Текст книги "Трусаки и субботники (сборник)"
Автор книги: Владимир Орлов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 46 страниц)
29
Бросив чемодан, Юлия обхватила меня и принялась целовать. Все мои установления рухнули, я прижал ее к себе.
И последовали медовые недели нашей с Юлией жизни.
Ночь мы провели в Солодовниковом переулке, а утром переселились из моего родительского дома на квартиру. Временно, понятно… Позже я узнал, что Валерия Борисовна сгоряча предложила Юлии занять пустующее жилье старшей сестры, но сразу поняла, что ее предложение неразумное. В долговременных заграничных командировках пребывали две приятельницы Валерии Борисовны, квартира одной из них за Крестовским мостом на проспекте Мира (для меня – на Ярославском шоссе) нас и приютила. Дом строили при Сталине, заселяли – при Хрущеве, он был имперской (Берлин, Гитлер, Шпеер) архитектуры, в просторах и роскоши квартиры я ощущал себя чужим, жильцом «на срок». Впрочем, долгожительных упований мы с Юлией себе не позволяли. Положили: поживем несколько месяцев, коли не рассоримся, распишемся, вернутся хозяева квартиры, подыщем новую. А там посмотрим. Может, вступим в кооператив. Правда, как добудем деньги?.. Но как-нибудь добудем, постараемся, зай мем, заработаем… На квартиру, какую я еще недавно все же надеялся получить в газете, я теперь менее всего рассчитывал… То есть я не разрешал себе даже в мыслях на это рассчитывать. Заявления из жилищной комиссии я не забирал (меня бы и не поняли), но знал, что никаких просьб и действий от меня не последует. Если очередь ползет, то пусть и ползет, я же о своих претензиях напоминать не стану. Приходили мысли о том, что тем самым предам интересы стариков, ну не предам, а обрушу их надежды, им придется вековать с Чашкиными, но что было делать? Родителям о Юлии я не объявлял. Из-за того, что у нас с ней отношения были как бы испытательные. И из суеверия. И просто не решался открыть им, что живу я теперь отдельно от них. На выселках. В сад-огород их я выбирался лишь на один день. Привозил продукты, коли надо, копал что-либо или чинил, а чаще всего – не ночуя поспешал в Москву. О причинах моих спешек мать, хотя бы мать, возможно, догадывалась. Но и ею был освоен отцовский принцип – «Нашел – молчи, потерял – молчи». К тому же старики наверняка полагались на мое благоразумие.
Нельзя сказать, что я был особенно говорлив и с Юлией. Но нам и не требовались разговоры. Конечно, мы нечто обсуждали тогда – какие-нибудь бытовые мелочи (взять «Жигулевское» или «Рижское»?), чьи-то житейские ситуации, дела профессиональные. Но о многом, не сговариваясь, умалчивали. То есть тогда некоторые люди вообще для нас не проживали на свете. Или хотя бы – вблизи нас. А самое существенное, что происходило единственно с нами и внутри нас, никакими словами выразить или передать было нельзя. Слова или даже звуки могли бы лишь все упростить. Или испортить. А потому они и не возникали. У нас с Юлией были одни ощущения и мысли. И если они рождались не одновременно, то перетекали от меня к ней (и наоборот) чаще всего без звуков, а сигналами глаз, прикосновением тел, а то и просто переносясь из натуры в натуру способами для нас русалочьими, стены комнат не были для них помехой. Да что стены комнат!
Тогда меня, юнца, волновали, и не только волновали, но и умиляли все подробности, все мелочи, все ресничные взмахи нашего с Юлией общего (сейчас бы сказали – андрогинного) существования: одно тело, одна кожа, одни глаза, одни ноздри… одно… все одно, одно. Время, как и положено, не наблюдалось. Часы растягивались тысячами мгновений, а остановить эти мгновения («О, если б навеки так было!») мы не могли, да и не хотели… Я чувствую, что и по прошествии тридцати лет я допускаю теперь красивости и умиления, и потому полагаю, что рассказывать о подробностях и мгновениях тех дней нет нужды. Тем более что у каждого из моих предполагаемых читателей свой житейский опыт, и описания эротических утех (здесь – наших с Юлей) вряд ли кого-либо из них смогут растрогать. Скажу только, что, как и при первой близости, мы с Юлией (любовниками) совпали и не уставали друг от друга. Совпали как любовники романтические (Дафнис с Хлоей, Тристан и Изольда), потом как животные, самец с самкой, чье разъединение могло привести к погибели каждого в отдельности. Мы вдвоем ничего не стеснялись. Ничего вдвоем не стыдились. Прежде я упомянул мимоходом, что Юлия оказалась в любви более умелой или скорее – более знающей, нежели я, тоже вроде бы не семиклассник. Теперь ее умения и знания опытно-изощренной женщины подтвердились. Однажды, после долгих удовольствий, все ж утомивших нас, мы тихо сидели на кухне. Юлия закурила. Я почувствовал, что она желает, чтобы я поинтересовался, откуда у нее эти знания и умения. Хотя бы шутейно поинтересовался, тогда бы и у нее была возможность ответить как бы легкомысленно и тоже с шуточками, снимающими всяческие серьезности. Я ни о чем не спросил. Юлия была из иного племени. Я-то, старый хрен, некогда уважал кодексы Тимура и его команды (теперь-то мне объяснили, что Скачущий Впереди Всех позаимствовал свой сюжет из бойскаутской повести, Англия, Первая мировая, сам был бойскаутом, впрочем, при чем тут скауты и Тимуры?), Юлькино же племя иначе, чем мы, осознавало или осуществляло приобретения своих свобод, сущностных и телесных. Они охотно и не стесняя себя ограничениями испытывали новости взрослой жизни, иногда и с перенасыщениями – наперекор чему-то (благопристойностям в семье Корабельниковых, например) или в подражаниях кому-то. Знать о том, что и как пробовала Юлия (и уж тем более – с кем), как ей дались ее приобретения, не было у меня нужды. У ее поколения были свой устав и свои привычки, и я их был обязан принять как данность. В боковых моих мыслях в те дни прошмыгивали порой соображения (ненадолго, впрочем, меня озадачивавшие) – а вдруг Юлии станет скучно со мной одним (пусть и на время), она ведь совсем юная еще и шальная? Как поведу я тогда себя? А как кавалер Де Грие – с тоской, с болью на доли секунды – осознавал я. Именно как кавалер Де Грие. Мой университетский приятель, не раз уже упомянутый мной, Валя Городничий был убежден в психической ущербности кавалера Де Грие. Что он за мужик был (да еще и офицер!), коли мог все прощать своей распрекрасной сволочи Манон, таскаться за ней и даже угодить в Америку! С психиатрическим диагнозом Городничего я согласен не был, страсть есть страсть, и позже кавалер преобразился в благорассуждающего аббата («И в писателя!» – радостно восклицал Городничий, словно бы доказывая этим обстоятельством, что Де Грие так и остался психически ущербным человеком), но кроме страсти были свойственны кавалеру потребности в жалости или хотя бы в состраданиях, слабость натуры и эгоизм. Сам я, конечно, на месте кавалера Де Грие представить себя не мог, и еще месяц назад, после больницы Юлии и общений с Валерией Борисовной, ни о каких кавалерах Де Грие и речи не могло идти. Теперь же, пожалуйста, коли потребуется, стану этим самым ущербным кавалером. Выдержу! Лишь бы Юлии было хорошо. Выдержу! Нужна моя жизнь ради того, чтобы с Юлией ничего дурного, угрожающего ее жизни, не случилось, отдам свою жизнь. Или душу. Без колебаний. Потому как без Юлии существовать я уже не смогу. Впрочем, что за бред, с чего бы тут Маноны Леско и смертельные угрозы! Я притаптывал эти боковые, короткие мысли. Но признаюсь, имелась для меня в них и некая сладость, у нас с Юлией все хорошо, и всегда будет хорошо, но без страхов любовь невозможна.
Должен заметить, что при всех изощренностях и умениях моей подруги и я очень скоро перестал ей в чем-либо уступать. Мы были молодые, гибкие, сильные (мне-то приходилось нередко утихомиривать собственную силу, чтобы не утомить Юлию и не повредить ей), и мы сами многое придумывали и изобретали в любви. И во всех наших изобретениях, снятиях запретов и играх не было для нас ничего дурного или постыдного, все признавалось нами нравственно разрешенным и чуть ли не эстетически возвышенным. И еще одна подробность. Юлькина поросль материлась с удовольствием (особенно девицы, парни их поддерживали, но как бы и смущаясь, и это был не настоящий мат, не мужской, игровой). Но у девиц мат считался вроде бы шиком, самокруткой из запретов или платьем на голое тело. Юлькин мат порой как бы соответствовал ее образу лахудры и шалавы из подворотни. В любимой девушке все вроде бы должно было меня умилять, но крепкие выявления Юлией чувств, иногда громкие и даже радостные («Эх…!»), меня, помнится, как ни странно, огорчали. Обязательности в них не было никакой. А не всякое озорство приятно. Сам я рос во дворе (и переулке) с блатными и слышал самые разнообразные, достижимые и недостижимые мужские выражения. Но мать с отцом внушили мне, что сквернословить нехорошо («Грех богохульничать-то!» – говорила мать, впрочем, разъяснить мне, в чем заключается хула Богу, она не могла). Конечно, в слововыражениях я не был чистюлей. На манер многих моих сверстников в разговорах я употреблял (сами являлись) лихие слова без всякой смысловой нужды и нагрузки, а просто как подпорки в ораторских затруднениях, вместо «так сказать», «понимаешь» или «японский городовой». Ну и естественно, на футбольном поле я мог исполнить резко-бранную языковую фигуру, должную оценить бездарную ситуацию и бездарных исполнителей (случались рядом свои Филимоновы). В нашей временной квартире на Ярославском шоссе ни одного бранного слова не прозвучало. Не вспоминались они даже в своих первозначениях, скажем, как вскрик, выражающий высшую степень восторга. Они вблизи наших с Юлией игр, удовольствий и радостей, а уж тем более в соединении с ними были бы словами скверными. Нечистыми словами. При этом мы не сюсюкали, не лизали друг друга ласкательными фразами, не коверкали слова, как бы превращая их в особенно нежные. Так делали, например, наши соседи по квартире в Солодовниковом переулке Конопацкие. Я уже не раз упоминал соседей Чашкиных, но еще одну комнату напротив нашей занимали трое Конопацких. Младший, Петя Конопацкий, служил срочную в армии, взрослые же Конопацкие, как и мои старики, жили на даче, с дачи ездили на работы, и пока у меня не было поводов вспомнить о Конопацких. Так вот, эти взрослые Конопацкие скандалили у себя в комнате, на кухне же при коммунальных людях ра зыгрывали навеки возлюбленных. В обращениях друг к другу «ради ласковости» букву «р» они меняли на «л» («ладостный ты мой!») и вроде бы нежничали трогательными детскими голосами, а все выходило смешно и пошло… Впрочем, что я расписался? Какое дело посторонним людям до лебезящих Конопацких? Какое дело им до нас с Юлией? Что мы им? И зачем? Все, что было с нами, было – с нами! И ни с кем другим…
30
В первые недели в нашем шалаше гости не появлялись. Даже Валерия Борисовна держалась от нас на расстоянии телефонного сигнала. О настроениях И. Г. Корабельникова, будущего тестя (коли соизволит им стать), мне не сообщалось. А я о них и не спрашивал. Юлия о чем-то болтала с Валерией Борисовной, я в ее реплики не вслушивался. Скорее всего, Валерия Борисовна давала советы хозяйственные (из ответных же реплик Юльки она могла вывести, как у нас обстоят дела сущностные). Валерия Борисовна прекрасно знала, какая хозяйка получится из ее младшей дочери. То есть никакая. В крайнем случае – бестолковая и бесполезная. А ко всему прочему такого здорового мужика, как я, чтобы не сбежал, надо было сытно и ресторанно кормить. А потому Валерия Борисовна пыталась одарить нас приходящей домработницей. В семье Корабельниковых после войны держали прислуг. Прописывать их (по очереди) приходилось как дальних родственниц из талдомской деревни. По неписаным законам ответственным лицам государственных рангов прислуги полагались, и в высотном здании, в квартирах будущих уважаемых жильцов, были запроектированы комнаты для домработниц. Теперь в той комнате – часть библиотеки академика Корабельникова. А домработница у них – приходящая, с высшим образованием, между прочим, специалист порошковой металлургии. Замечательно готовит пельмени. Иван Григорьевич сам в выходные не прочь был мастерить пельмени, любитель и знаток, а вот против пельменей приходящей не протестовал. На предложение матери Юлия ответила шумным отказом. Она высокомерно заявила, что никаких домработниц не допустит, она здесь хозяйка. И она сама будет содержать дом в чистоте и сытости, сама станет стирать, гладить, мыть полы и оконные стекла, пылесосить, кормить и ублажать мужа. Мы с Валерией Борисовной переглянулись и оставили последние слова Юлии без обсуждений. Да, добавила Юлия, она сама заинтересована в том, чтобы муж был накормлен, урчал за столом от вкуснятины и чтобы кровь в нем играла. Валерия Борисовна как реалист-практик, то есть человек, рассудительно относящийся к невзгодам бытия, хмыкнула, рассмеялась и поощрила дочь: «Давай, Юленька, давай! Давненько ты не брала в руки шашки, а может быть, и вообще никогда не брала, но давай! А ты, Василий, когда у тебя наступят голодные дни, столоваться приходи ко мне, проверишь, какая у тебя растет теща!» К удивлению Валерии Борисовны и тем более к моему удивлению, голодные дни для меня так и не наступили. Юлия принялась хозяйничать чуть ли не с остервенением. Нет, не так. Остервенение предполагает злость. У Юльки же всякие мелкие квартирно-семейные достижения вызывали радость. Хозяйничала она с упоением. В газете она была внештатницей, а потому могла появляться в редакции когда хотела, сейчас ее туда и не тянуло. Роль хранительницы очага увлекла ее. Она стала прачкой, уборщицей, посудомойкой, стряпухой. Если Юлия мыла полы, пылесосила или даже стирала в моем присутствии, то движения свои она совершала так и в таких нарядах, что было ясно – она желает возбудить меня. И это ей всегда удавалось. И стряпухой моя подруга оказалась замечательной. Прежде она умела лишь варить картошку и жарить глазунью. Ну и еще с детства любила взбивать вишневый мусс из концентрата. Я-то (жизнь заставляла) в чаде и толкотне коммунальной кухни стал куда более искусным поваром. Умел готовить щи, борщи, супы, а уж во вторых мясных блюдах я был вообще мастак и изобретатель (каши и пироги, правда, мне не удавались). Теперь же Юлия от плиты меня отогнала. «На время, Васенька, на время! Потом и ты покажешь себя во всем блеске!» Она и к вспомогательным стараниям (порезать лук, морковь, свеклу) меня не допускала. Юлия приволокла к нам поваренные книги, часть из родительского дома, часть прикупила. Более всего ее интересовали рецепты супов и мясных блюд. Кто-то ей наговорил, что мужика основательнее всего могут насытить плотные и острые супы. К таким супам Юлия отнесла узбекскую шурпу. Шурпа – это было как бы жанровое определение. В книге «Кухня народов СССР» имелись рецепты бухарской, хорезмской, ферганской, кокандской и еще каких-то там шурп. Все они были сварены и с шумным одобрением опробованы. Поначалу подруга жарила мне отбивные, ромштексы и лангеты из соседней кулинарии. Потом и с мясом начались изыски. В тот год продукты в магазинах еще были, дефицитом считались только гастрономические деликатесы, икра и дорогая рыба. Но деликатесы и рыбу Юлия при желаниях могла прикупить в распределителях, к которым Корабельниковы были прикреплены, в частности в подвале рыбного на Кировской. Однажды я сказал Юлии, что в полуголодные годы после войны наша семья держалась на картошке и чечевице (рубль девяносто, то есть девятнадцать копеек кг) и что, мол, о чечевице я до сих пор вспоминаю как о сказочном ястве. Юлия про чечевицу и слыхом не слыхала, читала, конечно, про чечевичную похлебку, но она была для нее чем-то вроде манны небесной или садов Семирамиды. «Пожалуйста», – объявила Юлия на следующий день, подняла крышку кастрюли, и меня аромат чечевицы чуть ли не осадил на табуретку. Чечевица была, правда, не такой крупной и черной, как в моем детстве, а чуть зеленоватой, но блюдо мне предлагалось неизвестное и совершенное. Рецепт его Юлия разыскала в секретах бессарабской кухни. Чечевица тушилась вместе с кусками сырокопченого окорока, чесноком, томатным соусом «Южный», острыми приправами. Я уплетал тарелку за тарелкой, приговаривая: «Ну, Юленька, угодила! Ну, угодила, чертовка!» – «Я не чертовка! Я добрая фея! Я фея чечевицы! – Юлия уселась мне на колени с большой ложкой в руке. – Но сейчас я тебя объем! Чудо, а не чечевица!»
Новым ее подвигом стало освоение американской, английской и французской кухонь. В буке на Малой Никитской (тогда – Качалова) она купила поварешки с лакомыми фотографиями, изданные в Лондоне и Париже. У парижан ее заинтересовала телятина, запеченная с мясом лангуста в винном соусе и с артишоками. Мне же она сунула лондонское издание и попросила выбрать для заказа (ей) какое-нибудь диковинное блюдо. «Ничего я там не пойму, – сказал я. – С моим-то анг лийским…» – «Он же был у тебя в университете!» – «Мало ли что у меня было…» – «Никуда не годится! – строго произнесла Юлия. – Никуда! Надо подтянуть тебя, заняться твоим английским…» – «Зачем мне английский?..» – «Ну, – Юлькина рука изобразила как бы волну. – Ну… Будешь читать в подлиннике Фолкнера и Фицджеральда. Или что ты хочешь? „Моби Дика“?.. Ну вот – „Моби Дика“… И еще для чего-нибудь пригодится…» – «Это для чего же?» – поинтересовался я. «Ну… – Юлька, почувствовав мое недоумение, опять изобразила волну. – Ну хотя бы, если решишь поступать в аспирантуру, придется сдавать минимум…» – «В какую такую аспирантуру?» – удивился я. И тут я брякнул неожиданно и для самого себя: «Слушай, а на какие деньги мы устраиваем наши с тобой пиршества?» И сразу понял, что мои слова не вызвали у Юлии удовольствия. «У нас есть деньги», – тихо сказала она. «Откуда?» – не мог остановиться я. «Мамаша дает», – сказала Юлия. «В долг дает?» – «Почему в долг? Просто так дает. Я же ее дочь. На обустройство семьи… В конце концов, она приравняла мои труды к трудам домработницы и установила оклад с премиальными…» В последних словах Юлии были и кокетство, и шутка, и веселое, но и с укором предложение не усложнять жизнь. «Нехорошо, нехорошо», – пробормотал я. Сознавал, что, если выскажу нечто определенное, мы тотчас же с Юлией опустимся на дно житейского варева, и последуют обсуждения дрязга бытия, какие нам теперь были совершенно не нужны. И все же я бормотал далее: «Эдак мы привыкнем жить так, как жить долго не удастся… Или мы обуржуазимся (эти слова явно требовали отклика от бунтарской натуры Юльки-хиппаря из подворотни)… Или вот еще что… На лишние-то деньги пировать не сложно. А давай поиграем в иную игру. Вот мы – бедные. У нас копейки. Давай попробуем устраивать кулинарные изыски и на копейки. Я заведу тетрадь расходов. У матушки моей такие тетради на каждый месяц с военной поры. Я принесу тебе их…» Жалкий мой лепет прекратился. Юлия, стоявшая подперев руками бока, вынесла вердикт: «Тетради принеси. Лучше – одну. Стряпать я продолжу, как пожелаю. Пока у тебя не случится расстройство желудка. Тогда вернемся к твоему нынешнему нытью». Я притянул к себе Юлию…
Но назавтра с работы я принялся звонить Валерии Борисовне. Готов был даже к некоему торжественному тону. Именно им желал потребовать от Валерии Борисовны не портить девчонку. Заявить о том, что я поставлен (или буду поставлен) в унизительное положение. Сейчас поиграем и попируем, а дальше что? Денег в нашей семье больших, и не больших, а просто жизнеобставительных, не будет, взяться им неоткуда, даже если я каждую ночь буду горбиться грузчиком на Павелецком вокзале. Раз уж отважились принять меня зятем, терпите. Никаких родительских денег в подсобление я брать не допущу. Кстати, мне и стариков своих надо будет поддерживать… Все это, да и еще какие-нибудь слова из деклараций независимостей я желал вывалить Валерии Борисовне. Но на звонки мои не ответили. А обнаружил я Валерию Борисовну в нашей с Юлией квартире. Сигнал подняли рано, домой я явился чуть ли не в половине двенадцатого. На кухне что-то напевала Юлия, ароматы оттуда неслись терпкие, внятно пахло аджикой и жареным мясом, а вот в большой комнате – скребли. Я двинул туда. Валерия Борисовна, спиной ко мне, в домашнем халате, вернее – в куцем халатике, мыла пол. Я глядел на ее босые полные ноги и ощущал себя барином из кинофильма про давние времена, наткнувшимся на занятую уборкой ядреную крестьянку. Валерия Борисовна обернулась, выпрямилась, халатик одернула. И видно было, что она смущена. Но не оттого, что я на нее поглядывал, а оттого, что она мыла пол в квартире, где в домработницы произвела себя хозяйка.
– Что ты на меня уставился? – спросила Валерия Борисовна будто бы грубо.
– Я доволен, – сказал я.
– Чем же ты, Васенька, доволен? – сзади положила мне на плечи руки Юлия.
– В спортивных секциях, – нашелся я, – особенно в таких, как гимнастика, спортивная или художественная, или в фигурном катании, когда набирают детишек, приглашают их родителей. Коли берут девочек, вызывают их мамаш. Смотрят на их лица, фигуру, ноги, наконец. Чтобы представить, какими станут их отродья по прошествии восьми – десяти лет. Я еще раз поглядел на вас, Валерия Борисовна, и я доволен. – Это я, что ли, отродье? – поинтересовалась Юлия. – Ну ты и наглец! – заявила Валерия Борисовна.
– Он – льстец, – высказала свое Юлия.
– И кому же я льщу?
– Да. Кому?
– Конечно, вам, Валерия Борисовна! Не отродью же.
– Все-таки ты, Василий, наглец! – сказала будущая теща. – И дамский угодник!.. Кстати, тебе передавала привет одна твоя приятельница. Она огорчена тем, что ты ей так и не позвонил. А обещал.
– Какая еще приятельница? – насторожилась Юлия.
– Ну, эта… Ты ее знаешь… – и была названа фамилия синеокой Кинодивы, попросившей Валерию Борисовну познакомить ее со мной в кафе «Прага».
– То-то, я смотрю, он и сюда ее визитную карточку приволок! – возмутилась Юлия. Ее крепкие кулаки чуть ли не всерьез принялись колотить меня по спине. – Если она ему еще один привет передаст, я ей ноги переломаю, я ей глаза повыцарапываю, я ей в лицо кислотой плесну!
Я хотел было повернуться к губам Юлии, но она прижалась ко мне, руки сцепив у меня на груди, и свободы мне не дала.
– А если твой любезный Василий, – сказала Валерия Борисовна, – сам волочиться за кем-нибудь пожелает, что тогда ты сделаешь?
– Сначала я его четвертую, – сказала Юлия. – А потом по частям помилую.
И она поцеловала меня в шею. И чуть ли не вмялась в меня.
Но вот уже прикатил за Валерией Борисовной черно-государственный автомобиль, и вот она уже отбыла к академику в высотное здание, так и не услышав прозаические декларации нищего зятя и требования не портить девчонку (я произнести их не только торжественным, но и просительным тоном не посмел), а мы с Юлией, утомленные и сытые, сидели на кухне, и она все выспрашивала меня о синеокой кинозвезде. Я отшучивался, Юлька ехидничала: отчего бы мне и впрямь не пойти к Звезде на содержание, глядишь, и семью сумел бы прокормить, но я ощущал, что насторожилась она всерьез. Тогда я сказал:
– Ладно, Юлика, успокойся. Я с ней общался всего пятнадцать минут. И никогда я ей не позвоню. Расскажи-ка лучше, откуда ты знаешь Торика Пшеницына?
– Какого еще Торика?
– Ну не Торика… Толика… Анатолия Пшеницына…
– Пшеницына?.. Что-то я… А-а-а… Анатолий Пшеницын… А ты его откуда знаешь?
– Одноклассник… Кое-что сказал мне… Месяца два с половиной назад…
Пшеницын, с кем я схватился в темноте нашего двора и у кого под пиджаком я нащупал пистолет, вовсе не называл мне Юлию Цыганкову, а только сказал мне: «Эта дура играет в чужие игры», никакого повода соотносить пшеницынскую дуру с Юлией не было, просто в тот день ни одну женщину, кроме Юлии, я в голове не держал, и теперь будто бы не я задавал вопрос Юлии о Пшеницыне, а некий тыкающий мне в ребра костяным пальцем, вертлявый, плохо осведомленный бес.
– Ну, я сталкивалась с Анатолием Пшеницыным, – сказала Юлия. – Вляпалась в одно приключение. А он возомнил неизвестно что. Дурак. Значит, он твой одноклассник?
– Был до девятого. Потом ушел.
– Не важно. Одноклассничек! У нас с ним ничего не было. А он вообразил… Хочешь я тебе расскажу эту историю?
– Нет, не хочу. Она мне не нужна.
– Напрасно. А то бы я дала ход развитию трагедийного в тебе. Мимо Гамлета ты прокатился на велосипеде, а вот к Отел ло ты намерен приблизиться, что ли?
– Не угадала. Я не Отелло. Я кавалер Де Грие. И Отелло мне, между прочим, противен. Это только в опере он хорош, тенором, да еще с хорами. А у Шекспира он – себялюб и гений услаждения себя обидами и подозрениями. У нас этого рычащего мавра жалеючи изображали чуть ли не негром, из тех, кого линчуют, физиономию Бондарчуку гуталином мазали. Пакостник Яго – его фантом и вторая натура. И дурак он, что так скоро придушил Дездемону, мог бы услаждать себя еще актов семь.
– Эко тебе не угодил несчастный мавр! Но и какой из тебя кавалер Де Грие. Смешно… А если ты не выкинешь эту гадкую визитную карточку, я тебя покалечу. Потом и твою синеокую!
Тут Юлия двинулась на меня с уполовником наперевес. И снова у нас с ней были радости… Но с ходом времени по возвращении с работы я стал ощущать, что в нашем с Юлией убежище днем присутствовали некие посторонние. Мне было неприятно. Хотя ворчать на кого-либо из неизвестных мне гостей или просто на их возможность я не имел права. Однажды я вроде бы учуял запах Анкудиной.
– Анкудина у тебя была?.. – сказал я.
– Ну и что? – спросила Юлия. – Ты запахи, что ли, чуешь? Была у меня в гостях Анкудина, не была, тебе-то что? У нас с тобой одно тело и одна душа, так? Да. Но житейские истории у нас с тобой должны быть разными, иначе мы друг от друга осатанеем. Мы же так с тобой договаривались…
Договаривались. Возразить я Юлии не мог.
Однажды в среду (стоял сухой день бабьего лета) Капустин затеял провести тренировку на асфальтовых задах продуктового магазина, прямо напротив подъезда нашей редакции. Полос еще не поднимали, побегать с мячиком время было, но форма моя и главным образом бутсы и кеды лежали дома. «Гони за ними! – распорядился Капустин. – Серега Топилин доставит тебя туда и обратно за полчаса». И действительно, мы с Серегой и его «Москвичом» уложились в тридцать шесть минут. Но в квартире нашей я застал Анкудину. Явление мое не вызвало удовольствия ни у Юлии, ни у Анкудиной. Анкудина очевидно растерялась.
– Я на минуту, – сказал я. – Вам не помешаю. Только брошу в сумку футболку и кеды.
– А если бы и помешал? – спросила Юлия.
– Ну, как страна Беловодия? – обратился я к Анкудиной. – Как ваши научные изыскания?
Я сразу же пожалел о своих словах. И позднее я жалел о них.
– Какая еще страна Беловодия? – напряглась Юлия.
– Это он ехидничает, это он ставит меня на место, – сказала Анкудина. – Я ведь для него Агафья. Кликуша…
– Привет! – бросил я. И поспешил к лифту.
Ночью, вернувшись с дежурства, я вынужден был объясняться с Юлией по поводу Анкудиной. Юлия о том, что Анкудина в ее, Юлькины, больничные дни являлась ко мне с разговором, знала. Но знала лишь о том, что Анкудина упрашивала, умоляла меня подавить гордыню и посетить страдалицу. Совершить поход добросердия и мироустановления Юлия ее не уполномачивала, узнай она об этом походе в печальной палате, она бы миротворицу выбранила, теперь же она ее ни в чем не укоряла. Мне хотелось бы Юлию предостеречь. Но и упоминание имени Пшеницына, род занятий которого она, возможно, определила, ее никак не насторожило. Хотя, может, в случае с Пшеницыным «род занятий» был ни при чем? А с чего бы вдруг Пшеницын оказался в нашем дворе? Впрочем, разгадать это следовало мне… Так вот, слово «предостеречь» я никак не мог теперь произнести. Оно бы нарушило наши с Юлией установления. В конце концов я сказал – как бы в размышлении с самим собой – о том, что подругу Анкудину всякая болтовня о ее кружке до добра не доведет. Возможно, не только ее, а и других. «Какая болтовня? – взволновалась Юлия. – О каком кружке?» – «Вот именно: о каком кружке… – сказал я. – Скорее всего, чтобы порисоваться передо мной, побахвалиться, она вывалила мне множество сведений, мне вовсе не нужных, о своих и твоих замечательных приятелях и приятельницах, их фамилии называла и даже – дома общений, мол, у Корабельниковых мы – ни-ни, а вот на тех квартирах… Я ее выгнал. Зачем она это мне несла? Чтобы и меня увлечь благородным делом? Или возвести в свои адепты? Но это – не мое! Не мое!.. Она ведь и тебя в какую-нибудь дурь втравит!» – «Не говори о ней плохо! Ты ее не понимаешь! – возмутилась Юлия. – Но тут она и впрямь со своей болтовней была идиотка… И про Якимову она тебе говорила?» – «Про учительницу-то? Говорила… И про ее учеников…» – «Идиотка! И про учеников!» – «У меня два уха, – сказал я. – Во второе все вылетело». – «Да при чем здесь ты! С тобой-то ладно, а то ведь могла наболтать кому угодно, да еще нафантазировать и приврать!» – Юлия закурила, глаза ее были серьезными. Я посчитал возможным упросить ее уберечь себя (нас с ней) от всякой дурости, она не знает, с кем играет в игры, я упрашивал ее уберечь себя от общений с Анкудиной и Миханчишиным. (Неужели и этот бывал на нашей квартире? Сама мысль о Миханчишине была мне противна. Но, может, ревностью к Миханчишину и Анкудиной и были вызваны мои неприятия увлечений Юлии? Значит, я все же мавр, а не кавалер Де Грие?) Остановиться, впрочем, я не мог и говорил, что я боюсь за нее, за себя с ней, мне страшно. «Успокойся, дурачок, – Юлия стала гладить мои волосы, она улыбалась, серьезное от меня убрав и спрятав его в себя. – У нас самые светлые помыслы, и государству мы намерены принести лишь пользу. А со мной и вообще ничего дурного случиться не может!» Утверждение ее было категоричным. И я подумал, что и впрямь с дочкой Корабельникова плохого случиться не может. «Я сегодня купила список „Собачьего сердца“, за десять рублей, – Юлия как бы отчитывалась за трату бюджетных денег. – На столе лежит. Возьми…» – «Не буду», – сказал я. «Почему? – удивилась Юлия. – Ты же носился с „Мастером“…» – «Я тебе объяснял… Я дал себе слово, у меня есть правило…» – «Какой же ты, Васенька, благоразумный и верный слову! Этак с тобой и заскучать можно. Впрочем, такой благоразумный друг мне и нужен…»
Это было ночью. А перед тем, днем на тренировке, я оконфузился. Юлька, зная, что после беготни с мячом мы примемся пить пиво, отвлекшись от Анкудиной, бросила мне в сумку четыре воблы (свежайших, с икрой, из подвала на Кировской). А я и бегать как следует не мог. Был вял, подкаты исполнял грязно, мяч отскакивал от моих ног.
– Ну, Куделин, ты резкость и скорость потерял, – расстроился наш капитан Капустин. – В пятницу в основу ставить нельзя. Надо же, как тебя изнурили медовые недели.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.