Электронная библиотека » Валентина Чемберджи » » онлайн чтение - страница 9


  • Текст добавлен: 31 августа 2017, 17:20


Автор книги: Валентина Чемберджи


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Глава третья. Руза

 
Прощай же, мир
моих волшебных снов,
молочных рек,
кисельных берегов.
 
«Мой старый друг» Овсей Дриз[8]8
  Перевод с еврейского языка Татьяны Спендиаровой.


[Закрыть]

Таинственные вещи происходят в человеческом сознании. Или подсознании? Как только я решилась, наконец, писать о Рузе, – эта тема кажется мне неисчерпаемой, – в голове вдруг зазвучали – и надолго! – положенные на музыку мамой строки Овсея Дриза.

Голос Зары Долухановой в Большом зале консерватории, по радио; а потом как-то и божественный ее голос стерся, а сердце все повторяло эти слова:

 
Мой старый друг, облезлый наш буфет!
С тобой провел я много зим и лет,
Средь тысячи других, таких, как ты,
Всегда твои узнаю я черты.
Шафраном и корицей ты пропах,
Темно в твоих укромных уголках.
Пусть полочки твои подчас пусты —
Ты изобильный край моей мечты.
Сад яблоневый,
Сад грушевый мой,
Вишневый сад за дверкой потайной.
 

Мне показалось чудом, что помимо моей воли душа откликнулась на любовь к Рузе этой мелодией, этими строками, в которых с такой силой выражена интимная детская привязанность к чему-то сызмальства бесконечно дорогому. «Ароматы и звуки» детства, ощутимые и осязаемые в зелени лесов и лугов, течении реки, таинственных, только мне известных уголках, цветах, кустах, бурьяне, «опасных» зарослях и песке Острова – все это слилось для меня в строках:

 
Мне чудилось, что скрыто волшебство
В стеклянном кубке деда моего,
Неведомых он сказок полон был,
Он радужными гранями слепил.
Вот баночка варенья в уголке,
Хранится постоянно на замке.
Про то варенье говорила мать:
«Даст Бог, не надо будет доставать».
<…>
Сад яблоневый,
Сад грушевый мой,
Вишневый сад за дверкой потайной.
Прощай же, мир моих ребячьих снов,
Молочных рек, кисельных берегов…
 

Как полочки этого буфета, так до отчаяния знакома мне каждая прогретая солнцем, покрытая снегом или обледеневшая дорожка Рузы, каждый куст по пути к реке, каждое дерево, я чувствую на ощупь стены купален, ощущаю горячее сиденье лодки, слышу скрип весел в уключинах сначала стареньких, а потом новых лодок. Вот проехали вверх по реке женскую купальню (мужская располагалась по левую сторону пристани), пионерский лагерь на противоположной стороне Москвы-реки, и поплыли меж несравненных, поросших задумчивыми деревьями и веселыми кустами (а в прибрежной ряске на воде росли тогда еще во множестве белые лилии!) берегов, а вот и самое с детства таинственное: Остров! Течение стремится мимо него вниз буйным потоком, против него и не выгребешь, объезжаешь Остров справа, и это уже далеко.

Скоро пора и назад поворачивать. Вода несет лодку сама, надо только чуть-чуть подправлять направление, чтобы не ткнуться носом в берег.

Единственный необитаемый остров, на котором я побывала. В центре, как нарочно кем-то сделанная, песчаная в окружении густой зелени полянка, и если хватало смелости продраться сквозь кусты и проникнуть туда, то возникало совершенно ошеломительное чувство полной отрезанности от остального мира. Вечереет. Уже остывающий песок. Земная благодать.

Зимой в финских домиках, которые пришли на смену первым трем каменным, еще довоенным, потрескиванье дров в печке, сухое, взрывчатое, и дымок из трубы с его запахом – данью природы уюту; одна сторона печки выходила в ванную, а другая – в спальню или кабинет с роялем.

Крутой спуск по широкой лесной дороге (для нас она всегда была «горкой») и налево по тропинке к реке, по зеленой траве или утоптанному снегу (а по краям тропинки высоченные наметенные сугробы, и чуть шагнешь в сторону – провалился в снег чуть не по пояс). А можно нырнуть в снег прямо с крыльца домика; промокшие обледенелые лыжные штаны, одинаковые у всех фиолетово-чернильного цвета на байковой подкладке, уродливые до изыска, стук устанавливаемых и падающих лыж и лыжных палок (руки-то уже не действуют). Твердые, толстые от льда варежки.

Красно-золотые темно-зеленые, всех оттенков, дух перехватывающие цвета осени, тихий шум листьев под ногами, и весна. Но я не любила весны в Рузе – она была слишком требовательна, вызывала чувство почти что страха.

Все – в Рузе, которой я пою про себя: «Ты – сокровенный край моей мечты». Сад яблоневый, сад грушевый…

Я провела в Рузе много-много лет, во все времена года, с последних предвоенных до восьмидесятых. Почти полвека. Шутка ли.

В 1976 году, буквально накануне своего отъезда на лето в Рузу, скончалась мама. С тех пор я бывала там очень редко, два или три раза. Слишком бурные и тяжелые переживания вызывали во мне невозмутимые рузские картины. Словно ничего не изменилось и никто не умер.

Между тем умерли почти все постоянные обитатели Рузы – и Р. М. Глиэр из третьей, и К. В. Молчанов из пятой, а потом двадцать второй дачи, и М. И. Чулаки из пятнадцатой, и С. А. Баласанян из шестнадцатой, и В. И. Мурадели, Д. Б. Кабалевский, Н. П. Раков, А. И. Островский – нет, остановлюсь. Этот список слишком длинен и печален. Ни Лизы Лойтер, ни Раи Глезер, наших знаменитых «музыковедш». Все это были люди яркие, неординарные, которые сейчас, когда я вспоминаю о них, вызывают во мне острую боль разлуки с самыми близкими персонажами моей жизни. Не так, как в третьей эпохе из стихотворения Ахматовой «Есть три эпохи у воспоминаний». Я все еще в первой.

Руза видела мамин расцвет – она сочиняла, играла на бильярде, в теннис; Руза видела и ее болезнь; и долгие годы жизни, отравленные недугом, но так сильно скрашенные родными аллеями, дорожками и тропинками Рузы. Она видела и меня, сначала девчонкой, потом закованным в гипс подростком, потом уже и двух моих мужей, и моих детей. Мне трудно проглотить боль, которую вызывает во мне Руза. Боль счастливых дней.

Как я уже писала в первой главе, папа и Атовмян «открыли» Рузу еще до войны. Среди густого леса возникли три первых каменных домика, впоследствии получившие номера шестой, седьмой и восьмой. В послевоенное время поставили пять финских деревянных коттеджей. Они забрали у первых их номера и отдали им свои. Сейчас в Рузе больше тридцати коттеджей, и я с закрытыми глазами могу найти их и рассказать со всеми подробностями, как расположены комнаты, сколько их, где стоит печка, где какой рояль, в какой даче жил Дунаевский, в какой занимался Рихтер, в какой скончался Рейнгольд Морицевич Глиэр, какие дачи «давали» азиатским корифеям, какие грузинским и среди них Цинцадзе, Мшвелидзе, Тактакишвили, как обожали Рузу Бабаджанян и Долуханян, о чем судачили композиторские жены. В лесу позади третьей дачи встречаю на весенних проталинах Микаэла Таривердиева, и огромные грустные и отрешенные глаза его остаются в памяти навсегда. Андрей Эшпай, ослепительно красивый, играющий джаз Глена Миллера, влюбленный в Дани Робен, а вот уже с двумя сыновьями, талантливый, всеми любимый.

Но в те первые каменные домики мы еще с папой и мамой попали до войны. Об этом пишет в своих дневниках и мама: «Я помню, как зарождалась наша знаменитая Руза. Инициаторами создания этого дома были тогда Хачатурян, Лемперт, Чемберджи, Атовмян. Еще в 1940 году они искали подходящее место и остановились на Старой Рузе в 100 км от Москвы, расположенной на холме, в густом, девственном лесу, а внизу текла чистая, прозрачная река – Москва, обрамленная живописными берегами. В 1940 году на верхушке холма были сооружены три первых каменных домика, каждый из двух комнат. Первыми жителями этих каменных домиков были Шапорин с семьей, Хачатурян с Ниной Макаровой и мы, то есть Чемберджи, Валя и я. Лес был тогда настолько густой, что направление к даче Шапорина мы угадывали только по дымку от их самовара.

Трудно было найти и дачу Хачатуряна. Но так как он сочинял тогда свой скрипичный концерт, то мы отыскивали его дачу по звукам. А уж до реки приходилось продираться сквозь бьющие по лицу ветки осины, орешника, через высокую траву. Никаких дорожек тогда не было, вниз к реке вела горка! К концу лета чуть дальше от подножия этой горки построили двухэтажный дом, в котором была столовая и несколько комнат для жилья. Приехали Кабалевский, Мурадели, Белый. Николай Петрович Раков сочинял тогда свою Первую симфонию (без инструмента). Писал сразу партитуру. Он соорудил яхту и вообще ощущался как «царь природы». Нас поражало его профессиональное умение управлять яхтой, переплывать реку, держа в одной руке над головой свою одежду. На своем старом любимом велосипеде он каждый день ездил за восемь километров за молоком; как никто, собирал грибы. Раков знал наизусть всю округу и «заводил» нас в необыкновенно красивые места.

Все мы, молодые, веселые, составлявшие дружную компанию, не замечали времени, используя его для работы, музыки, споров, разговоров, показа сочинений друг другу, общались с местными жителями, которых тогда насчитывались единицы. Среди них колоритнейшей фигурой был Иван Иванович – сторож, походивший на приложение к лесу. Немногословен, добр, по-своему мудр. На людей он смотрел своими небольшими, очень проницательными глазками и, если произносил «будь-будь» или «дай Господи на пасху», это означало его расположение. (Миниатюрный, со всегда всклокоченными волосами, одетый в какие-то невразумительные лохмотья цвета хаки, похожий на лешего, Иван Иванович по совместительству служил лодочником. – В.Ч.) Его ночная колотушка поначалу делала жизнь в Рузе не такой жутковатой, кроме тех ночей, когда он выпивал и лежал в канаве до утра, пока его не вытащат.

На следующий год Рузы не стало. Немцы разбомбили большой дом у подножия горки. Шла война…» После войны Рузу отстроили далеко не сразу, и я боюсь сказать точно, в каком году в ней стало возможно жить и работать. Как это ни претенциозно звучит, но в Рузе, которая стала называться «Дом творчества композиторов», композиторы действительно работали. Музфонд «давал» Рузу «под какое-нибудь сочинение», и композитор должен был написать его за время своего пребывания там и представить Музфонду. Композиторы обычно выполняли свои обязательства. Руза – это было два месяца счастья за баснословно низкую цену, полагавшиеся в общем-то всем членам Союза композиторов и Музфонда. Никто не хотел им пренебрегать. Оговорюсь, что Музфонд олицетворяло, прежде всего, «низшее звено» – чудная женщина Тамара Исаковна. Мудрая, обаятельная, неизменно приветливая, лично знавшая весь творческий состав СК СССР вместе с детьми, сочинениями и всем прочим. Она распределяла путевки. Музфонд старался выполнить свои обязательства по отношению ко всем членам Союза, но все же дефицитные летние месяцы, время вокруг Нового года обычно оставлялись для именитых завсегдатаев и главных «братьев» из республик. В Рузе были действительно созданы идеальные условия для творчества. Помню, мои друзья из Франции, побывав в Рузе, сказали, что не могут представить себе на Западе ничего подобного. И в самом деле: роскошная жизнь на Западе стоит баснословно дорого, неважно, писатель ты или композитор.

Коттеджи стояли (особенно вначале) на больших расстояниях друг от друга, никто никого не слышал. В них были обычно три комнаты, терраса, печка, ванная, все удобства, ковры, телевизоры, великолепные рояли (!) (в маленьких, самых старых, о которых я уже писала, – пианино). И все это в смешанном лесу, деревья как на подбор, высокие, стройные, нигде, кроме Малеевки, ни видела больше таких елей, тенистые аллеи. И знаменитая волейбольная площадка, на которой не иначе как «резались» в волейбол в неизбежных сатиновых шароварах цвет и гордость советской музыки.

У многих были свои любимые способы времяпрепровождения, но, как мне помнится, с утра все композиторы работали у себя в коттеджах, пока члены семьи загорали, купались, катались на лодках. Потом «кормильцы» и сами шли на реку, потом обедать – вкусно, по-домашнему, потом спать. И в Рузе в самом деле был мертвый час. Я бродила в это время без дела по пустым дорожкам и томилась от сознания того, что сейчас-то все можно, и купаться, и все лодки свободны, и в волейбол поиграть, но не с кем. К пяти часам все тянулись к столовой выпить горячего крепкого чайку.

После чая центром общественной жизни становилась волейбольная площадка. Все устремлялись туда. Жаждущих играть хватало на много волейбольных команд. Но, помню, было такое неписаное правило: если появлялся вблизи площадки кто-то из заработавшихся композиторов, ему немедленно уступали место в команде. Играли азартно. Забывал обо всем на свете знаменитый профессор консерватории Лев Николаевич Наумов. В упоении игрой он не очень ловко метался по площадке: беря мяч, как бы взлетал куда-то вкось, как большая, легкая птица. Знаменитые подачи «с руки» Симоны Давыдовны Юровской, получившие славу подач, которые по таинственным причинам было невозможно взять, и эта слава помогала не брать их. Со мной же произошел на волейболе «трагический» случай.

Мое поколение, за немногими исключениями, выросло в московских дворах. У нас тоже был в детстве огромный просторный двор, ничем не засаженный и дававший неограниченные возможности бегать, прыгать, играть в салочки, волейбол – во что хочешь. Поэтому я с детства играла в волейбол, любила его и на детском уровне умела играть. Что и позволяло мне участвовать в рузских волейбольных игрищах наряду со взрослыми. (Вообще к числу немногих фактов, которыми я горжусь как своими достижениями, относится почетная грамота, выданная мне два-три года спустя в Артеке как капитану лучшей женской волейбольной команды пионерского лагеря Артек. И хотя эта грамота – маленькая, неказистая – никуда не годится в сравнении с школьными почетными грамотами, с усатой и лысой физиономиями слева и справа вверху, я ею очень гордилась всю жизнь и сейчас горжусь.)

Шло лето. Руза переживала свой расцвет. Летом здесь жили чуть ли не все пишущие композиторы. И вот пронесся слух, что писатели из Малеевки (Дом творчества писателей), находившейся в трех километрах от «композиторов» (обитателей называли именно так: «композиторы», «писатели», позже появились «вэтэошники»), приглашают на дружеский матч «композиторов». Новость чрезвычайно взбудоражила «композиторскую общественность» Рузы. Важно было не ударить в грязь лицом. И тут, раз уж я упомянула Малеевку, не могу удержаться, чтобы не сказать, чем она тогда была для меня. Если Руза оставалась всегда совершенно родной, почти как московская квартира, то Малеевка реяла в ореоле таинственности (писатели!), почти как та потайная дверца, за которой хранилось вишневое варенье.

Желтый двухэтажный особняк в глубине территории писательского дома творчества, тоже в зелени, но не в густом лесу с вырубками, а в конце расчерченной аллеи: словом, «французский сад». Когда «композиторский» автобус въезжал на территорию Малеевки, ехал мимо двух знаменитых малеевских прудов (они всегда казались мне более романтичными, чем Москва-река), потом по аллее, пока перед ним не вырастал дом с колоннами, помню, все внутри замирало. Как же: сейчас увижу настоящих писателей.

«Композиторы» обычно ездили к «писателям» смотреть фильмы. Это было в период «Старой столовой», к которому относится все самое прекрасное в жизни обитателей дома композиторов в Старой Рузе.

Гости поднимались по ступенькам с балюстрадой, отворяли помпезную дубовую дверь, поднимались по лестнице, устланной ковровой дорожкой, на второй этаж, покупали билеты и рассаживались в зале.

Должна признаться, что с детства у меня осталось ощущение, что взоры всех писателей были устремлены исключительно на приехавших зрителей. И когда мы приезжали в Малеевку много лет спустя, я, будучи молодой, а потом уже не совсем молодой женщиной, сохраняла это чувство. Оно оставалось, видимо, до того самого момента, когда я приехала в Малеевку уже членом Союза писателей и только тогда оценила в полной мере ни с чем не сравнимую прелесть Рузы, уединенные коттеджи, царственность леса, тепло от весело потрескивающих в обжигающих руки печках дров. Одной из самых обаятельных черт Рузы всегда было то, что вы жили там как дома, разве что немного лучше, чем дома. Малеевка, конечно же, более официозна. Но и Малеевка… Стоит уйти с территории – на лыжах ли зимой, пешком ли летом, – оказываешься в девственных лесах, среди полей, лугов, перелесков, рощ. И ни души. Человеческая рука и нога ничего не сумели там испортить, и деревеньки, если дойдешь до дальних, все аккуратненькие, чистенькие, и куры с петухами – цветные, а не белые. Сейчас, как говорят, и Малеевка вслед за Рузой пришла в полный упадок. Все запущено, никому не нужно. Можно только представить себе, что сделали бы из Малеевки или Рузы умные руки рачительного хозяина. Но увы… Помню, как сокрушался по этому поводу в Малеевке человек с оголенной совестью, талантливейший Вячеслав Кондратьев.

Итак, Малеевка вызвала Рузу на волейбольный поединок. Я постоянно играла в одной команде с Кабалевским, Мурадели, другими большими дядями и нередко вызывала похвалы, находящиеся в контрасте с возрастом и полом. Это, видимо, и сбило с толку Кабалевского, который, посоветовавшись с другими игроками, пригласил меня (!) участвовать в матче. Я, конечно, безумно испугалась, сначала отказывалась, но потом согласилась. Роковой поступок. Одетая, помню, в пестрый детский сарафанчик, я села среди уважаемых композиторов в автобус, и, вместе со зрителями, он помчал нас в Малеевку. Когда члены команды разместились на волейбольной площадке, в лесной тени, взоры многих зрителей, полагаю, действительно устремились на меня ввиду полного несоответствия «занимаемой должности» (вырвалось). Однако масштабов позора, который меня ожидал, никто не мог себе вообразить. Страх и волнение так сковали меня, что я как бы впала в оцепенение и не только не проявляла быстроты реакции и самоотверженности, но попросту не могла взять ни одного мяча. Без всяких преувеличений. Помнится, братья писатели даже старались иной раз дать мне мяч в руки, но ничего не помогало. Обуреваемая одной жгучей мечтой – скрыться как можно скорее куда угодно от этого ужаса, – я «гробила» все мячи подряд. Композиторы проиграли.

В тяжелом молчании мы ехали назад. Вечером во время ужина в столовой я сидела, не поднимая глаз от тарелки, и тихие слезы вечного стыда лились из моих глаз. Никто из присутствующих в столовой не смотрел на меня. И вдруг (вот ведь как неоднозначны люди) среди всеобщего молчания поднялся со своего места Кабалевский, подошел ко мне и очень теплыми словами, умно и ласково утешил меня – во всяком случае у меня прошло чувство, что жизнь кончена. Я всегда помнила этот его поступок.

Дмитрия Борисовича всегда трудно было понять. Когда, лет восемь-десять спустя, мы с мамой встретили его у нового огаревского дома, он тоже ласково спросил меня, какой экзамен я только что сдала. Я ответила, что «диалектический материализм». На что он, похвалив меня за полученную «пятерку», с горящими вдохновением глазами сказал: «А теперь будет «исторический материализм», это еще (!) интереснее». Расставшись с ним, я долго истерически хохотала. Будучи студенткой МГУ, да еще между четвертым и пятым курсами, я уже хорошо знала цену этим предметам, в особенности беспредметному историческому материализму, еще одному варианту истории КПСС. Этот Кабалевский вписывался для меня в сложившийся образ, но тот, волейбольный, ему противоречил.

Вернусь к Рузе. Она росла. К первым трем каменным домикам прибавилось еще пять финских. Эти пять, как и первые три, тоже стояли в густом лесу. Первый и второй – слева от столовой, третий по правую сторону, четвертый выходил на волейбольную площадку, а пятый стоял на краю оврага, круто спускавшегося и так же круто в густом лесу взбегавшего вверх. «Как молоды они были». Композиторы. Потому что только молодые люди рисковали сначала спуститься в овраг, а потом подняться по узкой тропинке в пятый коттедж. Через несколько лет эту тропинку расширили, превратили в метровой ширину дорожку. Очень долгое время это был любимый коттедж Кирилла Владимировича Молчанова. Он жил в нем вместе с женой Мариной Владимировной Молчановой, бывшей в первом браке замужем за замечательным художником, много сил отдавшим ГАБТу, Дмитриевым. Дмитриев скончался в один год с папой, в 1948 году. Марина Владимировна принадлежит к одной из ярких звезд из плеяды красавиц – жен композиторов. Высокая, изящная, с точеными чертами лица, опасными черными глазами, черными волосами, небольшим ртом, чем-то слегка, но очаровательно капризным – то ли в своих очертаниях, то ли в выговоре, всегда необычно, эффектно одетая по собственной моде, с длинными экзотическими серьгами, подчеркивающими линии высокой шеи и еще более оттенявшими прелесть небольшой черной головки; она обращала на себя внимание, приковывала его к себе в миг своего появления где бы то ни было. Вся эта немыслимая красота сочеталась в ней с великолепными человеческими качествами: добротой, дружеской и супружеской преданностью; она великолепная мать и, как Корнелия, мать братьев Гракхов, в ответ римлянке, хваставшейся своими украшениями, попросила, чтобы она подождала, пока вернутся из школы ее дети, и, указав на них, сказала: «Вот мои украшения», так и Марина Молчанова могла бы сказать о своих детях – Анне Дмитриевой, тогда очаровательной маленькой темноглазой девочке с косичками и обнаружившимися способностями к теннису, а потом одиннадцатикратной чемпионке СССР, и Владимире Молчанове, – широко известных и любимых в России, благородных, талантливых, честных, скромных и бесстрашных. Потом, когда у Ани Дмитриевой (я учила ее латинскому языку – она оказалась очень способной ученицей) уже родились свои дети, молчановским домом стал двадцать второй коттедж. Так и оставалось до 1976 года, который стал годом моего прощания с Рузой, хоть изредка я и бывала там позднее уже с Сашенькой. «Прощай же, сад моих волшебных снов, Молочных рек, кисельных берегов».

На пяти финских коттеджах, вопреки ожиданиям, строительство в Рузе не прекратилось.

Было бы смешно предполагать, чтобы в Рузе, как и в любом заведении Муз-Лит-Худ и прочих фондов, не процветало воровство. В Рузе с ним боролись из года в год одним и тем же способом: сменой директоров. Только одного, угрюмого, с глазами по обе стороны носа, помню по фамилии: Гамаюнов. И мораль на глазах менялась. Когда назначали нового директора лет эдак сорок тому назад, это было ЧП. Как же! Все шепотом извещали друг друга о том, что обнаружено, мол, воровство и теперь назначен новый директор, чтобы его прекратить. На короткое время резко улучшалось питание в столовой, но эти улучшения становились все более кратковременными. По вечерам особенно наблюдательные обитатели дома творчества с юмором наблюдали, как из столовой шли официантки с неподъемными сумками. Никто их не осуждал. Многие понимали, что они кормят семью с пьющим мужем. Что же до директоров, то тут масштабы были иные, вели, как всегда, все выше и выше, и не мне об этом судить.

Построили три больших, просторных уже не «коттеджа», а дома, девятый, десятый и одиннадцатый. Девятый, мне кажется, так и остался последним по правую сторону широкой аллеи, ведшей в переехавшую «контору», десятый высился на довольно открытом месте по левую руку от старой ли, новой ли столовой, а одиннадцатый еще дальше, по левую руку по другой аллее, очень живописно стоял в прорубленной среди леса нише. К нему вела дорожка, отходящая от аллеи, и, кроме крыльца, с основной аллеи ничего не было видно. И обитатели этих трех больших домов долгие годы в летние месяцы были одни и те же. В девятом доме жили Юровские, десятый долгое-долгое время назывался «хренниковским», и Хренников охотно разрешал занимать его в свое отсутствие. А одиннадцатый был коттеджем Новикова. Помню, когда жарким летом 1973 года у мамы кончилась двухмесячная путевка и надо было уезжать, Сергей Артемьевич Баласанян, большой наш друг, попросил в Музфонде, чтобы август маме разрешили провести в «хренниковском» коттедже, и согласие последовало незамедлительно. Очень скромно и замкнуто жил всегда в одиннадцатом коттедже Анатолий Григорьевич Новиков с женой (я называла ее тетей Клавой, а она меня чистой «статюэткой») и своими красавицами дочерьми – Любой и Мариной. Для меня Новиков, прежде всего, был автором песни «Эх, дороги, пыль да туман», которую я очень любила играть и петь, при этом всегда обливаясь слезами. Он написал множество песен и известный в то время всем и каждому «Гимн демократической молодежи».

В последние годы мама часто прогуливалась с Новиковым по рузским аллеям, и их прогулки, вот уж поистине смех и грех, характеризовались тем, что Новиков все время очень тихо говорил что-то себе под нос, а мама, которая плохо слышала, исправно поддакивала и соглашалась, улавливая смысл по интонациям. Не знаю, понимал ли Новиков, что мама его почти не слышит, но они оба очень любили эти прогулки.

В девятом же доме, как я уже говорила, жили Юровские, и их пребывание в Рузе я помню больше всего почему-то по шараде «со-сна», талантливо показанной мамой и Владимиром Михайловичем: он «крепко спал» на диване, а мама будила его, тормошила, он же ничего не понимал, потому что был «со сна». Целое показывалось жестом в сторону окна, за которым во множестве росли сосны, ели, березы, в данном случае важно было, что сосны.

С детства запомнились рузские шарады, в которые с увлечением играли и дети, и взрослые. Некоторые из них служат мне поводом рассказать о людях, почти ныне позабытых. Однажды мы играли своей детской компанией: к детям, впрочем, можно было причислить меня, остальные скорее были в нежном отроческом и юношеском возрасте. Команда, игравшая против нас, показала нечто, состоявшее из четырех слогов и трех частей, которые мы почти (именно почти!) отгадали; отгадали и смысл целого – это была река во Вьетнаме. И тут мы встали в тупик: никто не знал названия реки во Вьетнаме. По чьему-то предложению мы пошли (единственный раз в жизни!) на жульничество; не помню с кем, меня бегом отправили к Виктору Марковичу Городинскому узнать про реку. Мы ворвались в коттедж Виктора Марковича, который писал что-то при свете лампы на уютной террасе, и с места в карьер (надо было спешить) спросили: «Виктор Маркович, назовите, пожалуйста, реку во Вьетнаме!» Не поднимая головы от рукописи, Виктор Маркович сказал: «Иравади». Мы подпрыгнули до потолка и помчались обратно – все подходило. И противники признали себя побежденными.

Было чуть-чуть стыдно, но теперь я даже рада, что Иравади напомнила мне о Викторе Марковиче, энциклопедически образованном, блестящем ученом и писателе-музыковеде. Я должна признаться, что не читала его работ, – тогда была мала, а теперь у меня их нет. Подозреваю, однако, что это могли быть интересные работы, так как ему был присущ талант выражения своих мыслей, и при такой эрудиции его сочинения должны были быть интересными. Кроме того, можно сделать вывод и от противного, поскольку Городинский, пользовавшийся всеобщим, мне помнится, уважением, в «обойму» (у музыковедов тоже была своя «обойма») не входил и держался обособленно, не водя дружбы с теми из них, кто по заказу ругал Шостаковича и Прокофьева, хвалил Шостаковича и Прокофьева, проклинал Шостаковича и Прокофьева и тут же ничтоже сумняшеся превозносил их. Когда разрешали. Виктор Маркович в эти игры не играл. У него было двое детей, и о его дочери – Ноэми – Номочке – я напишу несколько слов.

Вдруг стало известно, что в Рузу приезжает какой-то французский композитор, и все просто онемели от ужаса, потому что решительно некому было говорить с французом по-французски, да и вообще никто никогда живого француза не видел. И тут поползли слухи, что Номочка будто бы знает французский язык. Никто, конечно, этому не верил, но время шло, приезд композитора неумолимо приближался, и по обрывочным репликам, которые мы ловили, становилось все более ясно, что Номочка действительно знает французский язык. И вот приехал композитор. Дальше прошу вообразить такую сцену: по главной аллее прогуливается Номочка с композитором, а все остальные следят за ними из кустов, окаймляющих центральную аллею, и от изумления не могут вымолвить ни слова. Я, конечно, тоже была в их числе. Вспоминаю этот эпизод как один из самых удивительных в моей жизни. Говорит по-французски! При этом с французом. Француз живой. Теперь, конечно, этого чувства потрясения нельзя представить. Многие говорят на нескольких европейских языках, причем молодые лучше нас; французы перестали быть диковинкой, так же как и прочие представители Запада. Но тогда! Под низко опущенным железным занавесом. При жизни Сталина. Номочка к тому же была совершенно очаровательным созданием, с лицом как с камеи, пушком над верхней губкой, красиво и скромно убранными черными волнистыми волосами, изящно одетая. Хрущев правильно говорил о личных контактах, так же как Горбачев о «человеческом факторе». Думаю, французский композитор вынес из своей поездки в Рузу самое благоприятное впечатление о советских гражданах, так как в собеседницы ему Бог послал не косноязычную безграмотную переводчицу из КГБ, а интеллигентную, широко образованную, очаровательную девушку. Таких и во Франции поискать надо. Когда я была девочкой, Номочка привечала меня, но потом наши дороги разошлись ввиду разницы в возрасте, но если я не ошибаюсь, то встретила ее имя среди специалистов по языкам северной Европы.

Таким событием было в те времена знание иностранного языка.

Очень захотелось рассказать то ли анекдотическую, то ли реальную историю в честь Николая Петровича Ракова, который обожал ее рассказывать и, закончив, разражался всегда эдаким свойственным ему дьявольским смехом, басистым раздельным ха-ха-ха-ха. История заключалась в том, что однажды он то ли тонул, то ли просто купался и решил подшутить. В любом случае, он был обнажен и находился на противоположном «композиторскому» берегу реки. В это время в лодке плыли мимо Номочка с мамой. Ну, сказать про Номочку, что она была целомудренно воспитана мамой, – это ничего не сказать. Номочка была воплощением целомудрия. И вот, несмотря на душераздирающие крики Николая Петровича: «Помогите! Помогите! Тонууу!» – мама и дочка, плывшие в лодке, будто бы отвернулись и проплыли мимо. Чтобы не увидеть обнаженного мужчину. Что-то, наверное, послужило основанием для этой истории; в разных редакциях Н.П. рассказывал ее постоянно.

С Городинским и шарадами была связана еще одна история в Рузе. Одно время все так увлеклись шарадами, что перед столовой в ожидании ужина играли буквально пол-Рузы на пол-Рузы. С переодеваниями, костюмами и так далее. И вот уже не помню, какое «ставили» слово, но только в целом надо было показывать похороны Городинского. И вот под импровизированные звуки движется похоронная процессия, Городинский в соответствии с возложенным на него заданием неподвижно лежит в чем-то вроде гроба. Все увлеченно играют эту сцену, произносят надгробные речи, видимо, настолько реалистически, что в какой-то момент Виктор Маркович вдруг страшно обижается, расстраивается, выскакивает из гроба и убегает. Тут, помню, всем стало не по себе, и шарады такого вселенского масштаба на этом закончились. В общерузской версии они больше не возобновлялись.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации