. Кухарка сказывала, что у ней хорошие деньги есть, потом дом в Луге.
– А полковница-то молодая?
– Совсем старая ведьма, но только борзится и молоденькую из себя разыгрывает.
– Ну, знаю… Она все в розовом капоте на пруд в ванную купаться ходит.
– Нет, это не та. В розовом – это из дачки от пруда; а этой купаться нельзя. Эта никогда не купается.
– Отчего нельзя?
– Оттого что у ней рожа лаком покрыта.
– То есть как это: лаком?
– Очень просто… Чтобы краска не слиняла. Морщины-то у ней заштукатурены штукатуркой для гладкости, сверху краска, а на краске лак. Кухарка ейная сказывала, что она даже никогда и не умывается.
– Полно тебе… – усомнился я.
– Верно слово, барин. Если ей умыться, то вся политура с лица сойдет и краска слиняет, и тогда весь фасон испорчен. А наводить вновь всю эту штукатурку и политуру дорого и больно. Кухарка сказывала, что какой-то француз за десять рублев на три месяца таким манером ейную барыню раскрашивает, а уж сама она каждый день только присыпку делает.
– Легкий ремонт?
– Да, ремонт. Бровь накрасит, седые волосы ваксой замажет – в том ее и занятие.
– Ну а с другой стороны от игорного дома кто живет?
– Около какого игорного дома?
– Ну да где в карты-то играют.
– Ах, это рядом с жидом-то? С другой стороны тоже жидец ненастоящий. Дачу нанимал офицер с телеграпа, а живет повивальная бабка, даже вывеску около калитки вывесила, но ни сама не родит, ни у людей не принимает, а ездит к ней статский генерал Кувалдин – вот этим она и питается.
– Содержанка, значит?
– Не то чтобы содержанка, а на манер как бы в воспитальницах. Только уж, конечно, тут не без греха. Мамзель молоденькая и из себя приглядная. Живет с теткой, и та при ней взаместо кухарки… Сама она русская, а тетка у ней немка. Вот теперь этот самый генерал жениха ей ищет.
– То есть тетке или воспитаннице?
– Само собой, воспитаннице. Какая ему корысть тетке жениха искать! Тут по весне как-то он ей и нашел жениха из чиновников, начал его возить да поить, а он и спился с кругу; спился, да и помер. Потом певчего какого-то в женихи привозил… Это генерал то есть. Привез и оставил его погостить на денек, а тот украл у воспитанницы браслетку и три чайные ложки, да и сбежал. И посейчас Митькой звали. Так и не отыскали. Да и отыскать-то трудно… Ведь им нужно такого жениха, чтобы он жениться женился, а потом сейчас от жены в Тамбовскую губернию управляющим в генеральское имение ехал. А за женитьбу всего только триста рублей и енотовую шубу дает.
– Откуда ты все это знаешь, такие подноготные? – спросил я у дворника.
– Я-то? Да как же мне не знать, коли кухарки сказывают! Я все знаю, про всех знаю… – отвечал он.
Дальше я не стал спрашивать, поднялся со скамейки и отправился к себе на дачу. В воротах дворник остановил меня.
– Ваше благородие! Дайте пятиалтынничек на трубку. Трубка у меня очень искурилась, – сказал он.
Я дал.
На прогулке
Ясный, теплый летний день. По аллейке Лесного парка поскрипывают колесиками две детские колясочки. Их подпихивают сзади две нарядно одетые мамки. В колясочках по грудному ребенку. Мамки только что сейчас встретились на прогулке и знакомятся.
– Три сарафана ситцевых, три сарафана шерстяных, один шелковый матерчатый и всякого белья по полудюжине, – рассказывает русая мамка.
– Вот-вот… Точно так же и я себе выговорила, но окромя матерчатого, – отвечает черная мамка.
– Что же ты это так? Матерчатый сарафан – уж всегда положение, коли ежели у хороших господ или у купечества… Зачем баловать?
– И трафила я, миленькая, чтоб с шелковым сарафаном, да господ таких не находилось; а тут стало молоко пропадать, потому – мой-то робеночек был у меня померши и подсасывать было некому. Ну, я подумала, подумала: что ж, думаю, не идтить кормить, а дожидаться матерчатого сарафана, так может и совсем молоко пропасть, и тогда на бобах я могу остаться – взяла да и пошла. Всего белья по шести штук, кровать, тюфяк и две подушки, пальто летнее и шубка зимняя, сапог и башмаков сколько сносишь.
– Ну, уж это положение известное. А сколько жалованья?
– Семь рублей в месяц.
– Ну а я восемь… Двадцать пять рублей на выход, как отниму от груди ребенка.
– А я двадцать на выход.
– Мало, умница; и двадцать-то пять рублей мало, да так уж я опростоволосилась. Что их жалеть? Не хочешь давать, так сама корми. Семь рублей и двадцать!
– Боюсь, душечка, как бы и это-то не отжилили. Вот три месяца кормлю ребенка, а всего еще только три сарафана ситцевых сшили, а шерстяного ни одного.
– А нешто сквалыжники?
– Куски сахару, подлая, пополам перегрызает, чтоб поменьше кусок к чаю дать. Начала по пятикопеечной булке выдавать, а теперь на трехкопеечную съехала.
– Ой-ой, милушка! В какой ты дом вляпалась… Нет, у нас ничего этого нет. У нас сама только и говорит: «Ешь больше, мамка, пей больше, мамка». Мне так даже бутылка пива полагается от стола, а кофеищу сколько влезет, хоть обливайся. Ты через какую повивальную бабку?..
– Швейцар меня из родильного дома предоставил на место.
– Ну, уж эти швейцары завсегда так… Сами возьмут, а мамку всунут куда попало. Сколько ему дала?
– Три целковых, да с барыни он три взяд. Потом водили к доктору на свидетельство за пять целковых. Это уж барыня платила.
– Незачем было, милушка, к швейцару обращаться. У швейцара мамок последние господа берут, а кто почище, тот завсегда у повивальной бабки требовает к себе мамку. Ты, верно, в первый раз в мамках?
– Родила во второй раз, а в мамках первый.
– Девушка?
– Девушка, по местам жила.
– И я девушка, вот уж четвертый раз в мамках. Я волк травленый. Незачем было тебе к швейцару отправляться, а прямо бы в мамочный приют к повивальной бабке шла, тогда бы была и с шелковым сарафаном, да и на хорошее бы место попала. И какая дама-то отличная – эта повивальная бабка Марья Романовна! Правда, она с господ по десяти, а с мамки по пяти берет, но зато по печатной контрамарке все тебе вытребовает, господ на контрамарке заставит расписаться и мамке контрамарку эту отдаст. У тебя контрамарка-то есть ли?
– Никакой нет. Мы так, на словах условились.
– Дура ты, дура полосатая! Вот уж и видно, что во второй раз родишь и в первый раз в мамки пошла. Да ведь эдаким манером тебя господа надуть могут и ничего не дать.
– Ну что ты! Ведь ребенок-то в моих руках. Что хочу, то и сделаю с ним. Кормить не стану, пущай кричит. Нет, я еще посмотрю месяц, да коли ежели что – то и уйду. Буду другого ребенка искать. Мне что? Я пошла в мамки из-за корысти, пошла прямо, чтоб денег понакопить, да потом было бы с чем с аспидом-то моим перевенчаться. Теперича он мне такие слова положил: «Пока у тебя восемьдесят рублей денег не будет, потоле на тебе и перевенчаться не могу».
– Солдат?
– Солдат. В нынешнем году службу кончает.
– Постоянный?
– Постоянный. Второй год любимся.
– И первый ребенок был от него?
– Нет, первый ребенок от другого. Тот портной был.
– А все-таки, милушка, я тебе вот что скажу… Хоть он у тебя и постоянный, а денег ты ему вперед не давай, а то надует и не перевенчается. Двое уж меня так на мамочные места ставили, потом деньги отбирали, хотели обзаконить и надували. Ты шубку-то какую себе выговорила: на каком меху?
– Да так себе, просто шубку.
– Эка дура! Эка дура! Так ведь они тебе стеганую ватную с кошачьим воротником дадут. Нет, я выговорила себе на выхухоли. И долго мы спорили из-за этого. Я хотела на беличьем меху или на лисьем. Спорили, спорили и на выхухоли помирились.
– Шубка-то что… Шубка – бог с ней! Я из-за меха не больно гонюсь. А вот соддатику-то моему не позволяют ко мне ходить. Два раза он приходил, и два раза спровадили… – слезливо говорила черная мамка.
– Есть о чем горевать! А ты его писулечкой вот сюда в парк вызови. Ведь гулять-то с ребенком ходите свободно. Вызови, да и повидаетесь здесь. А писулечку тебе завсегда в мелочной лавке напишут. Я завсегда так.
– А у тебя кто в душеньках-то?
– Теперь сапожник. Только я внимания-то на него мало обращаю. А коли уж так очень захочется повидаться, то сейчас в лавочку – и писулечку к нему… Он и явится. Вот на этой самой скамеечке мы на прошлой неделе с ним и сидели. Потом туда в лесок гулять пошли. Он в портерную за пивом спорхал. И чудесно… – разсказывала русая мамка, помолчала немного, улыбнулась и прибавила: – Ко мне нынче сам барин ластится.
– Что ты?
– Сейчас умереть. С барыней-то они все в ссоре, та все на него фыркает, ну, вот он и ластится ко мне. Придет в детскую, будто на ребенка посмотреть, а сам то меня по спине хлопает, то по голове гладит. Вчерась пришел и рубль подарил. «Вот, – говорит, – тебе на кофий».
– Ну а ты что?
– Пока молчу. Посмотрю, что дальше будет. Пущай ластится. Мне же лучше. Заступа перед барыней есть.
– Молодой или старый?
– В том-то и дело, что старый. Да старый-то бы еще ничего, а то у него уж очень проплешина велика. Как есть во всю голову. А я таких не люблю. Вот теперь мало-помалу буду у него хлопотать, чтобы вместо выхухолевой-то шубки лисью сшил.
– А ребенок-то у тебя твой собственный жив?
– Жив.
– А где он?
– Знамо где… В одном месте, в воспитательном. Там у меня двое.
– Да, может быть, уж померши оба?
– У меня с контрамаркой, нумерок есть. Коли ежели что, то и взять можно.
– Как же, миленькая, мне насчет солдатика-то бы?.. Уж научи.
– А вот на обратном пути пойдем вместе, так я тебя в мелочную лавочку заведу. Там тебе письмо и напишут к нему. Напишут – он и явится. Ты адрес-то его знаешь?
– Как не знать! Егерские казармы, четвертая рота.
– Егерь? И у меня был егерь, Родивон Михайлыч, да теперь померши. Разве одно только, что вот теперь в лагери они не ушли ли?
– Нет, нет, не ушли еще.
– Да ежели и ушли, так ведь товарищи сейчас перевезут ему письмо. Присесть разве на лавочку вот здесь, отдохнуть да кедровых орешков поесть. У меня и орехи есть.
Обе мамки сели.
Солдат у кухарки
Кухарка стояла в кухне около плиты и жарила картофель. У стола сидел солдат и пил кофий из чашки с надписью «Пейте». Они перекидывались словами.
– Ведь вот теперича я у тебя, а приду домой на квартиру – надо двугривенный в полк отдать, – говорил солдат.
– Двугривенный? – переспросила кухарка. – За что же это?
– А за то, что ушел под видом того, как будто на работу, а сам к тебе… А у нас уж такое положение, что кто на работу уходит – принеси двугривенный.
– Так ты бы просился на гулянку.
– На гулянку не отпустят. Вот теперь двугривенный и подай за твое повидание. Двугривенный… А на двугривенный сколько бы я себе табаку купил! Двугривенный – деньги большие. Да… Вот ты и пойми, как мы тебя ценим.
– Ну, ну… знаем уж мы, как вы нашу сестру цените!
– Да как же… Ведь двугривенный-то надо отдать. Хоть ты вот лопни, а отдай. А где солдату взять? Солдат – насчет денег человек голый.
– Да у тебя нет двугривенного-то, что ли? Ты говори толком… – спросила кухарка.
– Откуда же ему быть-то?.. Было пять копеек… Четыре на конке проездил, копейка осталась. Грехи!
– Ну ладно. Двугривенный-то я тебе дам.
– На этом много благодарствую, а только – что двугривенный?.. Мы тебя больше ценим.
– Понимаем. Пей кофию-то еще. Что чашку-то опрокинул?
– Нет, будет. Лучше я вон того… из-под стола.
Кухарка полезла под стол, достала оттуда сороковку водки, плеснула из нее в чашку и сказала:
– Пей скорей… А то барыня войти может.
Солдат выпил и проговорил:
– Вот это добро нам лучше и много пользительнее впрок идет. Дай закусить.
Кухарка ткнула вилкой в жарившуюся на сковороде картофелину и подала ему. Солдат снял с вилки пальцами картофелину, сунул ее себе в рот, но, обжегшись, тотчас же выплюнул ее в руку.
– Фу! Весь рот пережег.
– Чего ты сразу-то хватаешь, как полоумный… Подуть надо прежде.
– Да ведь ты торопишь, что барыня войдет.
– Я насчет водки, а не насчет картофелю.
Водворилась пауза.
– Мы-то вас ценим, а вот вы-то нас не цените… – сказал наконец солдат.
– Как не ценим? Сколько я тебе, бесстыжие твои глаза, денег передавала, сколько на водке пропоила… – отвечала кухарка.
– На этом вами очень благодарны, что прежде было, а как же вот теперь-то только двугривенный сулишь дать… Двугривенный я отдам в полк, так сколько же у меня-то останется? Ничего и не останется. А без денег жить нельзя.
– Сколько же тебе надо? Говори толком.
– Сколько? Все уж надо что-нибудь на табак.
– Ну ладно. Дам я тебе и на табак гривенник.
– Дай уж пятиалтынный. Пятачок-то как-нибудь при покупке говядины в мясной лавке наверстаешь.
– В мясной! Все в тебя, изверга, у меня идет: и мясная, и зеленная, и мелочная. Все мои доходы в тебя, окаянного, как в пустую бочку…
– Все это мы чувствуем и благодарим, а только…
– Что «а только»?
Солдат замялся и спросил:
– А трубочки здесь покурить можно?
– Иди на лестницу, там и кури.
– Грехи! Ох, бедность, бедность наша солдатская! – пробормотал он и вышел на лестницу.
Через пять минут он сидел опять в кухне.
– Достань-ка из-под стола-то. Там еще осталось на донышке, – сказал он.
Кухарка налила в чашку остатки. Солдат выпил и, пошамкав губами, плюнул длинной слюной.
– Двугривенный ты мне в полк жертвуешь, пятиалтынный на табак, а как же я отсюда-то отправлюсь? Неужто пешком? Далеко ведь. Надо и на конку.
– Ну ладно. На конку я прибавлю.
– Благодарю-спасибо. Ты жалованье-то уж все у хозяев забрала?
– Все. А что тебе?
– Да так. Обещалась рубаху мне ситцевую, и до сих пор нет…
– Сошью, погоди. Дай мне самой-то немного поопериться.
– Да, кажется, сама-то ты уж и так, как пава, щеголяешь. Так когда ж рубаху-то?
– После первого числа, как жалованье получу, сейчас же и рубаху тебе справлю.
– На этом спасибо, благодарствую. Ну а сегодня-то ты мне сколько же дашь?
– Двугривенный, да пятиалтынный, да пятачок.
– Сорок копеек это выходит. Сорок копеек – мало. Мне не обернуться. Мне надо ефрейтора угостить! Ты уж прикинь на сороковку. Тебе Бог заплатит.
– Ах, мученик ты, мученик мой! Измучил ты меня всю. На вот тебе шесть гривен. – Кухарка полезла в сундук и достала рублевую бумажку. – Из последнего рубля тебе шесть гривен отдаю, – говорила она. – Надо вот только сходить в лавочку и разменять.
– Наживешь еще. Не жалей. От покупок наживешь.
– Не больно-то наживается, коли вот такой нетечка, как ты, на шее сидит, – проговорила она и стала накидывать на голову платок.
– Ты менять, что ли? Погоди… Успеешь еще… – остановил ее солдат. – У тебя пирожка вчерашнего нет ли? Мне бы про запас с собой взять.
– Есть. Дам. Когда же я тебя домой с пустыми руками отпускала?
– Ну, то-то… Ты и говядинки малость… А то ефрейтору поднесешь, а закусить дать нечем. Нехорошо: ведь он мое начальство.
– На вот тебе пирога, на вот тебе говядины…
– Спасибо. А ты не слыхала, какой у меня грех случился? Не сказывал я тебе?
– Что такое?
– Штык сломал. Казенный штык. Боюсь смерть… Чинить надо, а чинить не на что.
– Что уж ты больно штыки-то часто ломаешь? Давно ли я на починку штыка тебе давала?!
– Да ведь штыки хрупкие. Вот теперь сижу, а за штык смерть как боюсь.
– Двугривенный починка-то стоит?
Солдат замялся.
– То есть оно, пожалуй, и двугривенный, а все лучше, коли тридцать копеек дашь.
– Ладно, я дам, но только чтоб это было уж в последний раз.
– Господи! Да неужто я нарочно… Давай сюда рубль-то.
– А вот пойду провожать тебя и разменяю. Ведь тебе надо девять гривен.
– Да зачем менять-то? Что б уж тебе его весь мне отдать? Мне бы гривенник-то куда как хорошо пригодился.
– Голубчик! Да ведь это последний у меня рубль-то.
– Наживешь. Давай, давай его сюда.
Солдат взял кухарку за руку и вынул у нее из руки рубль.
– Ну, прощай. Спасибо. Смотри веди себя хорошенько.
Солдат осмотрелся, что никого нет в кухне, и чмокнул кухарку в губы. Та заплакала. От радости или от горя она плакала – бог весть.
Солдат ушел.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.