Электронная библиотека » Валентина Чемберджи » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 31 августа 2017, 17:20


Автор книги: Валентина Чемберджи


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Напишу несколько слов и о Лине Ивановне, и о Мире Александровне. Мне легко это сделать, потому что, в отличие от многих, я не принадлежала к «лагерю» ни той, ни другой и могу объективно написать то, что помню сама.

Я познакомилась раньше с Мирой Александровной. Хотя первая встреча произошла именно с Линой! В предвоенные годы она явилась мне однажды как яркое разноцветное видение необычайной красоты. Конечно, до меня раз или два доходили какие-то смутные слухи о том, что Лину Ивановну – первую жену Сергея Сергеевича и мать его сыновей – тсссс – тихо! кажется, посадили в тюрьму. За что?! Говорят, за спекуляцию… Иностранка к тому же…

Так как я видела Лину Ивановну всего несколько раз, то все это пролетало мимо моих ушей, и я восприняла появление у нас в доме Миры Александровны Мендельсон-Прокофьевой, – Миры Мендельсон, как называла ее мама, – как нечто само собой разумеющееся. Это была совсем некрасивая, но очень изящная, худенькая женщина, она мило картавила, говорила в нос, черные волосы были причесаны по тогдашней моде, с «валиком» впереди, но были собраны сзади на старинный манер. Почему-то помню ее всегда одетой в черное, что еще более оттеняло тонкость и ломкость ее фигурки. Для меня все то время, что я видела и знала ее, она была олицетворением доброты и скромности.

Получилось, что в период нашего знакомства я по ошибке некоей знаменитой дамы-врача должна была проводить в постели месяц за месяцем, и мне хорошо запомнилось, что Мира Александровна была необычайно внимательна ко мне, часто меня навещала, подолгу разговаривала со мной, приносила всякие немыслимые сладости. Думаю, что и письма Сергея Сергеевича, адресованные мне, были не столько проявлением, как думает мама, его интереса к детям, сколько вниманием ко мне со стороны Миры Александровны. Впрочем, это мои домыслы.

В то время она казалась мне идеальной женой Прокофьеву. Она совершенно растворилась в нем, говорила всегда и только о Сергее Сергеевиче, для нее не существовало никаких интересов, кроме его интересов, она выбирала советские либретто для его опер, вселяла в него веру в окружающую действительность, стараясь примирить его с ней, была помощницей, женой, другом. В детстве всё главное для него олицетворяла мама. Теперь он находил опору в Мире Александровне. Он был счастлив с Мирой Александровной. И в том описании их первого появления передо мной я не сказала об одном, очень важном: они оба были совершенно счастливы друг другом – это бросалось в глаза, и часть необыкновенности четы Прокофьевых, представшей моему взору, заключалась и в этом тоже.

Как трагична жизнь. Как недолго пришлось им быть счастливыми. Сергей Сергеевич много болел, дух его был угнетён и сломлен, но он не переставал писать музыку даже и в больнице. Лечили его безграмотно.

Смерть Сергея Сергеевича совершенно потрясла Миру Мендельсон. Часть наследства, доставшуюся ей после смерти Прокофьева, она полностью отдала на строительство школы имени Прокофьева и вскоре умерла от разрыва сердца в своем кабинете с телефонной трубкой в руке во время разговора, посвященного делам школы.

Если же начать не с «моей», а с настоящей хронологии, то следовало бы рассказать сначала о Лине Ивановне. Рассказы о ней, ее биография есть во многих воспоминаниях, в том числе и ее сына Олега Прокофьева, опубликованных в Париже. Сергей Сергеевич женился на Лине за границей и, окончательно вернувшись на родину, привез с собой и свою Пташку, как он ее называл. Она рассказывала, как Сергей Сергеевич, поначалу восторженно отнесшийся к новой России, идя с ней по улице, подвел ее к предвыборному плакату и сказал: «Смотри, Пташка, как у них все интересно: они выбирают из одного человека».

Я познакомилась с Линой Ивановной в конце пятидесятых годов и много общалась с ней с шестидесятых годов. Не берусь сказать, сколько лет было ей в это время, – немало, как получается. Но возраст не имел над ней власти, она оставалась женщиной: брюнетка с проседью, с горящими глазами, привлекательная, энергичная, остроумная до конца своих дней, которые провела в Париже, Швейцарии, Лондоне. (Рихтер очень метко сказал, что в глазах ее всегда выражалось нетерпение.) Сережа Прокофьев, ее внук, рассказывал, что в Швейцарии «авиа» («бабушка» по-каталански, поскольку русское «бабушка» звучит с оттенком безнадежности) живет в одном отеле с Набоковым, и они очень дружат.

Лина Ивановна ни в чем не походила на Миру Мендельсон. Она была очень эффектна, любила успех, была настоящей светской женщиной в полном и лучшем смысле этого слова. Она свободно владела европейскими языками, обожала приемы, словесное пикирование, мужское внимание. Всегда была изумительно одета, изысканно, дорого, украшения носила необыкновенные, с огромным вкусом. В конце жизни Лина Ивановна привязалась к своему внуку – Сереже, сыну Сони Фейнберг-Коровиной-Прокофьевой и Олега Прокофьева. Высоко ценила в нём трудолюбие, кристальную честность и целеустремлённость.

В молодости, еще заграницей, она пела вокальные сочинения Сергея Сергеевича, в Советском Союзе ей почти не пришлось петь. Жили Прокофьевы небогато, поскольку все композиторы, пишущие так называемую серьезную музыку, до вступления в конвенцию жили уж никак не богато. Спасали Сталинские премии. Это относилось и к Прокофьеву, и к Шостаковичу. Зато после вступления в конвенцию… в неблагодарную страну полились молочные реки как следствие исполнения во всех странах мира величайших композиторов века.

Со времени переезда Прокофьева в СССР прошло двенадцать лет, когда в 1948 году Лину Ивановну посадили «за шпионаж» и сослали в лагерь Абезь, вблизи Воркуты, в Заполярье. Незадолго до этого женой Прокофьева стала Мира Мендельсон. Начало семейной драме было положено еще до войны, но о чрезвычайно сложных ее обстоятельствах я не считаю себя вправе писать мимоходом. Об этом я подробно написала в своей книге. Мира Александровна и Сергей Сергеевич любили друг друга, но тень перенесенного, непростые отношения Миры Александровны с сыновьями, болезни омрачали жизнь Сергея Сергеевича.

Лина Ивановна навсегда останется его первой любовью, первой женой Сергея Прокофьева, которой он гордился, восхищался, матерью детей Прокофьева, бабушкой внуков Прокофьева, красавицей певицей Линой Любера.

После лагерей Лина Ивановна, обладавшая несокрушимым здоровьем, оправилась довольно скоро. И если при жизни Прокофьева она жестоко страдала от присутствия рядом с ним Миры Александровны, то после его, а вскоре и ее смерти, почувствовав себя его единственной полноправной вдовой, гордо распрямила спину и стала непременным украшением всех музыкальных мероприятий, связанных и не связанных с именем Прокофьева. Ее приглашали на все правительственные приемы, в особенности когда приглашались иностранцы: Лина Ивановна в совершенстве владела шестью языками, и она блистала, блистала, блистала…

Но, по-видимому, советские приемы «а-ля рюс» не вполне удовлетворяли Лину Ивановну, которой было с чем сравнивать их в общем-то убожество, если иметь в виду искусство беседы, вовремя сказанные колкости, умение ответить на любую шпильку да и даже просто настоящее мужское внимание, так и не освоенные в России.

Ей захотелось вернуться на Запад. Как только об этом стало известно, большая часть ее светских друзей немедленно отвернулась от нее. Опять же отдаю должное Хренникову, оказавшемуся в числе немногих, кто не отвернулся, а продолжал приглашать ее всюду, куда мог. На эти же годы приходится и очень интенсивное общение Лины Ивановны с мамой, со мной. Это было в шестидесятые и семидесятые годы.

Она ходила всегда на высоких каблуках, в тесно обтягивающих ее статную фигурку костюмах или «маленьких платьицах от Кристиана Диора», всегда благоухала французскими духами, была в меру щедра, очень следила за собой. Помню, она гостила у нас в Рузе году в семьдесят втором, и вся ванная комната оказывалась заставленной многочисленными флакончиками, кремами и прочей косметикой самых известных фирм мира. Она очень много времени проводила в ванной, но выходила оттуда действительно как цветок. Когда она уехала, мне было очень жаль, потому что из жизни ушла очень яркая краска: настоящая, высокого класса западная женщина, вдова Прокофьева.

Мне всегда было очень интересно с ней – само искусство светского общения доставляло мне удовольствие, а она была в этом великая мастерица. Историю ее отъезда я помню хорошо. Ей посоветовали обратиться с письмом лично к Андропову. КГБ поиздевался над ней предостаточно. Они или не отвечали ей, или, как это у них водилось, удивленно пожимали плечами и говорили, что никакого отношения к ее отъезду не имеют: при чем здесь КГБ? Решают эти вопросы вовсе не они. Лина Ивановна писала туда бесчисленные письма, но реакция была всегда именно такой: или молчание, или недоумение. И вот с чьей-то помощью письмо, которое я напечатала на машинке, попало в руки Андропова. Через три дня Лина Ивановна получила заграничный паспорт и разрешение покинуть СССР. Это чистая правда – я свидетельница того, как это произошло. Лина Ивановна была счастлива и благодарна.

Потом, помню, я помогала писать ей (печатала на машинке) какие-то финансовые распоряжения, касающиеся то ли детей, то ли внуков. Это было очень забавно: я писала весь текст, а когда дело доходило до цифр, выходила из комнаты, и Лина Ивановна должна была сама впечатать эти цифры. Но она каждый раз ошибалась, и все начиналось сначала. Наконец, после третьего раза ей надоели бесплодные попытки засекретить эту часть документа, и она продиктовала мне энное количество цифр, которые совершенно не оформились для меня в некое число. Уладив все дела, Лина Ивановна уехала в Париж, и я посылала ей открытки на улицу мадам Рекамье, что очень ей подходило. Впрочем, ей, наверное, подошли бы многие названия парижских улиц. Через несколько лет поступило первое тревожное известие от Сережи: «авиа» больше не ходит на каблуках. И действительно, симптом был тревожный. Но потом мы узнали, что «авиа» переехала в Швейцарию, дружит с Набоковым и все у нее хорошо.

Лина Ивановна скончалась в Лондоне в 1989 году и похоронена под Парижем, в Медоне, рядом с матерью Прокофьева, Марией Григорьевной[7]7
  В своей книге «XX век Лины Прокофьевой» (М, «Классика-XXI», 2008, 2017) я написала историю жизни Лины Ивановны, в самом деле вместившую в себя все или почти все основные события XX века, жизни трагической и в то же время прекрасной, вознесшей ее на вершины артистической жизни Америки и Европы и низринувшей в бездну сталинской России, где ее ждали несчастья, и среди них главным был разлад в семье и уход Сергея Сергеевича к Мире Мендельсон. Прокофьев и его музыка были главным в ее жизни. Она провела восемь лет в ГУЛАГе, под Воркутой, в Абези (приговорена была к 20 годам, но после смерти тирана была реабилитирована, чудом вернулась на Запад (снова вспомним Т. Н. Хренникова, который помогал ей выжить), и я узнала всё это в годы нашей очень тесной дружбы, возникшей после ее освобождения, несмотря на разницу в возрасте, и продолжавшейся до самого отъезда Лины Ивановны на Запад в 1974 году).


[Закрыть]
.

Шостакович – одна из самых трагических фигур двадцатого века, видимо, созданный Господом для того, чтобы яростно поведать человечеству о чудовищных преступлениях, свидетелем которых он стал, родившись в России и потому самым острым образом испытав на себе ужасы большевизма, фашизма, Второй мировой войны, борьбы с «космополитизмом», «формализмом» (ставшее нарицательным выражение «сумбур вместо музыки» – это ведь о нем). Я не раз слышала такую точку зрения: когда и где бы Шостакович ни родился, он все равно бы над всем издевался и видел бы только темные стороны жизни. Или даже больше: страшная действительность благоприятствовала его гению. И такое думали иные.

Шостакович – жертва и глашатай непоправимой трагедии, о котором не должна рука подниматься еще ни писать, ни говорить. Потому что до этого сгустка боли еще страшно дотрагиваться. Можно только преклонить колени перед честностью гения, позволившего излить в нотах громадность и тяжесть испытаний, выпавших на долю его народа. Писать о нем легко, толковать о поступках, женах – это пока еще богохульство. Слишком много понаписали о Шостаковиче еще при его жизни. Как через Баха (и не забывая, что Бах – «ручей» по-немецки) Бог разговаривал с людьми обо всем на свете, так через Шостаковича Бог говорил о страшном, безумном, направленном на уничтожение человеческой души. Грех упоминать его имя всуе, как сейчас это модно делать. (Эти мысли посетили меня в который уже раз, но с огромной силой негодования при беглом знакомстве со сборником о Шостаковиче “Pro et contra”).

Говоря о собственных впечатлениях о Дмитрии Дмитриевиче Шостаковиче, замечу, что я видела его часто и много, и в домах творчества, и дома. Мама очень дружила с женой Шостаковича Ниной Васильевной, и я бывала у них, так как дружила с их детьми «Галишей» и Максимом. Галиша, необычная внешне, с раскосыми светлыми глазами и всегда туго заплетёнными косичками, отличалась независимостью характера и суждений, она была мне очень мила. Но Максим-то! Он был феерически одарён в детстве по части всякого рода радиотехнических изобретений. Его комната фактически представляла собой радиостудию, которую он сделал собственными руками: собрал диковинные аппараты, чудо пятидесятых годов. Сорвиголова, отчаянный водитель, смельчак. Как не вспомнить об этом сейчас, слушая, как он дирижирует сочинениями боготворимого им отца.

Я прекрасно помню, что с самого раннего детства эта фамилия внушала мне такое благоговение, что я, например, всякий раз удивлялась и чувствовала себя гордой оттого, что Шостакович, как обычно, очень вежливо, даже тепло отвечал на мои «здравствуйте, Дмитрий Дмитриевич». И это при том, что мне всю жизнь были глубоко безразличны личные контакты со знаменитостями. Я их не искала, я их всю жизнь бежала. Шостакович – это было другое, недоступное, великое. Не знаю, почему я это ощущала. Наверное, так относились к нему в семье, но не могу не вспомнить и того впечатления, которое произвела на меня в детстве услышанная по радио Пятая его симфония. Помню, что слушала и мне казалось, что сейчас меня просто разорвет на куски нечеловеческое напряжение, которое я ощущала в музыке.

Позволю себе нарушить хронологию на лет эдак около пятидесяти и заглянуть далеко вперед. В двенадцатом номере журнала «Знамя» за 1996 год опубликованы редкие по достоверности тона в описании точно уловленной атмосферы дома Шостаковичей воспоминания о нем Флоры Литвиновой. К тому же и прекрасно написанные, свободным, своим языком, где обязательно каждое слово.

Меня в ее «Воспоминаниях» поразило сходство наших мнений не только по существу написанного, но в особенности по поводу Четвертой симфонии Шостаковича, которая, будучи услышана мною много-много позже Пятой, явилась для меня полным музыкальным откровением. После убийственных, уничижительных, оскорбительных гонений, которым подвергли Шостаковича, он сам снял с исполнения Четвертую симфонию, и вот теперь она прозвучала в Большом зале консерватории как не тронутое еще властями откровение гениального композитора.

Мои воспоминания о Шостаковиче чисто зрительного характера. Вот он в Рузе: скромный, по-мальчишески постриженный, в очках, с непослушными вихрами, страшно нервный, не слишком-то общительный. Уткнувшись в свою тарелку, быстро ест, не поднимая глаз. Ходил по Рузе такой анекдот: подходит к Шостаковичу во время обеда представитель некоей азиатской республики и говорит: «Шостакович, помоги написать симфонию! Помоги, а?» И Шостакович отвечает: «Доем – помогу, доем – помогу».

Потом быстро уходит работать и работает все время, с перерывами на завтрак, обед и ужин. Вот он в Большом зале консерватории, та же скромность, скорее даже застенчивость, чуть ли не робость. Знаменитое, всем его видевшим известное легкое и быстрое почесывание волос у виска, вот он поднимается на сцену, чтобы поклониться ревущему от восторга залу, вот боязливо быстрыми движениями наклоняя голову, с чуть ли не виноватой улыбкой кланяется потрясенной рукоплещущей аудитории. Вот он на репетиции – сама напряженность, и любое замечание начинается с похвалы. Вообще склонен был всех и все хвалить в жизни.

Со слов самого уважаемого мною из музыковедов я знаю – он очень образно обо всем рассказал, – как смертельно боялся Шостакович всякого соприкосновения с властью, как готов был на все, лишь бы только «они ушли» (если с чем-нибудь обращались к нему), как твердо был уверен, что царство советов установилось навеки и никто никогда не посягнет на это царство зла, а если и посягнет, то тут же окажется в небытии, но и посягательства никакие невозможны, так непоколебима его вечная мощь.

Хорошо помню один его социально выразительный поступок. На фоне всячески поощряемых усилий в доведении музыки народов СССР до цивилизованного уровня он не выдержал несправедливости по отношению к композитору Василенко, который всю жизнь писал партитуры для узбекского «классика», музыкально безграмотного: тот не мог писать музыку не только в партитуре, но и в клавире тоже. Между тем Василенко пил и погибал в нищете, а «классик», ректор консерватории, царствовал в Узбекистане, как сановная феодальная персона или даже просто царек; его именем называли улицы и площади, на дне его бассейна лежали драгоценности для купавшихся в нем гостей, ему давали в Рузе лучший коттедж, перед ним заискивали, его боялись. И вдруг Шостакович во всеуслышание разоблачил типичное для советских времен жульничество, правда, «в особо крупных размерах», и сделал это так доказательно, что пришлось, несмотря на всю дружбу народов, теплые чувства к узбекам и так далее и тому подобное, лишить «классика» и ректорства, и всех самых наивысших званий. И стал он временно жалким и никому не нужным. Самое интересное – конец этой истории. Умер Дмитрий Дмитриевич, и немедленно «классик» воцарился снова на всех своих постах, и звания ему вернули. Как знакомо.

Каким Шостакович особенно ярко мне запомнился? Как и о Прокофьеве, есть одно, особенно запомнившееся зрительное воспоминание Я как-то пришла в гости к Галише и Максиму и никогда не забуду, как Шостакович открыл мне дверь в повязанном поверх брюк фартуке и, извинившись, как всегда, снова побежал на кухню – готовить детям обед.

Вот этого Шостаковича в фартуке я не могу забыть. Его первая жена – Нина Васильевна, – которую он боготворил и которая была ему верным другом, – в это время отсутствовала. Нина Васильевна, независимая, яркая и незаурядная, всегда жила своей жизнью, не принося жертв. Физик, она с увлечением работала по своей специальности. Она не принадлежала к тем избалованным «женам», которых недолюбливала моя мама, но сама была личностью: красивая, с очень выразительной, одухотворенной внешностью, живым лицом, синими глазами, заразительно смеющаяся, золотая блондинка с распущенными по плечам волосами, концы которых завивались крупными локонами, с пронзительным умным взглядом.

Нина Васильевна часто улетала по своим делам, а Шостакович оставался с детьми. Как он любил своих детей! Как радовался бы сейчас успехам Максима, которого хотел видеть за дирижерским пультом. Аккомпанировал ему на втором рояле специально сочиненное им для экзамена в ЦМШ произведение. Эти три человека – Нина Васильевна и дети – Максим и Галиша – были самыми любимыми существами Шостаковича на протяжении всей его жизни до трагической смерти Нины Васильевны. Античный мудрец говорил, что никто не может быть назван счастливым до своей смерти. Трагически ранняя и неожиданная смерть настигла Нину Васильевну в самолёте. Дмитрий Дмитриевич осиротел. Почва ушла у него из-под ног. Но судьба оказалась милостивой к нему. Он встретил Ирину Антоновну и в ней нашёл покой и пристанище для своего мятежного духа. Они никогда не расставались. После смерти Дмитрия Дмитриевича Ирина Антоновна Шостакович полностью посвятила себя служению его творчеству, соединяя в себе скромность, достоинство и энергию.

Очень многое я знаю о Шостаковиче понаслышке, из самых достоверных источников, но, как обещала, писать об этом не буду.

Есть у меня история, косвенно связанная с его дружбой со Святославом Теофиловичем Рихтером.

Неистовый ревнитель порядка во всем, будь то письма, открытки или ноты, картины, альбомы и т. д., Святослав Теофилович время от времени проводил как бы ревизию всего своего огромного – не знаю даже как назвать – архива будет неправильно, ну скажем, просто всего, что есть у него и лежит в разных ящиках секретера, в больших картонных коробках на полках аскетических комнат. Я однажды принимала участие в одной из таких разборок. Сортировала письма. И вот в тот памятный день нашла два письма: одно – от Генриха Густавовича Нейгауза и другое… Сначала долго не могла понять, что это за письмо, разбирала характерный корявый почерк и вдруг поняла, что это письмо Шостаковича! Я побежала с этим известием к Святославу Теофиловичу и сказала ему, что нашла письмо Шостаковича. И Рихтер подарил мне это письмо. Уже много лет мне хочется опубликовать его вместе с его историей, но все кажется, что еще не пришло его время и оно потонет в океанском прибое новейших биографических сведений, публицистики и разных интереснейших эссе, которыми переполнены сейчас наши толстые журналы. А теперь, когда толстые журналы еле-еле теплятся живыми, без денег и потока новых публикаций, может быть, уже и поздно. Но я верю в отклик в душах еще живых духом людей.

История этого письма такова: среди бесчисленных писем поклонников и поклонниц рихтеровского гения мне часто встречались письма от некоей Алениной (она не была москвичкой и писала Рихтеру откуда-то из провинции). Писала часто, и эти страницы, исписанные бисерным почерком, я всегда узнавала среди сотен других. Сами эти письма Алениной тоже могли бы, наверное, дать основу для всякого рода литературных произведений, потому что это пример какого-то особенно чистого, возвышенного и беспримесного преклонения женщины перед гениальным артистом. Так она годами писала и писала Рихтеру, откликаясь на всякий доступный ей его концерт, каждую выпущенную пластинку. Я этих писем не читала, потому что Аленина была жива, и мне не приходило в голову читать ее письма.

Как явствует из всего дальнейшего, в какой-то момент своей, видимо, не слишком счастливой жизни, Аленина обратилась за помощью к Шостаковичу, и он ответил ей. Шостакович всегда помогал всем, если мог, откликаясь на самые трудные просьбы. Одного музыканта даже вызволил из тюрьмы. Но, видимо, в случае с Алениной Шостакович не мог ничем помочь и написал письмо. Аленина же (поистине «есть женщины в русских селеньях»), предчувствуя расставание с жизнью и понимая всю бесценность оказавшегося в ее руках письма, переслала его Рихтеру! Чтобы оно не пропало, не затерялось, не исчезло. И оно не исчезло. Вот оно:


23.11.1962 Москва

Многоуважаемая тов. Аленина!

Ваше письмо я получил. Я совершенно согласен с Вами, что наше искусство должно почтить светлую память многих невинных людей, трагически погибших в дни сталинского произвола. Среди погибших был и М. Н. Тухачевский, память о котором мне особенно дорога, т. к. я очень хорошо его знал. Это был, можно сказать, мой старший друг.

Я поставил своей ближайшей задачей написать одно, а может быть и несколько сочинений, посвященных памяти многих погибших наших людей. Не знаю, хватит ли у меня на это сил, но приложу все свои старания для этой цели – цели моей жизни.

В Вашем письме много горестных слов. Трудно мне Вас утешить, но не теряйте мужества. «Деньги потерять – ничего не потерять. Друзей потерять – много потерять. Мужество потерять – все потерять» гласит старая немецкая пословица.

За все добрые слова по моему адресу примите мою самую сердечную благодарность.

Крепко жму руку.

Д. Шостакович


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации