Текст книги "Тощие ножки и не только"
Автор книги: Том Роббинс
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 34 страниц)
– А теперь ведите себя смирно и следите за решеткой, – дала она последнее наставление.
И верно, Эллен Черри снова появилась на ступенях собора, правда, только через несколько дней. В последний раз, опустив Перевертышу Норману в коробочку для пожертвований двадцатидолларовую бумажку, она тотчас ощутила исходящее от него неодобрение. Нет, он, естественно, ничего не сказал, не выказал своих чувств ни мимикой, ни жестом, и лишь в глазах его вспыхнул упрек – причем с такой силой, что Эллен Черри показалось, будто ее хлопнули по запястью.
«Наверно я тут стояла слишком долго и дала слишком много, – подумала она. – А может, он испугался, что обрел в моем лице надоедливую поклонницу».
Тем не менее она была рада, что он обратил на нее внимание. Вряд ли до этого он выделял ее из толпы.
Второе, что заставило ее временно воздержаться от посещения Пятой авеню, – это страх вновь столкнуться на ступеньках собора с Бадди. Преподобный недавно выступал по телевидению – елейным голосом изрекал какие-то пугающие библейские истины относительно недавнего кровопролития в Израиле, причем изрекал с такой нескрываемой радостью, словно стрельба и избиение палестинских подростков – вещь неизбежная, единственно верная, так что нет повода особо переживать. Сама идея, что это воплощается в жизнь чье-то святое пророчество и истинный христианин должен только ликовать по этому поводу, показалась Эллен Черри чем-то чудовищным, и ей меньше всего хотелось столкнуться нос к носу с родственничком, вещающим подобные вещи.
Вот так, по двум совершенно разным причинам, она решила, что ей временно, по крайней мере с недельку, стоит воздержаться от визитов на Сорок девятую улицу, и она даже дала себе честное слово. Однако уже через четыре дня вновь появилась на ступеньках собора. Кстати, это было в тот самый вечер, когда у Бумера в галерее Ультимы Соммервель должно было состояться открытие персональной выставки. Так что если бы не Перевертыш Норман – единственный, к кому она могла обратиться за утешением, – неизвестно, что она могла бы выкинуть. Эллен Черри за себя не ручалась. Например, ей ничего не стоило напиться и прийти на открытие.
Ноябрьский холодок пробирал до костей. Съежившись и засунув руки в карманы пальто, Эллен Черри поймала себя на том, что вращается вместе с Перевертышем Норманом; то есть она постепенно меняла свою позицию, чтобы постоянно находиться у него за спиной. «Пусть он лучше меня не видит, – рассуждала она про себя. – Не хочу, чтобы он стеснялся моего присутствия». Не имея возможности лицезреть двусмысленную притягательность его парсуны – эту пропаханную морщинами луну, засеянную семенами крапивы и нарцисса, этот розовый грейпфрут, изрезанный ножом наемного убийцы, – она могла сосредоточиться на его ногах. И она впилась взглядом в его старые кроссовки – иногда только в одну, иногда в обе сразу, пытаясь проследить смену их положения: то vis-a-vis по отношению друг к другу, то vis-a-vis по отношению к трещине в тротуаре. И все-таки, хотя эти положения и сменяли друг друга, глаз Эллен Черри так и не сумел перехватить ни единого сигнала от мозга к мышцам, уловить хотя бы слабое расслабление его окаменелости. Кроссовки Перевертыша Нормана были подобны комкам грязного льда, они двигались по кругу на спинах разгоряченных молекул, этакие пассажиры на борту невидимого человеческому глазу атомохода.
Нет, это, конечно, просто невероятно. Однако еще более невероятно то, что этот внешне незамысловатый спектакль сумел приковать к себе внимание девушки, с детства привыкшей наблюдать – как на большом, так и на малом экране – зрелища куда более насыщенные действием. Тем более внимание девушки, привыкшей трансформировать любое зрелище силой своего воображения, делать его частью своего внутреннего мира. По правде сказать, Эллен Черри привлекало не столько то, что Норман делал, сколько то, что он это делал вообще. Ведь в его занятии не было ровно никакой необходимости, даже еще меньше, чем в ее картинах. В те крайне редкие мгновения, когда прохожие вдруг осознавали, что Норман выступает, а не просто стоит, как истукан, они обычно качали головами, что-то бормотали себе под нос, хмурились или улыбались – кто как. И если кто и замедлял шаг, то лишь затем, чтобы передразнить уличного артиста. Чернокожие подростки, что за монетки прохожих танцевали чуть дальше по улице, повадились издеваться над ним (Эй, ты почему так медленно танцуешь, толстяк? Где твоя музыка?). Иногда они больно тыкали ему под ребра или в живот пальцами или нераскрытыми ножами. Возможно, им хотелось занять его место на тротуаре, а может, они просто не знали, как им реагировать на номер столь чистый и возвышенный, не имеющий ничего общего с человеческими амбициями, что это просто не укладывалось у них в голове. Видя, как рядом с ним – намеренно и с завидным упорством – некто совершает нечто безумное, человек невольно теряет привычные ориентиры. И поэтому, чем более кроткое действо видит перед собой человек, тем более безумным оно ему кажется, словно злоба и насилие – вещи более близкие к норме и их куда проще понять и принять.
Но был ли безумен Перевертыш Норман? Эллен Черри не торопилась это выяснять. Пока с нее было довольно того, что он служил ей источником вдохновения и, хотя и косвенно, утешения. Это, твердила она себе, именно это, а не то, что происходит сегодня вечером в галерее Ультимы Соммервель или в любой другой галерее, этот одинокий, не знающий даже минутной слабости и компромиссов вызов так называемой реальности – и есть суть искусства.
Толпы туристов и любителей шататься по магазинам то и дело грозили столкнуть ее со ступенек собора, увлечь за собой в пасть не одной, так другой коммерческой сделки. Когда же толпа оставляла ее в покое, задело брался холод – стоял ноябрь, и на Манхэттен вихрем высадился десант снежинок. Но Эллен Черри продолжала стоять, засунув руки в карманы и пошире расставив ноги, пока до нее не дошло, что представление подходит к концу. И тогда она резко снялась с места, решив, что не станет ничего класть в коробочку для пожертвований. Коль в прошлый раз она оскорбила его своей щедростью, то сейчас разумней всего загладить свою вину. Более того, поскольку Эллен Черри лишилась финансовой поддержки со стороны Бумера, который угрохал все их сбережения в свой чердак и эту свою выставку, а чаевые в «И+И» были столь же редки, как жемчужины в навозной куче, она попросту не могла часто позволить себе широкие жесты.
Уходя, она на какой-то момент забеспокоилась, не простудится ли он (на Нормане теперь был шарф и шерстяные варежки, но никакого свитера или пальто). Но затем рассудила, что Норман наверняка уже давно выступает на улице – стоит здесь уже не первый год, – и поэтому глупо думать, будто его здоровье зависит от ее заботы о нем. Эллен Черри перешла на другую сторону Пятой авеню и не оглядываясь зашагала к станции подземки на перекрестке Седьмой авеню и Пятидесятой улицы.
Когда она исчезла в вихре снега и пыли, которые вели в воздухе вечное сражение другом с другом, Ложечка и Жестянка Бобов заметно приуныли.
– Не волнуйтесь, – успокоила их Раковина. – Главное – терпение.
– Верно, – согласилась Ложечка и посмотрела на Жестянку. – Нам лучше набраться терпения. К чему такая спешка? Не забывайте, мы ведь всего лишь предметы. К тому же даже если мисс Чарльз поможет нам попасть в Иерусалим, то все равно, как я слышала по радио, город этот охвачен беспорядками.
– То было несколько недель назад, когда мы только-только добрались до пригородов. Сейчас же все радиоприемники, что проходят мимо нас, исполняют лишь рэп-музыку. Такое впечатление, будто в автомат для производства попкорна засыпали словарь рифм, а затем набили ими чью-то глотку.
– А затем самого засунули в жопу лающей овчарке, – вставил комментарий Грязный Носок.
Жестянка Бобов не удержался(ась) и усмехнулся(ась) грубой шутке.
Ложечка же проигнорировала подобную бестактность.
– Я уверена, что положение в Израиле до сих пор представляет для нас опасность. Лично я, например, не желала бы оказаться в гуще какой-нибудь демонстрации. Поэтому я согласна подождать. Мы проделали долгий-предолгий путь, и, как говорят те, кто нас ведет, нам необходимо отдохнуть и набраться сил. Особенно вам, сэр/мэм.
– Несомненно, вы правы, мисс Ложечка. Как мне кажется, все свидетельствует о том, что Третьего Храма еще даже нет и в проекте – и до него нам ждать годы, если не десятилетия. И даже будь он построен, а мы с вами в Иерусалиме, то какова будет наша роль, хотел(а) бы я знать? Нас – то есть меня, мистера Носка и вас, просто взяли с собой за компанию. Нет, нет, не подумайте, я этому очень рад(а) и не хотел(а) бы упустить такую возможность.
– Ничего ты не упустишь, глупый. Доверься нашим лидерам. И не бери в голову, отдохни.
– Уговорила, – согласился(ась) Жестянка Бобов и, подтолкнув свое искалеченное тело к решетке, впился-(ась) взглядом – одновременно встревоженным и задумчивым – в шумную, запруженную людскими толпами улицу, где только что в вечерних сумерках растворилась Эллен Черри.
Жестянке Бобов было известно нечто такое, о чем не догадывалась Ложечка. А именно, если дело примет не лучший оборот, то Раковине ничего не стоит переплыть Атлантический океан, как ничего не стоит ей взять на буксир своего навигатора. То есть ей вполне по силам тащить за собой Раскрашенный Посох, но только не всех остальных. Следовательно, остальные, а именно – американские предметы, будут только замедлять их продвижение к цели. Ну а поскольку Посох не может ждать бесконечно долго, нельзя исключать возможность того, что их троица будет вынуждена остаться в Нью-Йорке. Например, его(ее), Жестянку, уже однажды бросали, и ему(ей) не хотелось бы вновь угодить в такую – скажем так – малоприятную ситуацию. Вот почему ему(ей) не давали покоя тревожные мысли.
Что взять с Ложечки? Глупое существо, не способное мыслить, не способное выработать план на случай чрезвычайной ситуации. А у Жестянки план на случай чрезвычайной ситуации был таков: случись так, что они не смогут заручиться чьей-либо помощью для того, чтобы преодолеть океан, и поэтому не сумеют попасть в Иерусалим, чтобы стать свидетелями судьбоносных событий, которые были им обещаны, то в качестве компенсации и утешения Жестянка Бобов намеревался(ась) – правда, неизвестно, для чего – попытаться вновь занять место в жизни Эллен Черри. Вот почему он(а) был(а) так задумчив(а).
* * *
Подземка выплюнула Эллен Черри на цементный коврик у входа в местный бар. Не желая обижать судьбу, которая наверняка подстроила эту сцену – только она, злодейка, могла направить людской поток именно так, чтобы тот вынес нашу героиню именно к этому месту, и никакому другому, – Эллен Черри решила, что ей ничего не остается, как подчиниться и войти внутрь. И она вошла и заказала себе коктейль. Вот и умница, так держать!
И пока она в одиночестве потягивала напиток, ее попытались снять три разных типа. И хотя она их мигом отшила, в то же время в душе она осталась им благодарна. Приставания помогли Эллен Черри на время выкинуть из головы открытие выставки в галерее Ультимы Соммервель, столкнув ее, образно выражаясь, на другую дорожку, чуть менее скользкую. Чуть-чуть, самую малость.
Подмигнув своим неудачливым ухажерам, она расплатилась и вышла – одна. По дороге она заглянула в один магазинчик на Бродвее и сделала кое-какую покупку. Спустя пять минут с небольшим коричневым пакетом в руках она вошла в вестибюль «Ансонии».
Там ее приветствовал Рауль.
– Эй, миз Чарльз! Вернулись из своего Иерусалима?
Он расплылся в улыбке и козырнул ей, дотронувшись пальцами до своей безукоризненной форменной шапочки.
Эллен Черри на секунду замедлила шаг и окинула его взглядом. Кажется, Рауль отращивал усы. По широкой равнине у него под носом бродили, словно тощие, несчастные африканские коровы, редкие завитки. Эллен Черри представила себе, как они щекочут ей губы, как щекочут соски, как щекочут ей живот (а она ужасно боится там щекотки), как они готовы, если она об этом попросит, приласкать ее еще ниже. Она сама не заметила, как принялась раздевать Рауля глазами. Нет, она не хотела, просто так получилось. Само собой. Она даже во всех деталях представила себе, как стягивает с его эрекции крохотные трикотажные трусики – ни дать ни взять зацепившаяся за железнодорожный костыль кухонная тряпка, – как вдруг испугалась, что ей сейчас станет дурно и она грохнется в обморок. Между ног она ощутила такую сырость, словно ненароком села на перезрелый помидор.
Она уже почти протянула к нему руку – к его пластмассовым пуговицам, шапочке-таблетке и всему остальному, как вдруг Рауль произнес:
– А я, между прочим, ревную!
– Что ты сказал? – тихо переспросила она, очнувшись от наваждения.
– Кто-то богатенький, не иначе как кинозвезда, прислал вам цветы. У вас, случаем, не день рождения?
С этими словами он извлек из-за конторки длинную коробку, в каких обычно доставляют цветы, перевязанную зеленой лентой.
– Вы знаете этого Ромео? Ей-богу, я ревную.
Эллен Черри взяла у нега коробку. Едва передвигая ноги – то есть двигаясь чуть быстрее, чем Перевертыш Норман, однако чуть медленнее, чем Раскрашенный Посох, – она направилась по черно-белым клеткам пола к лифту, открыв на ходу крошечный конверт. Внутри оказалась небольшая карточка со словами: «Нашей самой любимой художнице».
И подпись – Спайк Коэн и Роланд Абу Хади.
Все понятно. Эллен Черри обернулась через плечо на Рауля.
– Спасибо! – крикнула она ему. И, похлопав через пакет свой новенький вибратор, такой гладкий и послушный, шагнула в кабину лифта. Рауль же остался стоять в вестибюле, в состоянии близком к сочинению избитых душещипательных виршей, которым хотя и недостает волшебной искры истинной поэзии, тем не менее они остаются с человеком до конца его дней – как шрам, как татуировка или таблица умножения.
Следующее утро завелось гладко, как хороший немецкий автомобиль. У Эллен Черри был выходной, и она позволила себе поваляться в постели. Затем, окончательно проснувшись, она под урчание мотора протерла влажной тканью вибратор, поцеловала его и положила в ящик, где просто и без всяких претензий – никаких кружев, никакого атласа – обитали ее хлопчатобумажные трусики.
– Merci, mon capitaine, – сказала она вибратору. – Спасибо за великолепный вечер.
Затем она приготовила себе настоящий завтрак, именно такой, какой предначертан нам самим Господом Богом: яичницу с беконом, мюсли и тосты. Куда только подевались шоколадные пончики и холодная пицца – не иначе, как отправились в Бауэри, где всегда отыщется место декадансу. Куда-то исчез и лебан-забади, египетский сливочный йогурт, коим она питалась по утрам последнее время. Однако то, что она не стала есть его на завтрак, еще не означало, что она не станет есть его на обед. Надо сказать, что остатки ресторанных блюд вносили существенный вклад в ее благосостояние. Однажды, например, Эллен Черри принесла домой баба-гануг.
Было самое время принять ванну, и Эллен Черри всерьез подумывала, а не пригласить ли ей с собой Капитана Вибратора.
– Нет, лучше подожду, пока мы не познакомимся с ним поближе, – сказала она вазе с розами на обеденном столе. Это были те самые розы, что ей прислали Спайк и Абу. Так что она приняла ванну вместе с розами. Они плавали в воде вокруг нее, все двенадцать как одна, терлись о нее своими бархатистыми лицами, иногда покалывая шипами.
– Иглоукалывание, – сказала Эллен Черри. – Как раз то, что мне нужно.
Постепенно лепестки стали отваливаться, как страницы журнала о жизни тли, однако тотчас попадали в западню паутины, сплетенной мыльными пауками. Эллен Черри налепила мокрые лепестки на соски, а один приклеила себе под нос, подобно усам комедианта. Весна Адольфа Гитлера, сказала она. Но за окнами был ноябрь, и стеклянные небоскребы были присолены инеем, словно гигантские стаканы с коктейлем «Маргарита».
Вымывшись и облачившись в домашнюю одежду, Эллен Черри завернула розы в газету и бросила в мусорное ведро.
«В любом случае они долго не простояли бы, – успокоила она себя, вытирая руки о футболку. – Увяли бы через день-два. Ведь они из теплицы. А цветы из теплицы вянут быстро; впрочем, тепличное искусство тоже».
Эллен Черри имела в виду тот сорт искусства, что быстро произрастает при искусственном свете капризной моды, подкармливаемое в качестве удобрения личными амбициями, однако лишено той естественной среды, которая в медленном и суровом саду веры помогает развиться сильным и закаленным системам. Возможно, она имела в виду тот сорт искусства, что в данный момент был выставлен в галерее Ультимы Соммервель, однако не стала распространяться. Она просто захлопнула дверцу тумбочки, бросив их в темноте и забвении под кухонной раковиной, и извлекла свой моль– берт. Мистер Хади прав: хватит плакаться, пора вновь браться за кисть.
С тех пор, как они переехали в Нью-Йорк, Эллен Черри постепенно начала расставаться со своими воззрениями на страдание; оно перестало казаться ей чем-то благородным. Чем больше страданий она видела – а нью-йоркский мир искусства ими просто кишит, – тем меньше они трогали ее душу. Нет, конечно, вообще без мук не обойтись, но – постепенно дошло до Эллен Черри – самыми мучениками, как правило, оказывались неисправимые себялюбцы. Самовлюбленные художники не могли прожить без страданий ни дня – они корчились, хныкали, истерично вопили, рвали на себе волосы и пытались наложить на себя руки – разумеется, безуспешно. Эти приступы отчаяния (желательно публичные) были просчитаны с точностью до секунды, чтобы убедить критиков и коллекционеров в серьезности их эстетических воззрений. Когда-то Эллен Черри тоже считала, что истинный художник должен страдать, хотя в глубине ее души жила уверенность в том, что талант – это скорее дар, нежели проклятие. А если кому творчество приносит одни мучения, пусть лучше под стать ей эти люди переквалифицируются в работников общественного питания. Обществу не помешают лишний повар или официант.
К мольберту она прикрепила последний завершенный ею холст – довольно реалистичный портрет Бумера Петуэя, сделанный по памяти пару недель назад. Повинуясь внутреннему порыву, она жирной кистью пририсовала ему длинный, скрученный в спираль лягушачий язык. Затем отступила назад и прищурилась. И увидела, что это хорошо.
Вдобавок к липкому лягушачьему языку, на который поймалась муха, Эллен Черри снабдила Бумера черным шершавым языком чау-чау. Затем она вставила ему в рот, словно соломинку для коктейля, хоботок бабочки и раздвоенное жало удава. Затем добавила язык дятла – заостренный и весь в шипах; бычий язык – мускулистый, широкий, весь в пене слюны, и, наконец, робкий и счастливый язык морской свиньи, с помощью которого та гонит к берегу волны. Пририсовав Бумеру семь языков, Эллен Черри решила устроить перерыв. После чего взялась за уши.
Нет, она не вымещала на нем злость, в ее действиях не было и капли неуважения. Языки не несли никакой психологической или символической нагрузки. Это было творчество чистой воды, зрительный эксперимент.
– Только не принимай на свой счет, – обратилась она к портрету бывшего мужа. – Я просто развлекаюсь.
– А почему ты вчера не пришла на мою выставку? – в свою очередь спросил ее портрет.
Разумеется, сам портрет не произнес ни слова. Даже с семью языками он был нем, как и любая другая картина. Однако Эллен Черри ничуть не сомневалась, что рано или поздно ей придется отвечать на этот вопрос, возможно, даже сегодня. Неудивительно, что ее подсознание вложило его в уста портрету.
Кстати, задан он был прокурорским тоном. Услышав этот вопрос, вернее, представив, что она его слышит, взяться за кисть Эллен Черри уже не смогла. Немало лебана-зебади утечет под мостом, прежде чем она снова возьмется за кисть.
В вестибюле «Ансонии» имелся телефон-автомат. Чтобы, выйдя замуж, продемонстрировать свою независимость от матери, когда они с Бумером переехали на жительство в Нью-Йорк, Эллен Черри решила, что им лучше обойтись без телефона в квартире. Теперь же она просто не могла позволить себе подобную роскошь. Так что ей ничего не оставалось, как, зажав в ладони мелочь, спуститься в вестибюль к автомату. На ней была та самая одежда, в какой она стояла перед мольбертом, – заляпанная краской балахонистая футболка и брюки.
Слава Богу, что Рауль еще не вышел на дежурство, подумала она.
Голос у Бумера был заспанный. Наверно, он все еще валялся в постели. Время уже перевалило за полдень, но с другой стороны – он наверняка лег только под утро. Интересно, подумала Эллен Черри, он один или с этой своей Ультимой?
– Это я, – сказала она вслух. – Хочу сказать, что не смогла вчера прийти на открытие твоей выставки. Извини.
– Ничего страшного, – ответил Бумер. – Я тебя в принципе и не ждал.
– Не ждал?
– Нет.
– А почему нет?
– Как тебе сказать… давай сейчас не будем об этом.
Как странно он разговаривает со мной, подумала Эллен Черри. Странно и холодно. Или он перепил? А может, его выставка с треском провалилась? В этом не было бы ничего удивительного. Какой из него художник, тут никакой берет не поможет.
– Почему мы не можем поговорить прямо сейчас?
– Зачем нам с тобой говорить о серьезных вещах? Только портить отношения друг с другом.
Такого Эллен Черри не ожидала.
– Не придуривайся. Мы всегда разговаривали с тобой.
– Брехня. Никогда мы с тобой ни о чем не разговаривали. Мы только отделывались шуточками. Но это еще не разговор.
Она попыталась было возразить ему, однако так и не нашла ни единого довода, опровергавшего бы истинность его заявления. И пока она натужно вспоминала, когда они с Бумером в последний раз говорили по душам, он первым нарушил молчание. Его словно прорвало.
– И знаешь, почему мы с тобой никогда не разговаривали? Потому что ты всегда считала, что со мной невозможно говорить о серьезных вещах. По крайней мере на твоем уровне. Со мной нельзя было говорить об искусстве. Я в нем ничего не смыслил. Да, не смыслил, мне на это твое искусство было насрать с высокой колокольни. Что делало меня в твоих глазах существом второго сорта, неполноценной, ущербной личностью – сама знаешь, вроде этих твоих недоделков из Колониал-Пайнз.
– Неправда, ты не такой! Я всегда любила тебя…
– Никогда ты меня не любила! Никогда! Ты любила нечто справа от меня или нечто слева от меня, выше меня, или ниже меня, или сзади. Но ты никогда не любила меня! Ты любила мои бицепсы и мой старый добрый сварщицкий член; тебе нравилось, как я танцую, что я не такой зажатый, не такой забитый, как ты. Вот что ты во мне любила, черт тебя подери! Я заводил тебя тем, что мне было на все наплевать, потому что ты сама бывала свободна только на своем драном холсте! Да, в искусстве ты способна сбросить с себя оковы. А в жизни – зажата, как репа в свою кожуру.
– Эй, погоди! Скажешь тоже! Я и не знала, что ты такой раскованный. Помнится мне, кое-что у тебя не хватало духу сделать! Например, назвать меня Иезавелью.
Бумер умолк.
– Это совсем другое дело, – негромко ответил он наконец.
– Неужели? А я и не знала.
– Представь себе.
– Совсем-совсем другое?
– Можешь повторить. Сама только что сказала.
Но она не стала повторять. Она вообще какое-то время молчала. Молчал и он. Затем они заговорили одновременно – этакий издевательский унисон.
– Твоя беда в том… – начала она.
– Твоя беда в том, – начал Бумер, и поскольку обладал более сильным голосом, то оставил за собой право довести мысль до конца, – что ты способна общаться с людьми только через свое искусство. Ты так и не научилась выражать свои чувства. Да что там! У тебя даже не возникает желания поговорить с человеком, тем более со мной. Ты почему-то считаешь, что если дашь чувствам увлечь себя, то тем самым рискуешь потерять свою независимость, или способность к самовыражению, или творческие способности, или как ты там называешь эту удивительную страсть, что зажигает тебя огнем изнутри. Пэтси предупреждала меня, что ты вряд ли захочешь обзаводиться детьми, потому что воспитывать ребенка – значит растрачивать жизненные соки, которыми питается твое искусство.
– Моя мать не могла…
– Еще как могла! Вот ты говоришь, что любишь меня, – допустим, так оно есть, любишь, но только ради себя. Ты не любишь меня ради меня. И никогда не любила. Когда я был обыкновенным сварщиком, ты поглядывала на меня свысока. По большому счету я тебе был не нужен, по крайней мере до тех пор, пока ты не испугалась, что можешь лишиться меня, когда ты увидела, как быстро я начал взбираться вверх по лестнице, которая, как тебе казалось, приставлена к твоей стене. И случись так, что я вновь стал бы сварщиком и был вынужден спуститься к тебе вниз, уверен, ты бы вряд ли была этому рада. Ну, может, пару дней. Потому что оргазм оргазмом, но с человеком еще надо уметь поддерживать отношения, а это то, что тебе меньше всего нужно, так, лишняя морока. Тебе не нужен муж, потому что ты уже замужем за своим искусством.
Наступила ее очередь нанести ответный удар, но Эллен Черри явно не хватило духа для широкомасштабного контрнаступления.
– Искусство – не единственное, что дает нам возможность самоутверждения, – негромко, но с пафосом сказала она.
– Боюсь, что для тебя все-таки единственное. Хотя успеха можно добиться в любом деле, главное – стремиться к этому.
– Бумер, твоя проблема в том…
– Ну, давай продолжай. Так и быть, скажи мне, в чем моя проблема.
– Тебе кажется, что мир – что-то вроде кокосового ореха. И если ты и дальше будешь колотить по нему что есть мочи, то в один прекрасный день он треснет, и оттуда к твоим ногам посыплются всяческие призы.
Бумер на мгновение задумался, переваривая сказанное ею.
– Кстати, вчера у меня все прошло неплохо, – произнес он наконец.
– Вот как?
– Продал все хреновины, кроме одной. А если устроить передвижную выставку, так и эта пойдет.
Вот это сюрприз! От неожиданности у Эллен Черри даже обмякли коленки, и чтобы не упасть, она была вынуждена прислониться к стене.
– Что ты говоришь? Но, Бумер, это просто невероятно! Ты, наверно, и сам не ожидал…
– Приятно, не спорю. Не скажу, чтобы все от восторга стояли на ушах, но все-таки. Эх, жаль, что тебя там не было. Я ждал тебя, надеялся, что ты все же возьмешь и заглянешь, хотя бы из любопытства. Понимаю, ты все злишься, все дуешься на меня – в принципе я тебя и не виню. Ведь по сравнению со мной ты разбираешься в искусстве в триллион раз лучше. Хотя теперь я знаю, что разбираться в нем не обязательно. Главное – делать то, что тебе хочется увидеть, верно я говорю? Ведь это что-то вроде игры. Это все равно что тебе платят за твои фантазии. – И Бумер рассмеялся. – Я ощущаю себя кем-то вроде тайного агента. Этакий крот, прорывший ход в здание искусства. Знаешь, я начал им заниматься прежде всего потому, что мне хотелось понять тебя, заслужить твое уважение. А потом мне захотелось утереть тебе нос, чтобы ты его больше не задирала передо мной – мол, я такой неотесанный, мне еще расти и расти, черт возьми, до твоих высот. А как теперь – не могу тебе сказать, слишком далеко все зашло. Я в некотором роде подсел на это твое искусство, хотя порой мне бывает стыдно. В первую очередь перед тобой, а еще перед людьми, которые серьезно воспринимают такого бездельника, как я; стыдно потому, что в то же время это так прикольно и что в этом есть настоящий азарт. Но не это главное. Мне было до смерти обидно, что ты не пришла на мою выставку. Наверно, поэтому мне так хреново сегодня утром. Кстати, сейчас все еще утро?
Несколько минут (в буквальном смысле) оба молчали. Из этого состояния их вывел невидимый голос, напомнив Эллен Черри: если она хочет продолжить разговор, надо бросить еще несколько монет. После того, как в прорезь автомата, мелодично звякнув – словно робот, задевший почечный камень, – упал последний десятицентовик, Бумер спросил:
– О чем ты задумалась?
– Не знаю. А ты о чем?
– Да все о том, что те вещи, которые мы только что наговорили друг другу, – наверно, их надо было сказать. Но теперь мне почему-то начинает казаться, что отделываться шуточками, возможно, не так уж и плохо.
Эллен Черри улыбнулась, причем так, что на другом конце провода у себя в Бауэри Бумер уловил, что она улыбается. Есть такой сорт улыбок, которые способны путешествовать по телефонным проводам, хотя ни один инженер компании «Белл» не объяснит вам, как это происходит.
Бумер ответил на ее улыбку.
– Люди воспринимают искусство слишком серьезно. Или я уже это говорил? А еще они слишком серьезно воспринимают личные взаимоотношения. Я так точно, по крайней мере до недавнего времени. Да и ты тоже. А сегодня утром – и ты, и я.
– Такое впечатление, будто когда-то я это знала, а потом забыла. Как хороший пловец, который вдруг ни с того ни с сего взял и утонул.
– Да, свело ногу, и все, каюк. Это может случиться с кем угодно. Просто любовь – слишком тяжелая пища, ложится камнем в желудке.
– Люди вообще склонны воспринимать все слишком серьезно. Особенно самих себя.
– Это точно. Наверно, потому они все время такие испуганные, такие обидчивые. Жизнь слишком серьезная штука, чтобы к ней относиться на полном серьезе.
По проводам на просто потрясающе кривых ногах пробежала еще одна улыбка.
– Я хочу посмотреть твою выставку. Честное слово. И приду, обязательно приду, вот только наберусь смелости. И тогда мы с тобой выкроим минутку и поболтаем.
– Заметано, – ответил Бумер. – Я тебе позвоню. Как только вернусь из Иерусалима.
* * *
Иерусалим. Иеру Шалом. Город Мира. Единственное, что есть в нем смешного, – это название. Из-за него разгорелись тридцать семь войн (не сражений, а именно войн). Семнадцать раз семнадцать разных завоевателей обращали его в прах. И всякий раз он поднимался из руин и пепла – чтобы вновь привлечь к себе жадные взоры очередного завоевателя.
Иерусалим. Иссушенная, холмистая провинциальная дыра на дороге, ведущей в никуда. Ни порта, ни крепости, ни плодородных полей вокруг. Ни леса на дрова и древесину, ни полных рыбы сетей, ни руды в рудниках – ничего, кроме колючек для овец и верблюдов. Место бедное и скудное и одновременно столь желанное. И так – вот уже три тысячи лет.
Иерусалим. Иеру Шалом. Воздвигнутый из человеческого духа, щедро обагренный человеческой кровью, укутанный красно-черным покрывалом пожаров, чтобы затем коленями молящихся и свитками безумных пророчеств снова быть отчищенным до золотого блеска. Иерусалим. Когда уши уже не могли выносить вопли детей твоих, камни оглохли по всему миру.
Иерусалим. Мистический город с семью волшебными вратами. Вхожи сюда избранные, и кто вошел, тот уже не забудет. Одновременно столица смерти и престол бессмертия. К тебе стекаются отовсюду паломники. К тебе устремлен свет всех звезд. Засиженное мухами зеркало небес и земли. Трамплин в вечность. Город, неподвластный логике. Город всем городам, в котором, согласно Божьему замыслу, состоится и Второе Пришествие, и искупление грехов и в который Христос и Мессия уже купили билеты. Иеру Шалом.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.