Текст книги "Заполье"
Автор книги: Петр Краснов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 41 страниц)
– Это они так думают… пусть думают. И подольше. Не они первые.
– Да вы, я вижу… Вы не вполне, может, представляете даже, какое могущество против нас отмобилизовано, – несколько неуверенно сказал, искорками вопросительными на него и на Базанова глянул Мизгирь, подносик сдвинул к ним. – Пейте, остывает же… К нам применили системное оружие не то что завтрашнего для нас, нет – послезавтрашнего дня, если по меркам нашего политиканства убогого. Но и более того скажу вам: оружие, которое мы – в силу менталитета своего клятого, полудетского – и не создадим никогда в ответ, поскольку все на черных технологиях оно основано и славянской душе нашей ну никак не приемлемо… ведь же не будешь ты младенца в огонь бросать – ну, как янки во Вьетконге, как эсэсманы. Мы беззащитны, понимаете ли?! Оружие организационное, финансовое, информационное – и все в мировом масштабе, массированное; а мы не армия уже, а так, отрядишки разрозненные без тыла какого-либо, и пятая колонна по всему нас политическому – пока – полю шугает, а фронт везде у нас, через каждого начальничка плюгавого, продажного проходит, через телевизор каждый и радиоточку в любой квартирке, домишке нищем… Через души даже и детишек наших, про сладкое не совсем забыли они еще, через жен обношенных, тотально!.. Перед ним вермахт какой-нибудь – игрушка грубая механическая, сломал и выбросил; а это – времени дух, и он весь против нас, он везде и нигде, ни кулаком его, ни кассетной боеголовкой… Такого – не было, это надо ж понять!
– А с чего взяли-то вы, что я об этом самом оружии не знаю? – закурил снова, прищурился через сигаретный дым Поселянин. – Тайна беззакония – она для дураков. Для тех, кто знать не хочет. Тайны самой нету давно, пусть не надеются. А без нее это не та уж сила. Главное, знание против нее… отмобилизовать, так вы сказали? Хорошо сказали. Гут гецухт.
– Н-не понял… – Мизгирь даже брови поднял. – Как вы сказали?
– Гут гецухт – что тут непонятного? – глянул на него пристально Поселянин. – Немецкий. Это преподавалка немецкого у нас говорила так, в институте… помнишь, Вань? Марго нашу, Маргариту?
– Да вроде… Нет, Владимир Георгич, ведь и греческий огонь, и аэропланы, газы там – их тоже когда-то в первый раз применили… ну, и что?
– Да другое это, ребятушки, – принципиально иное. Полносистемное!.. Непобежденного – не остается, нич-чего! Не оставляется в принципе. Сама возможность появления очагов сопротивленья уничтожается, по всем третьестепенным даже узлам национальной самообороны, охранительства… не тактика – стратегия выжженной пустыни, так! То есть и профилактика тотальна, с последующим полным контролем психофизики оставшихся человечков, да хоть со спутников. А с другой стороны, не оставлена будет, возможно, даже и веская какая причина бунтовать, материальная: пожалуйста – ешь, пей, сношайся… И вкалывай, само собой. А за идею умирать, знаете, – таких и всегда-то немного… таких – на уничтоженье в зародыше, нещадно и с перебором даже, с подстраховкой. Шансов не оставляется, считать они умеют теперь, но… ищите, как отбиться.
Лихорадочно как-то глазами блеснув на них, отвалился в кресле, хлебнул из чашки; глянул на одного опять, на другого:
– Найдете? Найдем ли?..
– Читать фантастику любите? – ухмыльнулся Поселянин – впрочем, довольно добродушно.
– Нет, – в голосе Мизгиря не было и тени обиды, скорее – живость. – Технологии социальные пролистываю. Успешно внедряемые.
Иван недоуменно и с сердцем дернул плечами, встал, заходил:
– Да что, собственно, тут нового? Предательство, диверсии всякие, провокации с подлостью? Подмены, ловушки? Ну, собрали в кучу старье все это гнусное, свели в систему, массировано применили – и со старыми, паскудными такими ж целями… Тут не сила их, а наша слабость больше сработала, это ж до… не знаю… до тоски ясно. Борьбы-то еще не было даже…
– А мы уже за Волгой? Или – за Рифеем?
– И география другая тут, и тылы… другие тылы. Вряд ли им доступные. Они что, всерьез думают, что все просчитывается?
– Нет, разумеется. Им оно, может, и не нужно все. Зато главные-то параметры, надо признать, считают с точностью до… с хорошей точностью. Это маленькие гении игры, системщики. Они любой ваш плюс превратят вам в такой минус, что вы даже сами не будете знать, как от этого своего плюса вам избавиться… А вы их – недооценивать? Ох, братушки, чревато сие!..
– Да уж какое нам… – поморщился Иван. – В другую сторону бы не зашкалить. А с оружием… Каждый своим воюет, какое дадено ему. Сподручней какое.
– Во-от, это уже к делу ближе. А то пугаем друг друга как ребятишки. – Не то чтобы недоволен был разговором этим Поселянин, нет, слушал внимательно, было что послушать, наверное; но и скепсиса порой не скрывал своего, на ином знании обоснованного и на вере, не совсем Ивану неизвестных, конечно, но завидных именно верой… повезло, можно сказать, человеку с ней, не многим дано, а спрашивается-то со всех… Спрашивается кем? Ну, хоть той же историей спрашивается, временем, жизнью самой. – Средства в войне – они всегда почти ассиметричны… из геометрии, помните? Кто ружьем, кто стрелами, а кто дубиной. И резон у каждого свой.
– Но позвольте, – встрепенулся Мизгирь, – это ж межцивилизационные когда… Но у нас-то конфликт европейский, по всем канонам, в одном как раз культурном поле, в христианском, его-то не разделить… Или в постхристианском. И потом, вы только же посмотрите: даже компоновка у оружия – у самолетов, у танков там, у кораблей – одинакова до деталей, не различишь, даже и тактика армейская… Это гражданская, я бы сказал, война – да, не меньше!
– Ничего себе, сограждане… – хмыкнул было Иван; и остановился, Поселянин брал ответ на себя:
– Я о больших средствах говорю, не о технике… техника – дело третье. И кто это вам сказал, что – одно поле? Системщики ваши? Тогда ложанулись они, как наш молодяк говорит, обманулись – хуже некуда. А немец глупый, Шпенглер, русских вообще из Европы выставил – в отдельную, особую цивилизацию… в культуру, верней; ошибся старина, да? Компьютера, – и в сторону Левина кивнул, – у него не было? "Системщики"… А системы божьи рушат. Потсдам сковырнули как болячку подсохшую – а это пластырь был на ней, на болячке старой, кровь останавливал… Ну, дождутся.
– Во-первых, скажу вам, Алексей Петрович, уважаемый, – никакие не мои они, системщики. Но христианское-то поле, единое – есть!..
– Нету. И давно, раньше Невского даже. Так, шахер-махер дипломатический какой, соглашенья временные… А живой не было связи и не будет, чужей чужого мы друг другу. Войны только, и все до одной – идеологические, религиозные с их стороны. Не просто пограбить, на куски растащить, а и… А мы на их веру хоть раз… как бы сказать… покушались? Ну, вернули после войны коммунизм кое-кому – нате, кушайте свое… не понравилось? Дело ваше, опять же… Нет, чужей татарина они нам, татарин-то что – свой брат. И все никак это нам, простакам-дуракам, не докажут они, уж как стараются. Мы с объятьями братскими, а нам по морде. Да я на этом "поле" с козлом этим старым прижмуренным, Войтылой, на одном гектаре не сяду, с сатанистом.
– Ну да ж, ну да… – хохотнул одобрительно, коротко Владимир Георгиевич, покивал. – О-о, Ватика-ан!.. Одно из самых грязных мест на матушке нашей, Земле, любой мафиозный притон куда чище будет… – И руками развел: – В вопросах веры, надо вам сказать, не очень смыслю… это вы, гляжу, верящий. Однако ж насели вы оба на меня! Но я-то ответа, решенья ищу – а вы? На авось, выходит, надеетесь? А ведь он и с нашей стороны никоим образом не просчитывается, не гарантирован хороший-то наш авось…
– Да знаем, не подначивайте. Не авось это с небосем – дух, какой ни есть. Молодой еще… ну, дураковатый, да, несобранный, еще дозреть надо. – Говорил это Поселянин как-то обыденно, как о само собой разумеющемся, хотя и поспорить тут было о чем. – Довоспитаться. Причем в массе дозреть, а не в одних только провидцах своих. Зато живой, не мертвечина эта кагальная. А живое верх не сразу, может, а возьмет.
– Это как же, голым духом?
– Зачем? Железом тоже. А вот изъян у русского железа есть, что правда, то правда: отпускается… Чуть получше, полегче – в расслабуху тянет. В пассив, как при Ильиче последнем, как теперь вот. Опять в отковку надо, битьем – без этого не научишь нас, видно. В закалку – из огня и в масло. Ну, пусть бьют, работают, раз так… работа их эта нам теперь нужней всего, может, нам самим. Откуют – спасибо не скажем, конечно, наигрались уже в благородство. Не до того, когда шкуру живьем спускают, а вот возместить… Работку возместим эту. Воздадим.
– Полагаете, что они все это не учитывают?
– Полагаю, не догадываются пока даже, какую напасть на себя обвалили – будущую. Как герр Шикльгрубер образца сорок первого, не меньше. Сглупили, козлоногие… ну, не в их это воле – понять. Когда такие вот в свою ж яму попадают, какую рыли для других, это их не учит, никак. Не понимают, что – своя… Здесь у них обратная связь не срабатывает. – Нет, не знал Владимир Георгиевич, не предполагал, с кем в полушутку, считай, разговоры взялся разговаривать, малость развлечься захотел. Лучше не становиться на дороге, когда Поселянин "повышенную включал", о том с первого еще курса однокашнички знали. – И сейчас не сработала, уж больно соблазн велик был: пальцем толкни, мол, – и посыплется Россия… А несработка эта уже фактом истории стала. Они сами ее фактом сделали, теперь захотели бы даже, а повернуть не могут, не по ихней уже – по своей инерции все пошло… по парадигме – так вроде нынче говорят? По ней, родимой… Бесы во зле вообще останавливаться не умеют, не могут, это у них дефект такой, родовой. Перебирают с избытком, и в этом причина пораженья – всегдашняя. Так что не позавидуешь им. Нам, само собой, тоже.
– Вы так-таки и думаете?..
– А один мой господь знает, что я думаю, – не усмехнулся, нет – именно улыбнулся Алексей, неожиданно и, пожалуй, весело, в лучиках морщин у глаз притопил усталость. – И никто больше, никакие чернокнижники, – вроде как пояснил малость он эту непонятную им веселость. – У него-то в запасе всегда на один, это уж самое малое, ход больше. Как ни считай, всегда вариантов будет эн плюс единица – божья. Нет, не просчитывается это. Принципиально.
– Ну да, этакий козырь в рукаве, – раздраженно сказал Мизгирь, и его-то раздраженность эта, в отличие от поселянинской веселости, была Ивану более чем понятна: речь-то о сущностном, исторически важном зашла, и пускаться тут в изыски и споры вероисповедного толка, чуть не в догматику… – Да, непредвиденность большая сущест вует в природе, в реале; но и политические есть, экономические там и прочие законы, вполне объективные – по которым замысел и исполнение сообразуются точно так же, как… стрела, положим, и цель. Вы что-то имеете против таких законов?
– Не скажу, что нет. Только это вот самое неуменье зла останавливаться – чем не закон тоже? Почище ваших, еще посмотреть – кем писанных… А означает это для зла очень нехорошую потерю маневренности – со всеми хреновейшими для него последствиями… – Обдуманное говорил однокашник, в этом не откажешь, и не в первый уже раз удивлял его: когда успевает? А тут мало было успевать читать всю прорву неподцензурной теперь литературы, какую тот пачками закупал, кажется, в свою уже неплохую-таки библиотеку; тут, считай, заново учиться думать надо, да и выражать в словах тоже… – А то, о чем сказал я, вообще поверх законов – всяких. Поверх. – Зевнул, явно утрачивая интерес к разговору; и уж будто вдогонку тому интересу несбывшемуся пальцем прокуренным по подносику еще пристукнул: – Ничего, даст бог – и здесь, и на том континенте сыщем этих, в логове самом… Замараем им воротнички.
Владимир Георгиевич замер будто, слушая это, в себя ли, далеко ли куда глядя, умел слушать и слышать, когда надо; и встал, шагнул в закутке своем к окну, повернулся резковато на светлом его, нежданно проголубевшем поздненоябрьским небушком фоне, лицо его готовно улыбалось:
– О-о, чтобы в такой уверенности быть, надо… Надо многое иметь и уметь!
– Сумеем. И не захотят, а научат. Наука битьем – она не сразки, может, доходит, тут еще понять надо, за что бьют; да зато крепко сидит. Чтоб задница дольше головы помнила.
– Нет-нет, согласен, тут не бороться нужно даже – драться!.. И по-нашенски, страшно они этого не любят… как это вы сказали – ассиметрично? В этом есть смысл. Но вот ситуация… Реальность – дерьмо, но ее надо знать…
– Рассорилась она вконец с реалиями, люмпен-интеллигенция наша, как ее Иван Егорович называет, – подал вдруг негромкий голос, поддержал Левин, его большие, переносицу стеснившие глаза были серьезны. – Расплевалась, вдрызг. Я бы даже назвал это отказом от реальности, вот где опасность…
– Да-с, люмпен-интеллигенция вдобавок к люмпен-элите – это ж адская смесь… К нему именно адресоваться приходится, к аду. – Мизгирь со значением покивал сам себе, с тою же значительностью на них глянул. – Уж не знаю, как насчет Бога вашего, сомнений здесь более чем… А вот так называемый дьявол наличествует во всей своей определенности и, не побоюсь сказать, мощи – проявившейся вполне. И мощь эта, может быть, не только посюстороннего, так сказать, земного, но и метафизического свойства… вы не находите?
– Находить-то нахожу. Но вот что-то с логикой у вас…
– Понимаю! – чуть не возликовал тот – любивший, по его же словам, когда схватывали на лету. – Понимаю. Я-то с сомненьями своими грешными о вашем Боге именно, полномерном, если можно так выразиться, абсолютном… И, разумеется, против абсолютизации сатаны – да, не желал бы… Однако теодицея для меня совершенно неразрешима, увы… ну, не могу подыскать оправданий Богу и твари его, человеку и природе этой клятой. Но же возможен еще один вариант, в истории мысли человеческой небезызвестный: о равновесии великом того, что мы именуем добром и злом – в наших, прямо сказать, убогих понятиях о том и другом… отъявленно-примитивных, да, всем реалиям противоречащих, всему строю мироздания, прямым и недвусмысленным законам его, прошу заметить – нейтральным ко всяким этим человечьим штучкам-дрючкам моральным и равнодушным, если не сказать хуже!.. Мы завязли в идеалах придуманных, как мухи в меду. В одностороннем застряли, тогда как противник наш, по-видимому, оперирует в двустороннем понятийном ряду, в двухсоставном реале и, соответственно, с куда большими степенями свободы в действиях, – не похоже? И двухсоставный в метафизическом плане равновесный мир, двумя, знаете ли, демиургами устрояемый в полном соответствии с диалектикой, даже в диалектическом единстве… почему нет? А чаши весов временами-эонами клонятся понемножку то в одну, знаете, то в другую сторону… Бытует – и не в быту, а в бытии именно, – и такой взгляд на эту а-агромадную посудную лавку, где вечно, перманентно что-нибудь бьется…
– А вот об этом у нас спора не выйдет.
– Да? Отчего ж, позволительно спросить?
– Потому что я не хочу. Не считаю нужным и возможным для себя… Ладно, – сказал, подымаясь со стула, Алексей, по привычке старой по карману хлопнул, курево проверяя. – А за кофе спасибо. Хорошее, нигде такое, как у вас, не пил. Где раздобыли? – на аппарат кивнув, спросил у Мизгиря – откровенно ухмыльнувшегося. – Кафешку в клубе хочу завести. А то слоняется вечерами молодежь, приткнуться негде, посидеть…
– Увы, там уже нет, – развел тот руками. – Их вообще поставляли только по спецзаказам. Да, впрочем, мельничку, а к ней электрочайник, больше ничего и не нужно. А главное же, кофе хороший, свежепрожаренный – и не жалеть, погуще… Нет, единицами такие поступали, чуть ли не через МИД.
– И без педерастов как-нибудь обойдусь. Найду.
– Каков вы, однако… – все улыбался Владимир Георгиевич – благожелательно с виду, но и колючести в глазах, кажется, даже пренебреженья некоего ко всему не в силах скрыть уже, достало чем-то его… безрезультатностью спора-разговора этого достало? И к Ивану обратился, унимая ли себя, другим ли раздраженьем замещая неудовольствие свое: – Лоханку комсомольскую открывали, сегодняшнюю? Нет? Тогда не расплескайте… Преглупейшая передовичка, доложу я вам… ох, раскатаю! По бревнышку, как один знакомец мой говаривал, спился благополучно потом…
– А есть нужда связываться? Надо глянуть.
– Есть, уверяю-с! И не мы, а они будут, воленс-неволенс, на наш вящий интерес работать. И себе в ущерб, опровергая!..
– Гляну.
– Как там на селе у вас… читают нас? – поинтересовался Левин, листнул блокнотик и ручку изготовил. – Сколько вам номеров оставлять теперь?
– Десятка полтора, может… ну, два. Подписку организуем – побольше наскребем. – И усмехнулся, не очень-то и весело. – Два, да. Населенья-то еще хватает, а вот народа…
Они перешли в кабинет базановский, покурили.
– Нет, надеяться не на кого, – сказал опять Алексей, тяжело. – Только на силенки свои. Окапываться надо, вкруговую. Маслозаводик в придачу к маслобойке делать буду, с полным профилем, оборудованье приглядел тут по дешевке, без дела валяется. Мельницу расширю, с крупорушкой чтоб, да и цех зимний открыть еще, по ширпотребу. Чтобы на сбыт все сразу, на денежку, без посредников. Иначе сядем – голым задом да на ежа, тоскливо придется…
– Да, тут и про идеи, пожалуй, забудешь…
– Путную не забудешь, если сам найдешь. А то все занять ее, русскую, хотим – из прошлого старья, у премудрых классиков, у офеней всяких нынешних, шарлатанов… И дивимся, что – дохлая. А она только в деле правом живет, в малом пусть. И вы как-то все в общем рассуждаете… "воопче", это и в газете у тебя: сословия-классы, экономические там с политическими интересы, земства с правами да обязанностями… какие, к чертям, земства?! Это, может, задним числом хорошо объяснять, потом, лет так через пятьдесят, когда устоится все, даст бог, устроится. А сейчас не на слои-сословия глядеть надо, а в отдельности на каждого… сам же пишешь: атомизация. Куда его, данного конкретного чудака иль дурака, или мошенника в этом раздрае потащит… Он, может, в другое сословие лыжи навострил и ради этого готов и свое, родное, разорить; и поглянь, массово же разоряют хозяйства, и кто – сами ж председатели колхозов, совхозные директора!.. И в промышленности то ж. И мужички наши от растерянности кто куда, сдуру в фермеры, безо всякой инфраструктуры нужной, на агитку поддались – вот уж точно беспочвенную… Смута, раздрай в головах – он и есть раздрай, каждый за своей мелкой корыстью гонится, за вшивой, и нечего слишком-то классовыми, да и национальными тоже интересами баюкать: вывезут, мол, спасут… Вон они, шахтеры, суки пролетарские, иль газовики ссученные, энергетики… да клали они на нас на всех с прибором, на общее благо, им бы лишь бабки гнали за экспорт, чтобы баб своих, жен ублажить, бабье ж ими правит! Придурки же. Потом будут им, как в Польше, шахты закрывать, самих пинками на улицу… А ты газовиков этих агитировать взялся, почему они учителей да врачей в забастовке не поддерживают: вас же лечат, мол, детишек ваших учат… устыдить взялся, как в детсаде, умней ничего не придумал. Устыдятся они!..
– Придумай ты – умное.
Вышло по-школярски, но большего-то, кажется, сказать было нечего.
– А кто у нас идеолог, ты или я? Вот и думай. Да хоть вкладчиков поднять, у кого деньги в труху, – миллионы их, всех сословий, национальностей. Движенье организовать – массовое. Опять же, предложил своим в соборе, а коммунистам особо: ваш, мол, это конек – материальное, и оргструктура какая-никакая в наличии… возьмитесь! Не-ет, все думают, а больше болтают, формулировки ищут, видите ль… Шарахаться от меня скоро будут, это ты прав.
– Я так говорил? – подивился Иван, в неспокойстве таком Поселянина он давно, пожалуй, не видел.
– Ну, думаешь… Ладно, не кривись. Не ты один в запарке. И это… окорачивай меня, что ли, что-то болтаю много. А то как за крестником твоим – в решето не соберешь, наговорю. А этому, – сказал он в дверях, задергивая замок на куртке кожаной и в сторону левинской комнаты мотнув головой, – как его… манихею – не верю. Мозгует, конечно, мужичок… Но ты там как хочешь, а я, брат, не верю. Да, вон в углу пакет не забудь, роженице. А то девке вашей много надо.
10
С надсадою уходила зима, тяжело и неладно, с истеричными какими-то, как у озлобленной бабенки, перепадами, то морозами намертво зажмет, закрутит все гайки, закоснеет сама в себе, а то сорвется откуда-то с юго-запада, с «гнилого угла» дурной оттепельный ветер, измотает все и вся, душу вынет ночным поруганьем над крышею, над печною трубой… Мать жаловалась не столько на недомоганья, об этом она только с Богом да с травкой целебной шепталась, одной-разъедной травницей осталась в деревне, сколько на усталость и непокой: нехороший будет год, смурной… По погоде, что ли, спросил сын, по урожаю? «Не-е, – сказала она, пригибаясь к загнетке печи, подсовывая зажженную газетину под растопку, – неурожая-то не кажет… а и добра не будет. Вон уж и война зачалася, на горах… Вестимо, страшной год». – «Постой, да кто сказал-то? Они без того один другого хуже, а… Откуда взяла?» Она подула на огонек, выпрямилась – высокая еще, костистая – вытерла концом платка слезящиеся от дыму глаза: «А не знаю… все говорят. Народ знает. Страстей много, ненавидят уж больно друг дружку. Так что ждите. Мы-то свое отжили, а вам ждать». – «Народ… Мало ль что болтают. Если вправду говорят, то должен же первый кто-то сказать, сказал бы – кому верить можно. А так…» – «Есть и первый. В Завьяловой при церкви старичок не старичок один прижился… К монахам кудай-то ходил, аж гдей-то на островах, сказывал. У них вещун там, давно пророчит. Он и про Москву это, с пожаром-то, заране знал, и про войну… как, скажи, наяву видел». – «Юрод небось?» – «Не-е, здравый… Ох и разумник, сказывают. Была б помолодей – сходила бы». – «Да объявлялся тут один под городом тоже, ходило много к нему, поглядеть больше, – вздохнул он. – Какой же мошенник без зевак у нас. Поглазеть, что еще…» – «Ну, как… Было б к кому. – Мать не слышала его, про свое думала. – Сходила, пожалилась бы, о покойных своих спросила. Рази мне не о чем спросить…»
Было ей о ком и о чем спросить, и у всякого нашлось бы – вот кто ответит только? Общее какое-то, неохватное для человеческого разуменья помрачение нашло ото всех сторон, навалилось, облегло горизонты, все мыслимые пути вперед перекрыв. Некуда идти, и в ступоре этом лишь одно, может, яснее стало, явней: что все-то, считай, вопросы человека обращены именно и прежде всего к себе самому и что сам он, как и раньше, как всегда, отвечать на них не очень-то и хочет, не торопится. Так казалось еще и потому, что всей до крайности неразумной, подлой и крикливой возне на верху социального этого куриного насеста отзывалась снизу и ей сопутствовала в беспутье едва ль не такая же, Поселянин прав, глупость, подлость и лихоимство. Неразрешенность одних вопросов и проблем, всячески и нарочито перепутанная и смешанная с принципиальной неразрешимостью других, отчего-то вот нужны были, выгодны охочему до обещанной потребиловки большинству, покрывали как причина каждому своей ближний шкурный, давно уж и понемногу отпочковавшийся от общего интерес, – а тот, общий и настоящий, профукан был за здорово живешь, предан и поруган, а где не сдавался еще, теплился – там подкупался шкурным или вытаптывался с такой истовой намеренностью и убежденностью, будто общего у людей уже и не осталось ничего.
И она, эта констатация печальная очередной общекорыстной дури нашей, так и просилась в мысль, тоже никак уж не новую, наверное, что сам по себе народ русский с его-то тягой к безответственной, ему самому же опасной воле как никакой другой предрасположен к ней, смуте, что она необходима даже ему, дескать, являя собою чуть ли не форму передышки промежду извечной татарщины-тоталитарщины, для перегруппировки сил и смыслов заодно… Высказывались походя, по ходу истории то есть, и иные резоны случившемуся, попроще и пониже: идею – пусть и ложную – утратив, мол, омещанился, за неимением лучшего в обывание ушел народишко; а под это новое по времени (но никак уж не по сути корыстности общечеловеческой извечной), укороченное эгоизмом сознание возникла историческая же необходимость переделать и всю социально-хозяйственную базу, только и всего, опримитивить до хватательного инстинкта – в зыбком, если не циничном уповании, что рыночная кривая авось куда-нибудь да выведет…
И тако судили-рядили, и инако, и в этих грубых в простоте своей толкованиях своя-то правда была, конечно, угадывалась и тайна, какая за всякой большой правдой сквозит, – но тайна грубая такая же и тем оскорбительная, будто речь о муравейнике шла или о скотном дворе пресловутом, обозначая собою, оконтуривая лишь воняющий смазкой (то бишь кровью, не чем иным) механизм существованья, но не вздох организма бытия донося, и потому не могла не быть низкой, а то и, попросту, человечески низменной.
Другая, иная тайна была у матери, в иконостасике бедном живущая, таимая – или, наоборот, им явленная… тайна сама в себе и ничего более? Нет, таинство двух тысячелетий бытования, без нее не представимых, как ты это ни расценивай, во что ни ставь. И время тут не аргументом в пользу тайны этой и даже не средой, а самой плотью того развернутого действа-таинства было и духом его одновременно, не разъять, – и пред монолитом этим прозрачно-непроглядным ему, сыну, чему угодно обученному, только не тому, сдается, чему бы надо, сказать нечего, и недоверью его, неверию в смыслы, в монолите том двухтысячелетнем обитающие, невелика цена, если уж на то пошло, грошовая.
И уж давно он, себе признаться, застрял в межеумье неком разреженном, вдохнуть глубоко нечем, меж двух этих тайн, не хватает его на признание ни той, ни другой – в его признанье, впрочем, вовсе не нуждающихся… И как-то привыкнуть даже успел, куда как хорошо зная, что привыкать к этому не надо, нельзя, межеумком век проживешь, а собой не станешь; но и волевым усильем такое не решишь… не даст Бог – и не уверуешь, как некоторые знатоки вопроса утверждают? Не уверовать без помощи вышней, как и человека не полюбить? Поверить-полюбить тогда и в самом деле мудрено… нет, что-то перемудрили тут знатоки.
Но еще-то меньше верить хотелось в голый, пусть и хитроумный тоже, все той же натурфилософской смазкой провонявший механизм вертепа этого, вечного двигателя, почему-то своего полоумца-изобретателя потерявшего, – да, кровью смазывается он и насилием не то что законным, но, более того, обязательным к применению, даже и в землепашестве авелевом без него не обходится, в аскезе монашеской – над собой, о просвещенном же с избытком, до зубов вооруженном ныне гуманизме уж и говорить не приходится.
Да и, спросить, как это мы, над самой идеей вечного двигателя посмеиваясь, умудряемся в душу вечную верить свою? Разве там только бессмертие может быть, где его, времени, вовсе нет…
Вот он после смотрин внучки привез на редакционной машине мать в избу их выстуженную, из бревен старого, довоенного еще, колхозного амбара собранную братом старшим Николаем, отец сам уже не мог тогда, на подхвате лишь да советом; и все убого в ней, избе, едва ль не первобытно и такое свое, что дальше некуда и незачем… в прямом смысле первобытийно, да, все началось тут, суть свою обрело твердую и назвалось; и пусть разжижилась она, поплыла потом, но суть многих вещей и понятий, но образцы-то изначальные и верные в памяти и, пожалуй, в натуре базановской остались. И осталась здесь, верно, безвидная и безмысленная малость его, сына, исчезающе малая величина дыханья младенческого, куда меньшая сытного амбарного запаха зерна от стен – всякий раз его ощущаешь, входя после долгой отлучки, материны травы перебивает даже. И фотокарточка его, средь разноформатного блеклого десятка других родных в одной большой застекленной раме, лишь сторожем состоит теперь при этой однажды появившейся и теперь бессмертной его малости – здесь, где остановилось давно время и где он, позднышок шестилетний, сандалики скосолапив, смотрит с нее строго, недовольно и, пожалуй, удивленно даже… зачем вызвали? Кому здесь понадобился он и зачем?
Здесь где-то и отец, так и не оправился с войнушки корейской, въедливо-пряный запах махры его – все образа зачадил, ругалась мать; а что делать, коли с полгода как не вставал уже с самодельной запечной кровати, батожком занавеску отмахивал, когда входил кто: со школы уже? Как стишок-то – рассказал? Ну-кось, подай-ка питье мамкино… И брат Николай, Однокрылый по-уличному, здесь, и бабка, суровая Меланья, еще меньше остальных видавшая добра от жизни, баба Малаша, ненадолго пережившая запечного сына, – все они здесь, насовсем покинувшие приют этот, сытным, не сказать чтобы таким уж обманным духом колхозного хлеба пропахший и целительной травкой богородской; и не души это, нет, в душу не то что не верится – места не видится ей в отлаженной до квантового или какого там еще уровня механике вертепа этого, где проявление "возможного" и есть, собственно, акт непрерывного творения, тогда как "невозможное" просто не появляется, да и все тут… Нет, душа – это чересчур уж избыточная роскошь для самодостаточного и без того крайне расточительного бытия, как если бы человеку отрастить другую, грубо говоря, голову. Куда как хватает и психики одной, соединяющей внутреннюю бесконечность с внешней, и всесвязующей тоски по благу, именуемой любовью, чтоб завершить целокупность и жестокую гармонию мира. Психика как неотделяемая, неотлетаемая и бесконечная тоже в изъявлениях своих душа, чего же больше для природы-натуры надо, – так пытался он однажды втолковать себе и очередному срочно обородатевшему новообращенцу, от страха безотчетного пред совсем уж осатаневшей жизнью в церковь повадившемуся, предельно трезвую суть этого самого бытия: ну, что она, природа? Механизм, по слову Мизгиря, довольно неудачно притворившийся организмом, и все так называемое духовное в нем – лишь отражения психики нашей, рикошет ее от незыблемо-косных стен мироздания, нам возвращенный, искаженный и нами же не всегда узнаваемый… Вера? Но как мне верить тому, кто создал этот беспощадный ко мне и всему живому беспредел? Тогда и там (и наверх ткнул) не может быть лучше, причина земного зла – там, а она всегда хуже подневольного ему следствия; и, раз возникнув здесь, зло неуничтожимо… куда денется оно из моей – излетевшей туда, положим, – души? С острия зла как с копья вскормленной? Душа познала, знает зло, из нее невытравима гнусная эта печать мира сего, она и туда ее понесет, иначе это уж и не моя душа будет, не личность моя… И почему, в самом деле, демиург предполагаемый предположительно всеблаг везде и всегда, кроме мира-времени, в котором живу я – других, хороших миров, кстати, не знаючи, в глаза не видевши?..
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.