Текст книги "Заполье"
Автор книги: Петр Краснов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 41 страниц)
"Шестой, – сказал Базанов. – Шестерка. Вы с ним Мичурина забыли. И Алма-Ату".
22
– Все цветем?! – то ли спросил, то ль утвердился в правоте расхожей фразы Базанов, сам в этом не определясь толком. Стать девичья в Любе, сколько знал ее, была всегда, а вот проявившейся в каждом ее движении женственности он всякий раз, встречаясь, едва ль не заново удивлялся – хотя с чего бы удивляться этому в молодой матери и хозяйке.
– Да уж не то что ты! Худой вон, аки пес подзаборный, одни глаза… – Алексей оглядел его, будто не видел давно, сигаретой затянулся, сплюнул табачную крошку. – Что, на хлеб с колбасой не хватает? Иль подруга новая заездила? Тогда наедай шею тут, пользуйся случаем…
Люба украдкой и быстро глянула на Базанова, для нее это, видно, было новостью; но все ж успел он, поймал этот взгляд, сказал:
– Подружка одна стоящая у меня: газета. И не то что заездила, а…
Обедать сели в беседке, не диким – настоящим виноградом заплетенной, на большом, просторно засаженном поселянинском дворе. Крестник Ваня крутился тут же, елозил, гудел по бетонной дорожке, по чему ни попало маленьким автомобильчиком, подарком крестного. На нового дядю, на Черных, яркий кепарик ему привезшего и пистолет в полукобуре, он еще по приезде посмотрел, посмот рел – и молча полез к нему на колени, чем удивил даже отца:
– Эй, ты не слишком ли того… запанибрата?!
– С кем другим, а с ребятками у меня проблем нет, – сказал довольный дядя Костя, слегка сжал плечики мальца. – Правда, Иван Алексеич?
Тот серьезно кивнул, и особых проблем притирки после знакомства у Поселянина и Черных, похоже, тоже не стало.
– В поле, значит, хотите? – спросил хозяин. – Свожу. А вечером баньку, то-се. Огород перед тем заодно польете.
– Это еще зачем?! – и смутилась, и возмутилась Люба, собирая тарелки на поднос и протирая следом клеенку. – Додумался: гостям работу задавать!..
– Не по мне, чтоб рабсила простаивала. Не переломятся.
– Хозяин всегда прав! – самым своим авторитетным тоном подтвердил Черных. Он переоделся сразу, в джинсах был и маечке, но при надобности "головку держал", это засело, кажется, в нем навсегда. – Не лишайте удовольствия, поливка – не работа, на даче только ей и развлекаюсь.
– Я сам поливаю, – сообщил крестник, катя машинку по перилам беседки. – Ведр-ром. И… шлангой.
– Поливаешь, а как же. Вот и будешь бригадиром, покажешь, где и как… ты ж знаешь.
– Ага. Укажу.
– Нет, видали вы такого?! Указчик уже!.. А с нами-то поедешь?
– Ага!
– Да он не спал еще, – вступилась мать, не очень, впрочем, и настаивая голосом, дело это было, видно, обычным, – сомлеет…
– Вот и поспит там, в машине или под кустиком где-нито… Термосок нам, Люб, да тормозок. И посытней, а то вон щелкопера нашего ветром валяет.
Заехали сначала в мастерские, где комбайны ремонтировались, потом к церкви подкатили, на взгорке стоявшей, – да, это не цех с зернодробилкой, а уже церковь была, крытая новым черным железом, с расчищенной от хлама пристроек и выровненной под бульдозер землей с полгектара, какую охватывали свежеврытые дубовые столбы с прожилинами. На заднем дворе ее виднелся грубо сваренный из уголков и полос металла, еще не обшитый купол с барабаном.
– Да, как с Воротынцевым у тебя? Встретились?
– А что, дельный мужик, – сказал, расщедрился на похвалу Поселянин, глядя в спину ушедшего вперед, на низенькой паперти рыскающего у запертых дверей Черных. – Один проектец мне кредитнул, оформляем, и второй обещает. Есть наметки. Твоя заслуга, причитается с меня. Да и… Ладно, скажу: и на политику подкинул, на Собор наш. Без всякого звону только.
– Учи дядю…
Алексей открыл висячий замок, вошли: голые с полуотвалившейся штукатуркой стены и своды, немногие остатки пожухлой и закопченой росписи, мутно проступающие, смутно и будто вопрошающе глядящие лики, на выбитом каменном полу штабель досок, бочки, мешки цемента…
– Отделочную смесь хорошую, вроде известки, приглядел в городе – специальную, под роспись. Ну, и на нее деньги тоже копим, чтоб уж сделать – так сделать.
– И много надо? – обернулся Черных, но глаза его были отсутствующими – может, видели скромную нарядность той, прошлой церковки сельской… – Тысчонки гринов хватит?
– Зеленых? Должно хватить.
– Дам.
– Вот спасибо, это нам кстати. А то хоть попрошайничай… и какой попрошайка из меня, рукосуй? Только ругаюсь. Батюшку найдем, вот тот пусть и… Ну, в поле так в поле. И часто в Кремле бываешь? – Они уже и на "ты" незаметно как успели перейти. – В семейке этой?
– Не каждый день. И неделю не всякую. Да и не семья там, даже в смысле мафиозном. В семье, знаешь ли, свод родовых правил есть, иерархия поколений, преемственность, самодисциплина. А там, скорее, хаза, малина воровская сборная… заурядная, если б не масштабы. Нет, други мои, между крестным отцом и паханом разница существенная, как-то я думал над этим. Семья-то считала бы страну своей собственностью и горло бы перегрызла любому, кто на нее позарится. А эти… Им бы "Мурку" гимном взять. Так что уж лучше "Коза ностра" правила бы нами, чем Азефа наследнички. И какой-то кипиш очередной там затевается, какой – пока не пойму. Чуть ли не в войнушку готовы сыграть, беспредельщики.
– С кем?
– Да хоть с кем! Чтоб одной войной другую покрыть – против народа своего… слыхали про паскудный приемчик такой? В ходу прием, издавна.
– Ну, политграмоту какую-нито мы проходили, знаем кое-что… Ты нам факты – кто там и как?
– Будут и факты. Только все непросто там, есть и умеренные люди, думающие…
– Как нас по более пологой наклонной спустить, опустить? Чтобы палку себе на беду не перегнуть? Да все с ними ясно давно, и нечего придуряться нам, надеяться, себя морочить!.. – злобно сказал, ничем в лице, впрочем, не переменившись, Поселянин, скрежетнул передачей, выруливая "уазик" через кювет на большак. – Двадцать второго июня, в четыре утра фронтовиков измордовать в Останкине, из палаток вытряхнуть, старуху одну вон до сих пор не найдут… да это враги мои, личные. Кровники. Их надо гнобить. Как и чем – другой вопрос. Но гнобить. Эта мразь вся, мэры-пэры, не должна жить после такого… такой к нам откровенности – что, непонятно?!
– Да уж куда понятней… Только простые решения нам уже не помогут, слишком далеко зашли. Опоздали мы с ними лет на… На гэкачепэ опоздали, как минимум.
– Каких к стенке бы надо – за неисполнение!..
– Суров ты, однако. А все-таки о простых таких решениях придется забыть – до второго пришествия, по крайней мере. – Говорил Черных строго, и мальчишеская серьезность его непонятным образом добавляла словам вескости. – Готовиться надо к сложным и долгим. Комбинационно сложным, любым временным союзником пользуясь, любым случаем. Размахайством тут не возьмешь. Они там, в Кремле, предали нас, а мы – себя, такая вот нам квадратура… В квадрат предательство возвели – мы, нам и платить, и вылезать из него.
– Что, так уж и нет людей? А в органах? Отбор туда не худший был. И ситуацию должны понимать.
– А кто стариков разогнал – верней, гоняет столько лет уже, трамбует на демонстрации на каждой? Не беспокойся зря, там отбор уже произвели – свой, отрицательный.
– Ну, не всех же, – хмуро, внимательно глянул на него Алексей. – С исполнителями понятно, этих тварей всегда хватало…
– Не всех? Проверить хочешь? – чему-то своему усмехался, то в одно окошко "уазика" заглядывал, то в другое гость. – Валяй. Но тогда не обижайся на дядю Костю, что не предупреждал… Еще отец говорил мне, наедине, когда в институт я поступил, чемодан в Первопрестольную собирал: не связывайся – никогда, ни в коем разе. А он со смершем маленько хлебнул… Это – корпорация со своими законами, которых мы не знаем. И если будешь играть с ними, то лишь по их правилам, на их цель, по своим не дадут. А ты думаешь, кто все конспирологическое обеспечение переворота этого обстряпал? Они – эти не женские, как их дружок мой один определял, органы… Андроповщина подколодная, еще не раз ее помянем, попомните мои слова… А было, тягали и меня сотрудничать, фискалить. Но я ж кот, я сам по себе. Кот, который котует. Вывернулся. Чуть карьеру мне не смазали тогда, правда; а тут ползучая поползла… что – революция, контрреволюция? До сих пор не знаем. Человек-чернобыль пришел, человек-чума следом. Так что считайте меня сыном перестройки, а с ней и реформ заодно. Побочным. И не было б счастья, да… О, место какое! Тормознем?
Это ковыльный, в мелком камешнике и глине взлобок был – над селом, теряющимся в садах и речных зарослях ракитника и осокорей, над петлями самой речки, проблескивающей кое-где водой средь зеленой каймы огородов, и все это под огромным, седым от жары небом, во все концы видные края которого тонули в туманно сухой дымке окоема. И кругом поля, и ни одного невозделанного, незасеянного, а кулисный пары за прудом чисты чернотою своею… хозяина сразу видно, с чем-то вроде зависти отметил Базанов; да, не то что ты в бумажном заведенье своем и на птичьих, по сути, правах…
– Ну, не отдавать же все это!.. – Черных глядел во все глаза, дышал – и, как в церковке, будто дальше куда-то всмотреться хотел, за горизонт событий, как говаривал он. – Перекупщикам всяким, шахермахерам, швали своей и мировой… а харя не треснет у них?!
– Думаешь, значит, и сюда придут? За этим?
– А вы думаете отсидеться тут?! Наивняк! Вы просто не представляете, как они в столице мародерничают: рук не хватает, лап!.. А доберутся и сюда, башлей преизбыток у них, и почему б не купить, за бесценок тем более?! Или просто отнять. И будете батрачить, как… Исполу рабскую отрабатывать на своей вот на этой земле!
– Ну, так уж сразу и наивняк… О твоем спросил мнении, только и всего. Видим, не слепые. – Базанов недовольно отвернулся, сказал Алексею: – Письмишко там, кстати, катанули на тебя к нам – твои же, из села. Коллективно-анонимное, на статью твою последнюю. Все Поселянин подгребает под себя, продыху нет – где демократия, мол, коллективизм, права наши?
– Ишь, коллективисты… Знаю кто. Примерно знаю. Раздергать хозяйство хотят: тому мельницу иль пекарню, этому – маслобойку… изюм из булки ковырять хотят. Мы упирайся, паши, а они будут конечный продукт сымать. И самостоятельности чтоб как в Чечне. А скотобазу, говорю, не желаете? Или клин полевой? Хоть щас дам!.. Не хотят, там вкалывать надо. Умные – через меру. – Алексей тяжело глянул, и не на них – мимо. – Да, подгребаю. Верней, не отдаю. К централизации меня гнилуха-жизнь вынуждает. Иначе растащат все, разорят-разворуют и сами ж потом взвоют… у нас бывает так. Есть такой наив дрянной: хапнуть не подумавши, развалить что ни есть, а там куда кривая выведет… Наш ведь русский, когда он не заряжен на идею-веру, на большое дело свое, – говно, распустеха. И глупеет, вдобавок, дурак каких мало… что, не нравится?
– Нравится, не нравится, – пожал плечами Черных, – а с этим жить. Хотя мне-то эти обобщения, знаешь, как-то поднадоели – ну, хотя бы потому, что не говно я… это-то я более-менее точно знаю. Даже в морду могу за такое дать – кому надо. Вопрос в другом: как с этим дальше жить? Мобилизацию не объявишь, не развернешь, в чужих руках она. Партии у нас как-то все не клеятся, каждый шиш свою лепит, в вожди лезет, а тугриков на то нема. Да и были бы – сведи нас попробуй, объедини… Нет, каков народец, такова и оппозиция. И запасного народа – хорошего – нет у нас и не предвидится… что делать-то будем, браты?
– Ты затем из Москвы приехал, чтоб нас об этом спросить? – Поселянин улыбнулся, и видно стало, что ею, улыбкой, он лишь смягчить сказанное хотел. – Вы там варите все, завариваете, а нам отвечай? Расхлебывай?
– И за этим тоже, – не смутился ничуть Константин Черных, – а как бы вы думали?! Вы – народ, а у кого мне еще спрашивать? Не у кремлевцев же. Те спят и видят в элиту западную вписаться, а платой за это всю страну готовы сдать… Только кто их, придурков, туда пустит? Там свои банды элитные, потомственные, с кровью голубой и душком вырожденья уже, с пикантным таким, знаете, – а тут шпана уличная, манежная к ним навязывается, воришки карманные оборзевшие… нет, оглупели совсем, ты прав. Плату примут, разумеется, а этих не дальше порога: чванливы-с хозяева мира, я их повидал. Осклабляются охотно, но холодом как от ледника несет… да, умеют холоду напустить, причем адресно, по ранжиру, а наши охловоды с нуворишами только ежатся да поддакивают. Сервильничают наперегонки, поскольку подонки в прямом смысле. Но это к слову; а у вас что, у нас то есть? Ты говорил, что – организация?
– Есть и организация, – не очень-то охотно сказал Поселянин, направляясь к машине. – Расскажу.
– А закемарил наш пацан, – посмеялся любовно гость, заглянув в кабину, где свернулся калачиком на переднем сиденье под баранкой Ваня, – нашоферился!..
– Нет, ты уж давай, пожалуйста, не называй так… ребятишек не называй наших так, не обижай.
– Не понял… Как, пацаном? – обернулся тот к Базанову. – Это почему еще?!
– Ну, как это сказать тебе… Пацан, с одесского специфического, – мальчик для утех. От глагола поцать.
– Н-ни хрена себе! Знать не знал…
– Вот знай. Пусть они друг друга там поцают, в Одессе-маме. У мамашки развратной. И давай-ка крестника сюда, на заднее.
Поселянин только головой качнул, за руль садясь. Вдоль кленовой, разнотравьем пестрым, праздничным поросшей по обочинам лесопосадки скатились вниз, к реке. Озимая по правую руку рожь выстоялась уже, окоротившись в росте, сизовато высветлилась, пологим взгорком уходя к поднятому близкому горизонту, и Базанов узнал ее, вспомнил: да, почти та, свешниковская… Легкая тоска отчего-то тронула, будто пробуя, горло – или предчувствие? Но чего? И сколько можно каяться себе, что оставил все это, на бумагомаранье променял, если уже и вернуться стало делом несбыточным теперь, если даже и тертым, куда как опытным агрономам хорошей работы не найти, приличного хозяйства то есть, не очень-то нужны стали при убогой агротехнике, без потребной химии той же, когда не то что ее – элементарной горючки на вспашку не хватает… Нет уж, паши безотрадную свою, в отличие от этой, ниву и знай заодно, что урожая с нее тебе не собрать, скорее всего. Не успеешь, прав Черных, надолго все теперь… это было предчувствием? И это тоже, но есть еще что-то, глубже и томительней, чего и не скажешь, назвать не назовешь, ибо и слову, понятию человеческому положен изначально некий запрет высоты ли, глубины, дальше которых он разве что во сне забредет или в бреду больном соскользнет, но все почти по возвращении забыв, все с тем же томлением наедине опять оставшись…
– Что, на рожь завидуешь? – выруливая к пруду и ни разу, кажется, не оглянувшись даже на Базанова, догадался хозяин. – Все завидуют. Без промашки я нынче с озимыми, центнеров тридцать на круг возьму, это уж самое малое. А соседей всех послабило, струхнули помногу сеять, на прошлый год глядя… а что на него глядеть? Да и прошлом на озими не прогорел, хоть и солярки ухлопал на снегозадержанье… – Гордость поселянинская, через небрежный тон сквозившая, более чем понятна была ему: год угадать, все поставить на него – это не игра на азарт, это расчет, на который мало кто способен. – Нет, глядеть вперед надо, за пропись извиняюсь… а когда мы это умели? Может, Сталин один и видел, да сил не хватило. Надорвался за войну.
– Видел? Что? – рассеянно бросил Черных, серые светлые глаза его блуждали по открывшимся бережкам пруда, по зарослям рогоза и ветлянника на той стороне, рыбачье место, должно быть, приискивая.
– Что пора нормальную государственную власть вводить. Не партийную. А поборись с партией – со своей, тем боле… – "Уазик" он остановил, мотор заглушил, но не вылезал, договорить хотел. – Причем, машину государственную с той или иной формой самодержавия, назови его как хошь. Уж кто-кто, а он знал: номенклатуру нашу русскую, хоть боярство, хоть дворянскую головку чиновничью иль совпартхоз, надо между молотом и наковальней держать всегда, а то больно к своеволью склонны, к продажности, борзеют на глазах… Между царем и народом, то есть. И нет-нет, да и… Долг долгом, а и страх нужен – царский, Божий. Иначе скурвятся и жить не дадут, как сейчас вот. Само собой, чтоб самодержец – истинный был, наш. С полным набором легитимности, не хуже, чем у королевы английской. Ну, это-то народ даст, было б – кому…
– Так ведь та, говорят, царствует, но не правит, – сказал на всякий случай Базанов, ему это было в Поселянине в новость. – Представительствует.
– Брехня. Намеренная. Еще как правит, наркодилерша мировая. Столько в кулачке держит, сколько у генсеков не было. И у Джугашвили тоже с его Коминтерном. Еще та стерва.
– А вот это верно, – быстро согласился, переключившись на разговор, Константин, выбрался на траву, размял ноги. – За всеми в отношении нас безобразиями она маячит, за внешними. Года два еще назад мне один мидовец все это раскладывал, кто там и под кем ходит, как эта бабенка масонская Америку запросто нагибает под себя… нет, "Правь, Британия!" – это актуально. Только вот насчет царя пока лишь злая пародия. Но мысль-то есть. Мысль; а до дела ей дальше, чем до… Ох, не скоро.
– Ближе, чем ты думаешь. Ладно, Москва, давай-ка встречу, что ли, отметим – на воле, дома не люблю… Ванюшку будите, пусть искупается.
Он полог раскинул, сумку с "тормозком" достал; и сидели, поглядывая окрест, говорили – больше о том, так получилось, чего уж нет, или о том, чего еще не было и, может статься даже, не будет вовсе. Не любит порой наш брат русский о том, что есть, о настоящем говорить – и так, мол, все ясно, – хотя куда как хорошо знает, что ничего-то ясного и окончательного на свете сем, тем паче на земле его незадавшейся, в худые времена быть попросту не может. То ли от пониманья это, что ничего нынешнего, сбывшегося, скоро не изменить уже, то ли на близорукость настраивать глаза свои не хочет, на осточертевшее подножное, и что-то впереди разглядеть пытается, потерпеть, в долгосрочном не прогадать – поди пойми.
23
Поле ржи дозревало под перепелиный позывающий, все примиряющий собою посвист, под бесплодные ночные погромыхиванья, перекаты глухие, трепет и судороги небесного всевидящего огня, обнажавшего на мгновение острым грифелем прорисованный – не такой уж сложный, чудилось, – костяк миростроенья, балки и фермы его сотрясаемые, содрогаемые грозой, – под солнцем белесым, под небесами дозревало постаревшими, приусталыми за долгое рабочее лето, и конца ему не виделось, полю. У самых ног начало было, растительно-пресный сухой, уже хлебный жар его в лицо, поклоны колосьев земле и жизни; шуршал через силу подальше, рябил в них полденный, зноем укороченный ветерок, брел, истомленный, и спадал; и далее взнимал вдруг, летел стремительно, видимый уже по широкой, тусклого серебра дуге туда, в глубь хлебного, в нехоженое – и рожь взнималась волнами, валилась, бежала, торопилась тоже, и зыбкие тени, одна догоняя другую, стлались и шли, стлались и текли к пределу теней, к растворенью их там, туда, в светлый, заслонивший горизонт и уже омертвелостью созревания обреченно тронутый житный простор.
Светла была обреченность эта, временна в поле жизни, колосящемся всегда, и чем-то отрадна, своим волнующимся покоем, что ли, спасительным незнаньем конца ли, – словно всему тут обещано, уготовано было вечное. Уже проросло, сбылось все, состоялось и ни о чем тут не жалело прошлое, лишь неурочная паутинка несбывшегося плыла в поредевшем под август растительном дыхании; в непрестанной своей смене сквозняки полевых нетревожных видений обновляли свет и воздух там, над хлебом зреющим, молчала земля, отдав что могла, – и все покрывала собой безмятежная, линялая от вековечной носки голубизна неведенья.
Неведенья ли?
Но кто это и когда – уже все чаще спрашивали себя – установил, заказал пределы ему, живому, а все остальное мертвым счел, косным? Делить взялись вроде бы для предварительного, условного знания, а возвели чуть не в абсолют, родительницу живого, роженицу, мертвой назвали и сами же в это поверили, а поверив – испугались, каждый за себя сначала и все вместе потом – за все живое… Но почему ж оно, спрашивали, так не боится тогда неживого, разве что в частностях личных своих, личностных – в самом ли деле от неведенья, да и есть ли оно, возможно ли? И не значит ли большая, великая эта безбоязность существования, что не какое-то здесь роковое незнание, лунатизм сущего и прозябанье над пропастью, в грозной невнятице стихий, а доверие, неразъединимое родство?
И бояться – надо ли бояться?
Цвело и зрело все с безоглядным рвением, роняло листву, умирало, гнило и возобновлялось опять под высокой рукой доверия – на земле зрело, все хранящей в себе, сохраняющей до времени семена и кости, первобытные рубила, фугасы, многотерпеливое битое стекло и головешки городов, закатившуюся через щель под пол трогательную пуговку от детской распашонки, все что угодно, – но лишь человека, воплощенного слова жизни, не храня, слово через и сквозь него лишь пересылая будущему… Так жаловался себе и миру человек, но его ничто не слышало или не понимало. Или сам он не слышал, самоувлеченьем больной, пеняя на то и кляня то, чего не понимал, и некому было ему помочь. И лишь те из людей, кажется, кто верил в видимую или истинную простоту мира, могли и умели иногда обрести в нем покой и уважение к своему существованию и не боялись почти. То есть боялись, но знали, что так надо, всему надо, что речь не о них одних, но обо всем, а они есть только часть вечной, недодуманной всегда, незавершенной мысли это всего…
И чем дальше заходишь в поле, в его живую шелестящую дремоту, в сны о себе, когда благодатней и быстрее всего растут хлеба и дети, тем виднее, внятнее простота жизни – себя скрывающая, себе сопротивляющаяся простота, с собою согласная лишь здесь… не уходи с поля. Не уходи, уже пылеватость некая появилась, просквозила воздух и самое небо над пологим дальним подъемом полевым, где марево дрожит и струится, человеческие размывая, передергивая взгляд и мысли, земную отекая твердь, – ибо сквозит, роится уже там хлебная пыль уборочная, будущая.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.