Текст книги "Трусаки и субботники (сборник)"
Автор книги: Владимир Орлов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 28 (всего у книги 46 страниц)
38
Записки Юлии Ивановны с объяснениями ее исторических вниманий ко мне, беловая и с каракулями черновика, находились теперь в Солодовниковом переулке. Коли бы они лежали теперь в моих карманах или в редакции в ящике письменного стола, я бы их немедленно уничтожил. Что же я их позавчера и впрямь не сжег, не разорвал, не спустил клочьями в унитаз? Дурень, он и есть дурень.
Она ведь, Валерия Борисовна, желала заставить меня усомниться в моих нынешних установлениях. Перечитай, перечитай, мол, послания взбалмошной девицы с ее символикой, жизненными красивостями и ритуалами и усомнись. Тогда – месть и освобождение неизвестно от чего, теперь – пощечина презрения, приговор и казнь (но нет, про казнь и стартовый пистолет Валерия Борисовна, видимо, не знала, я это почувствовал). Все это – глупость, игра, блажь, но за блажью и шиллеровскими знаками (почему шиллеровскими, а не шекспировскими, спрашивал я себя), за ними – любовь. И ей надо верить. И ею надо жить.
Нет, Валерия Борисовна, пообещал безродный зять несостоявшейся теще. Сегодня же ночью бумажки Юлии я уничтожу, перечитывать их не стану. Перед отъездом Юлии в Киев меня удивило и раздосадовало одно. Сейчас же – совсем иное, с прежним несопоставимое. И не удивило и раздосадовало, а именно огорошило и к земле пришибло. И была ли любовь или ее не было, это обстоятельство (звучит-то как в судебном документе) изменить для меня ничего не могло.
Сожгу! С болью, но – вконец! – уничтожу в себе Юлию Цыганкову! Стало быть – со сладостной болью! Даже нетерпение возникло во мне (скорей бы, скорей – домой и спалить их), сходное с любовным желанием.
И тут я испугался. Уничтожу в себе! А не станет ли сжигание бумажек отражением страстей Юлии Цыганковой, действием – красиво-обрядовым, схожим с жестами бывшей подруги? И далее. Уничтожу ли я ее в себе – еще неизвестно, а вот – не уничтожу ли я ее в реальности? Конечно, мой тогдашний испуг может показаться странным. Но я все же был человек университетски начитанный, держал в памяти тексты о поверьях европейских и восточнославянских и всяческих предрассудках. Теперь же мне заморочили голову Ахметьев своей сказкой о пророчице Матроне, Валерия Борисовна оханиями по поводу предсказаний ясновидящих и гадалок, и страхи мои стали совершенно очевидными. Могу, могу навредить Юлии, колотилось во мне предчувствие, быстро отвердевавшее убеждением. Могу, могу убить ее. Колдун протыкает булавкой голову куклы, и за три версты от него умирает ненавистный колдуну человек. Я никакой не колдун, но энергия моих чувств к Юлии была в те дни такова, что могла учинить беду. Напрочь не желая подозревать в себе присутствие каких-либо инфернальных сил, я все же посчитал нужным не сжигать нынче бумаги Юлии, а подождать, когда вернется Иван Григорьевич Корабельников, вызволит доченьку из неприятностей, тогда и спалить лишние для меня фитюльки… Если Иван Григорьевич добьется выгод для страны, а по газетам – к этому все шло, его в Москве обласкают и с фокусами доченьки доброжелательно разберутся. А может, никакие фокусы и не будут обнаружены…
Что же тогда привязалась ко мне Валерия Борисовна? Из-за чего не мог произойти ее разговор с Кириллом Валентиновичем или этот разговор должен был оказаться бесполезным? Кое-какие соображения у меня, конечно, возникали, но они могли быть и ложными… Отказ мой вызвал досаду Валерии Борисовны, а сердитость ее глаз была ведьминской. Но ведьминской представлялась мне и затея Валерии Борисовны. Неужели она не понимала, к какому унижению меня подталкивала? К тому же какой толк мог принести мой визит к К. В., относящемуся ко мне презрительно-высокомерно? Но может быть, замысел Валерии Борисовны был мне недоступно-изощренным? Скажем, она своим житейским опытом или разумением византийского визиря, а по-нашему – государственного мужа, куда тоньше, нежели я, понимала натуру Кирилла Валентиновича и предполагала, что ее-то он пошлет подальше, а меня-то выслушает, удовольствуется моими унижениями, а может, ототрет ими какие-нибудь свои обиды или комплексы, а порадуясь моим унижениям и моей мелкости, вдруг и пожелает проявить великодушие или даже отвагу либерала, а потому и позвонит необходимому Борису Прокоповичу. Могла, могла затеять и такое Валерия Борисовна. Но моя-то роль в этой затее была бы написана коварством и неблагородством. Однако, тут же я сказал себе, мать желает спасти дитя, а стало быть, и все предприятия ее должны быть оправданны. К тому же сроки подбивали Валерию Борисовну, сроки, часы, минуты, секунды. Она поверила ясновидящим и гадалкам, перед ней тикала бомба с заведенным механизмом, и, когда все остальные саперы не смогли или не пожелали ее обезвредить, пришлось меня приглашать к разминированию. И то уж – с пустяковой долей надежды. А ведь ясновидящие и гадалки могли оказаться и правы. Я-то лучше их знал, на что способна Юлия. И все равно: идти к К. В. я не был намерен.
Должен напомнить, что я сидел на работе, порой разговаривал о чем-то с Зинаидой Евстафиевной и Нинулей, звонил в отделы, иногда даже опускался с полосами на шестой этаж, смотрел на часы, а шел уже пятый час. Но внешнего существования моего как бы и не происходило (вот только часы начинали раздражать). Все случалось внутри меня. Мне снова было тошно. Я успокаивал себя, при этом как бы обращаясь к некоей высшей справедливости, но что это меняло? Даже Валерия Борисовна пыталась загнать меня в угол… При этом в моих мыслях возникали и противоречия. С одной стороны, думал об унижениях и опасался их. С другой стороны, полагал, что из-за моей мелкости никакого прока от похода к К. В. не будет, то есть все же отсылал себя к нему.
И вот что! В рассуждениях о мелкости я ведь искал оправдания себе. Будто бы я, раб будничный, ни на что и впрямь не был способен. Даже не смог ублажить Сергея Александровича, расстелившись какой-нибудь трефовой или пиковой тройкой в его пасьянсе. Нет, мысли мои явно кувыркались. Как раз я оказался способен не ублажить Сергея Александровича. Только и всего. И еще прокричать Валерии Борисовне: «Кремль, что ли, мне взорвать?» Но теперь я был способен исключительно на то, уставившись в солонку № 57 и выискивать оправдания тому, что никаких шагов предпринимать мне не следует (впрочем, шаг мне был подсказан единственный). Да и зачем мне влезать в историю людей, достойных порицания и знавших, что их ожидает?
Но при чем солонка? Однако будто некая энергетическая связь опять возникла между нами (а когда раньше-то возникала?). Я притянул солонку к себе, она была чуть тяжелее обычного, я отвернул голову совы-Бонапарта и выложил из солонки на ладонь серебряный крестик и крошечного костяного божка. Несколько месяцев назад крестик и божок (оберег?) уже квартировали в солонке. Потом исчезли. Я недоумевал. То ли мне выпадало знамение: неси свой крест и еще чей-то и оберегай кого-то. То ли это были знаки в чужих, тайных (таинственных) отношениях или рискованной игре. Совсем недавно, после откровенностей Нинули и ее медитаций вблизи солонки, я предположил, что крестик и костяного нецке могла упрятать в солонку она. Спрашивать ее об этом не стал. Странная Нинуля могла иметь с помощью солонки странные отношения с еще более странным отцом, в профиль похожим на Бонапарта. Но ведь крестик и костяная фигурка появлялись в солонке в те дни, когда Юлия совершала побег от меня (от себя, конечно, в первую очередь) в Киев…
Настенные часы тикали, напоминая мне о том, что ближе к ночи, по убеждению Валерии Борисовны, произойдет взрыв. Снова я видел лахудру Цыганкову, прислонившуюся к дверному косяку и интересовавшуюся мифическим существом с телом быка, символом чистоты и девственности. Кабы я был тем Единорогом!
Простите за красивость, но тогда я стал ощущать, что взрывное устройство с заданным ходом принялось пульсировать и во мне. Я не знал, что чувствовала Валерия Борисовна в высотном доме, но, похоже, ее состояния перетекли в меня. Мало знакомые мне прежде нервический зуд и нетерпение, с какими ночью я бросился к аптечке родителей с намерением отыскать много таблеток, а потом помышлял о крюках и бельевых веревках в дровяном сарае, снова возникли во мне. «Иди, иди, дуралей! Иди сейчас же! Беги к нему! Умоляй, убеждай К. В.! Унижайся, но иди! Шанс – ничтожнейший, можешь стать посмешищем, и ничего не выйдет, но все же шанс. Иначе завтра будешь стыдить себя и терзаться…» – «Ага! – тут же сам я и оскаливался. – Иди! И тем самым приобретешь страховой полис или индульгенцию. Мол, ничем не смог помочь, но совесть чиста. А это значит, подлец, что подвиг твой будет совершен исключительно ради самого себя». – «Да какой здесь подвиг!» – ответствовал я себе же.
Тут дверь открылась, и ко мне заглянула Зинаида Евстафиевна. Она оглядела меня с беспокойством, если не с подозрением, но никаких оценок не вывела, а лишь сообщила, что они с Нинулей не обедали, а потому идут в столовую, а затем посидят в сквере, подышат воздухом, то есть откланиваются на часок, тем более что внизу, в типографии, какое-то затишье, полос не подымают, но я обязан быть внимательным и безотлучным.
«Ну вот! Ну вот, а тебе и надо-то всего минут сорок или полчаса! И беги! И нечего раздумывать! – приказывал я себе. – Беги! Лети даже! К К. В. надо будет еще и пробиться!» Я опустил в солонку крестик и костяную фигурку, соединил с фарфоровым туловом голову совы-Бонапарта, перекрестился вдруг, схватил вторую полосу, утреннюю еще, – поводом ломиться к К. В. с вопросами – и понесся на шестой этаж.
Но в Главной редакции моя прыткая дурь была пресечена. Меня поджидало разочарование. За столом помощницы Главного Тони Поплавской – второй раз на моей памяти – перед телефонами сидела буфетчица Тамара. Всю редколлегию экстренно вызвали на Маросейку, в Серый дом, на Секретариат, Поплавскую прихватили стенографировать, вернутся все часа через два, в лучшем случае – через полтора, но вряд ли. Выпала неприятность. Но выпала и приятность. Я решился (!) пойти к К. В., но разговор наш отменяется, и причиной тому – случай. Почему же отменяется? Откладывается. Боюсь, объяснял я себе, что наши вожди, вернувшись с Секретариата, устроят новое собеседование и затянут его до подписания номера. Но если уж К. В. освободится, тогда уж надо будет попытаться… Впрочем – по времени – какой смысл? Неприятность же состояла в том, что мне надо было любезничать сейчас с Тамарой. После памятного мне лобызания с Тамарой в ее буфете и моего якобы мужского конфуза Тамара на меня нисколько не обиделась и, похоже, держала в себе надежду на то, что рано или поздно конфузу своему я устрою реванш, а ей доставлю удовольствие. И, похоже, ее нисколько не интересовало как и присутствие в моей жизни Юлии, так и отсутствие ее. А человек, в силу своего положения в газете, она, конечно, была осведомленный. Но, видимо, мое конфузное бормотание (я был прижат тогда ее телом к стене): «Это так неожиданно… Не здесь… Я здесь не могу…» – было признано правдивым, и отношения наши, особенно в мою медовую пору, стали чуть ли не приятельски-ласковыми. Я по-прежнему не хотел обидеть Тамару, никак не проявлял незаинтересованность в ней или даже раздражение ею (эта сорокалетняя, смуглая, спелая женщина, прозвище – Пышка, и впрямь противна мне не была), она же обращалась ко мне на «ты», при встречах (мимолетных, в коридорах, на улице) прислонялась ко мне или гладила мне волосы и заманивала в свой спецбуфет со спецценами. Я от ее продуктов и доступных цен деликатно уклонялся. Но сейчас для любезничаний с Тамарой сил у меня не было. Однако и сбежать от нее вышло бы нехорошо.
– Видишь, опять сижу главной, – Тамара развела руки над столом. – Прямо как Екатерина Великая на троне.
– Это уж точно, – закивал я.
– А я уж хотела тебе позвонить, разыграть тебя, вызвать к начальству на ковер, – заулыбалась Тамара. – Дел-то ведь нет ни здесь, ни в типографии, пока они на Маросейке…
– А я вот без вызова сюда явился, – пробормотал я.
– Неужто вспомнил обо мне? – игриво, будто бы не верила, произнесла Тамара.
– Да вроде того…
– А чтой-то вид у тебя такой болезненный? – обеспокоилась Тамара. – Или захворал?
– Да. Что-то нездоровится, – поспешил я согласиться с Тамарой.
– Сейчас мы тебя подлечим, – пообещала Тамара, а шепотом спросила: – Может, коньячку примешь для поправки-то здоровья? А?
Коньяк и на самом деле мне сейчас бы не повредил. Я кивнул.
– Ну пойдем, пойдем!
Как и в прошлый раз, Тамара сразу же защелкнула дверь столовой-буфета, теперь и не посчитав нужным объяснять мне, зачем она это делает, а направилась к своим холодильникам, шкафам, посудам, доставала бутылки, стаканы, тарелки, сооружала бутерброды, напевала что-то и, будто запарившись, стянула с себя толстый свитер, осталась в черной майке без рукавов и почти открывавшей грудь. «Сейчас примется загонять меня в угол, – заныло во мне. – Или вминать в стену…» И тогда понимание обреченности тихо снизошло на меня.
Мне Тамара налила половину граненого стакана, себе хорошую рюмку. Я взял стакан, а дурацкую и ненужную теперь типографскую полосу, сложенную вчетверо, чтобы не мешала, сунул по ребячьей привычке за ремень брюк.
– Осилишь? – спросила Тамара.
– Отчего же?.. Можно и поболее.
– Можно и поболее, – и Тамара доплеснула мне в стакан грузинскую жидкость.
Закусывали мы изысканными в ту пору бутербродами – с семгой, с севрюгой и шпротами.
– А теперь, Васенька, – сказала Тамара, – лечение следует продолжить, но совершенно иным способом.
Освобожденные от влаги сосуды Тамара опустила себе за спину на обеденный столик, шагнула ко мне, я глупо обернулся, словно бы отыскивая глазами угол, в какой меня сейчас поволокут, а Тамара, кавалером в вальсе, заставила меня сделать танцевальное движение, но тут же и остановилась, приподнялась на цыпочки и стала целовать меня в губы. Я чувствовал ее возбуждение, голод ее страсти, но я не мог ответить ей, тело мое было обесточенным, я хотел пробормотать что-то жалкое, но рот мой был запечатан губами Тамары. Левая рука ее стала расстегивать пуговицы или крючки юбки, правая же дергала пряжку моего ремня и никак не могла рассвободить ее. «Что это у тебя под ремнем?» – удивилась Тамара. Я опустил глаза, увидел свернутую мною типографскую полосу и вспомнил, зачем я принесся в Главную редакцию.
– Погоди! У меня ведь было срочное дело! – словно бы очнулся я.
– Какое дело? – не понимала Тамара. – К кому?
– К К. В. дело!
– Так Кирилла нет! – рассмеялась Тамара. – И какое же дело?
Я раздумывал секунду.
– И не личное, и не редакционное, и не по дежурству, – затараторил, заспешил я, словно бы стараясь самого себя убедить в том, какое дело привело меня в Главную редакцию. – Коллекция Кочуй-Броделевича. Ты знаешь о ней?
– А то как же! – кивнула Тамара. – И про твою солонку знаю. Номер пятьдесят семь.
Слова мои она выслушивала, похоже, со вниманием или даже с интересом, положив руки мне на бедра, не отстраняя своей груди от моей, стояла все еще на цыпочках, лишь губы ее отошли от моих сантиметра на три, да и то Тамара исхитрилась лизнуть языком мою нижнюю губу. – Подожди, Тамара, подожди минуту. Мы с Башкатовым никак не можем исследовать ее. И для порядка в нашем Музее. И еще потому, что в ней есть секреты. Или даже тайна. И моя солонка загадочная. Мы и хотели попросить К. В. допустить нас к коллекции. Она стоит еще у него?
– Стоит. Я эти коробки и ящики обтираю, а иногда и пылесошу.
Конечно, я не мог забыть о том, что в полномочия Тамары входит надзор за чистотой кабинетов Главного и трех его замов, то есть она была здесь и уборщицей.
– А давай я тебя провожу к этой коллекции, – без промедлений предложила Тамара. – Только ненадолго.
Мне бы наотрез отказаться от экскурсии к солонкам Кочуй-Броделевича хотя бы ради того, чтобы не удручить свое положение обязательствами перед Тамарой и уж ради того, чтобы оставался повод для более позднего прихода к К. В., но Тамара, оправив юбку и натянув свитер, так решительно повела меня к двери (может, и в ней жил интерес к тайне солонок, или она искренне старалась угодить мне), что я не успел произнести ни слова.
– Но мы еще вернемся сюда, – не подозревая во мне колебаний, утвердила Тамара. – Время еще будет.
Я вынужден был ответить ей согласием.
Но у двери Тамара остановилась, прижала палец к губам, выглянула в «сени» разведчицей, кивнула мне ободряюще: «Пусто. Никого». Похоже, и в редакции в отсутствие начальства все куда-то разбежались. Или придремали. Или ушли пить пиво и кофе. В кабинет К. В. мы спешили чуть ли не пробежкой, а дверь К. В. Тамара заперла. В комнате отдыха Тамара указала мне: «Вот эти ящики и коробки дурацкие. Скорей бы „Огонек“ съехал к Савеловскому. А твоя солонка, пятьдесят седьмая, лежала вон в той картонной коробке. Вроде бы. Эта дверь в водные процедуры и прочее. Туда не ходи. Это его стенка шведская для гимнастических упражнений. Вон эспандер валяется, тоже мышцы накачивает…»
– А я-то здесь зачем? – поинтересовалась Тамара как бы у самой себя. – Я тебе нужна? Я же все равно не знаю, что вы хотите открыть… Я пойду. Я тебя здесь не видала. Даю тебе десять минут. Ну хорошо, от силы пятнадцать. А потом ты будешь в полном моем распоряжении. Я не права?
Для каких-либо возражений или ложных маневров у меня не было теперь возможностей.
– Пойду покурю у входа в «сени». На всякий случай. Если все будет тихо, через пятнадцать минут я тебя выпущу…
Она притянула меня к себе и поцеловала в губы.
– Жду тебя, Васенька!
Что делать далее, я не знал. Пятнадцать минут, пятнадцать минут. Где-то заводной механизм держал в напряжении бомбу. Впрочем, все это блажи Валерии Борисовны. Но что же мне торчать теперь придурком, запертым в хозяйстве Кирилла Валентиновича? Не выбираться же отсюда, из глупейшей ситуации и от Тамары, в частности, скажем, по водосточной трубе? Нервные движения (или потребность в них) подвели меня к картонной коробке, где хранилась, может быть, солонка с совой-Бонапартом. Я развел створки коробки и понял сразу, что руки мои способны лишь на судорожные хватания, ни к чему путному мой осмотр не приведет, не исключено, что я еще и перебью фарфоры. Я сунул в карманы две извлеченные из недр коробки безделушки (для Тамары, для Тамары, чтоб оправдаться перед ней) и какой-то бумажный свиток, трубочку, что ли, перевязанную лентой. И поспешил убраться в кабинет К. В., дабы коллекции не навредить. Но что мне было делать в кабинете? Взглянуть на часы. Да, взглянуть на часы. Часы имелись и у меня на руке, но на стене у К. В. служили государственные электрические часы, и их квадрат куда точнее отражал ход времени. Так, без двенадцати пять. На стене напротив, над столом К. В., висел портрет Ленина, увеличенная фотография Оцупа, Ильич читает свежий номер «Правды». «Я себя под Лениным чищу, он себя под Лениным чистит…» – бормотал я, шагая вдоль начальственно-заседательского стола. Под портретом Ильича я постоял немного, задрав голову. Потом зачем-то уселся, плюхнулся даже, в кресло Кирилла Валентиновича. Сидел, сдавив кулаками, мычал: «Что делать? Что же делать? Зачем я здесь?». Стрелка часов дернулась. Без одиннадцати пять. Нет! Без десяти. Передо мной стояли четыре аппарата. Второй справа был вертушкой. Вот затем ты и здесь! Вот затем!.. И рука моя потянулась к трубке вертушки. Я набрал трижды услышанный нынче номер. «Только бы его не было на месте! Только бы он отправился куда-нибудь по делам!» – молил я, обращаясь неизвестно к кому или чему, возможно, и к крестику с костяным оберегом, замкнутым в солонке. – Я вас слушаю, – прозвучало в моей трубке.
– Здравствуйте, – произнес я. – С вами говорит Суслов Михаил Андреевич. Мне надобен генерал-полковник товарищ Горбунцов.
Я отчего-то взял и встал.
– Генерал Горбунцов у аппарата. Я слушаю вас, товарищ Суслов.
Интонации собеседника мне не понравились, он был явно озабоченный и словно бы в чем-то засомневался. Но бросать трубку или тянуть молчание было бы теперь глупостью.
– Борис Прокопович, еще раз здравствуйте, – заговорил я и как бы заспешил, – у меня к вам вопрос. В отсутствие Юрия Владимировича это дело курируете вы и вы, так сказать, за него отвечаете…
И тут я захихикал. Поначалу смех был, видимо, моим собственным, нервным, но тут же я вспомнил рассказ Ахметьева о том, как Михаил Андреевич любит похихикивать меленько-сладостно, и хихиканье это собеседникам обещает лишь всяческие неприятности, мне стало смешно, и я захихикал не только сладко, но ощутимо – подловато-ехидно.
– Я вас слушаю, товарищ Суслов. Я готов ответить на ваши вопросы.
Генерал, похоже было, вытянулся во фрунт.
А я, то есть Михаил Андреевич Суслов, позволил себе опуститься в кресло К. В.
Все произошедшее тогда в кабинете К. В. я вспоминаю клочьями. Впечатление о нем состоит из обрывков виденного, мыслей, чувств, фраз. Нет, провала памяти у меня не было. Знакомые спортсмены, хоккеисты, например, с именами, рассказывали, как «текли» они при первых юниорских выходах на лед в командах мастеров и при полных трибунах. Оглохли. Ослепли. Но помнили только, что забивали шайбы, а как – все в тумане… Со мной такого, конечно, не было. Скажем, потом некоторые подробности случая увеличились, растянулись и даже сами раздробились на мельчайшие подробности. Вот, стою под портретом Ильича секунды, а соображений во мне на полчаса: какой же такой номер в руках вождя, за какой год, сентябрь там, по-моему, в выходных данных, или нет, постой, не сентябрь. И т. д. Или запомнилось: стол К. В. был почти чист, на нем лежали лишь стопка газет, свежий номер журнала «Знамя», тогда военно-патриотического, но отчасти нейтрального, и здоровенный том статистического сборника «Народное хозяйство СССР в 196… году», наверное только что присланный К. В. по распорядку важно-уважительного списка. Деловых бумаг на столе не было. И это обрадовало. Никто не получил права упрекнуть меня в том, что я имел возможность копаться в чужих бумагах. Все это, и не только это, запомнилось. Притом, конечно, я пребывал во взвинченном состоянии без сосредоточенности внимания к внешнему. И не потому, что я выпил стакан коньяка, я не был пьян, коньяк лишь дал основания куражу, а вместе с ним – озорству и наглости (но может, кураж и есть – озорство и наглость?). И совсем не присущему мне бесстрашию. И совершенно необходим был коньяк, я уже ссылался на этот феномен в беседе с башиловскими, для достоверной передачи выговора уважаемого Михаила Александровича. Но было тогда и воодушевление. Или вдохновение отчаяния. Но уже по прошествии нескольких часов впечатления о случившемся представлялись мне взлохмаченными, скачущими и искривленными. Хотя суть дела и суть слов, мною произнесенных и услышанных мною, оставались для меня очевидными и определенными. Все это я клоню к тому, что теперь для облегчения восприятия другими этой сути я не то чтобы причесал или утихомирил свои впечатления, но во всяком случае придал воспоминаниям о них некую линейность с избирательностью смысла, а кое-что, стертое в памяти ходом времени, и примыслил.
Итак, генерал-полковник Горбунцов пообещал товарищу Суслову ответить на его вопросы. Михаил Андреевич, возможно чтобы смягчить воздействие известного вельможам зловеще-предостерегающего хихиканья (а относилось оно как будто бы к словам «Вы отвечаете…»), заговорил вежливо:
– Борис Прокопович (волжские «о» совсем уж круглились и перекатывались колесиками из трубки в трубку), собственно, я хотел посоветоваться с вами. Речь я веду о деле с листовками школьников, кружке так называемом этой… как ее там… ну, не важно… и еще нескольких интеллигентиков, разнывшихся, но пожелавших посветить народу сердцем Данко, как будто бы оно у них есть…
Генерал-полковник рассмеялся. – Так вот, Борис Прокопович, – Михаил Андреевич заговорил быстрее, фальцетом, а «о» в его речи еще больше округлились, стали будто хвалынскими помидорами, но меленькими, зелеными еще, – я хочу с вами посоветоваться. Мне это дело представляется пустяшным, неуместным сейчас, а потому и никчемным…
– Дело и не заведено, Михаил Андреевич. Проведены лишь задержания и беседы…
– Оно и к лучшему. Что не заведено. Оно и не ко времени. В год, когда предстоят торжества, в пору исторического триумфа, и вдруг какие-то сопляки с листовками, и где они их развешивают, и у кого под носом, какие-то нервные дамочки с бумажками в портфельчиках… Нехорошо, нехорошо… Недруги наши тут же вылезут с пасквилями… Сильнейшая в мире держава – и опасается сопляков… И мировому рабочему движению это не на руку… Вы-то сами как считаете, Борис Прокопович?
– Я с вами согласен, Михаил Андреевич. Кто-то перестарался.
– Я понимаю там… заметные фигуры… относительно заметные… Синявский, Даниэль… За эту работу вам спасибо… И сейчас у вас наверняка на примете есть фигуры равноценные…
– Есть, конечно…
– Ну вот ими и следует заняться… Но разумнее было бы, чтобы огласка состоялась не в ближайшие месяцы, а после торжеств, зимой… Или попозже… А эти-то сегодняшние – тьфу! Нет, посмешищ и балаганов нам не надо. Их стоило бы отпустить… Если, конечно, сочтете это целесообразным и законным…
– Я сегодня же отдам распоряжения, Михаил Андреевич, – вычеканил Горбунцов.
– И тут не только шум, но и шепот не нужен… чтоб и до Голосов не дошло… Впрочем, о чем я вам говорю… Ну и понятно, за нашими героями глаз да глаз. Если случатся какие повторы, то и нынешние безобразия им необходимо будет припомнить. И уж не церемониться.
– Совершенно с вами согласен, Михаил Андреевич, – произнес генерал чуть ли не с облегчением.
– Еще на минуту я задержу вас, Борис Прокопович, – сказал Михаил Андреевич. – Случай особый. Мне известно, что среди прочих там дочь академика Корабельникова. Не только академика. Высокого должностного лица.
– Юлия Цыганкова, – подсказал генерал.
– Да, Цыганкова. Хотелось бы, чтобы ее отпустили немедленно.
Михаил Андреевич допустил паузу. Генерал молчал.
– Вы, товарищ генерал, знаете, – Михаил Андреевич заговорил жестко и быстро, однажды чуть ли не привзвизгнул, видимо выражая недовольство непониманием его, – Иван Григорьевич Корабельников проводит сейчас важнейшие для нашей страны переговоры. Поздно вечером или ночью он наверняка будет звонить жене. Он человек впечатлительный. Способен на неожиданные поступки. Заменить его на переговорах никто не сможет. Было бы разумно, если бы эта самая Цыганкова появилась дома в семь часов, ну в крайнем случае в восемь и в уравновешенном состоянии.
– Но… – начал было генерал.
– Полагаю, товарищ генерал, что долговременные и выгодные соглашения (я давно уже не наблюдал Михаила Андреевича таким холодно-раздраженным) для нашей страны куда важнее заблуждений взбалмошной соплячки.
– Я вас понял, товарищ Суслов.
– Вот и хорошо, Борис Прокопович. Вот мы с вами и держали совет. А теперь, – и голос Михаила Андреевича стал нежнейшим, – у меня к вам именно вопрос. И очень деликатный.
– Слушаю вас, Михаил Андреевич.
– Информатор во всей этой истории у вас надежный?
– В нем нет сомнений.
– Кто он?
– Его псевдоним…
Я чуть было не бросил трубку. Но все же не уронил ее.
– Его псевдоним Пугачев.
Ничего себе. Вполне подходящий псевдоним для историка.
– А какая его фамилия?
Генерал молчал. И я чувствовал, что он в раздражении.
– Борис Прокопович, – опять заспешил Суслов, – я понимаю ваше недоумение. Попытаюсь объяснить причину своего интереса. Возможно, это человек из газеты, очень существенной для нашей страны. Ее квалифицированные и проверенные сотрудники приглашаются нами к работе над ответственными документами, в частности в комиссии подчиненных мне отделов. Отсюда мой интерес. Или это такая служебная тайна, что ее нельзя открыть даже мне? Тогда возникнут поводы для превратных толкований…
– Ваш интерес, Михаил Андреевич, оправдан. – Генерал говорил медленно, словно что-то обдумывал. – Никакой служебной тайны здесь нет. Да, это человек из той газеты. Его фамилия…
«Неужели Бодолин? – забилось во мне. – Или Сергей Александрович подсунул в бумаги Пугачева-Куделина? Или это… Ахметьев? Не дай Бог!..»
– Его фамилия Миханчишин.
– Спасибо, – сказал Суслов. – Такой человек мне неизвестен. Еще раз спасибо, Борис Прокопович, за разговор и понимание. Надеюсь, что дочь Корабельникова доставят домой нынче к восьми. Беспокоить звонком по ее поводу я вас более не буду. И у вас нет нужды звонить о ней мне. Мне сообщат.
И Михаил Андреевич захихикал меленько, сладко, смешком своим не предвещая никому ничего хорошего.
А я опустил трубку.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.